зеркало со шкафчиком для ванной комнаты 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

устало ответил отец. — Самое главное, мы все решили.
— Решили? — переспросила мать.
— И не начинай! — Отец повысил голос, и Федор окончательно перепугался. Выходит, скандал все-таки будет, а он не успел, не сообразил, не отвел беду заранее!
— Мама, — заскулил он в надежде отвлечь ее, — я макарон хочу!.. Или каши! Каши даже еще лучше!
Он не любил кашу, но знал, что мать всегда была довольна, когда он ее ел. Каша считалась «полезнее» макарон.
— Ну и уходи, — выговорила мать. — Давай, мчись, вдруг опоздаешь! Или тебе там по шее дадут, если вовремя не примчишься? Давай-давай, мы и без тебя справимся! — И она опять больно подхватила Федора под мышки и прижала к себе. — Правда, миленький? Правда, мой хороший? Никто нам не нужен, мы сами, сами!..
Вот этого подросший Федор и не мог ей простить — того, что они «сами»!.. Он помнил это очень отчетливо всю жизнь и, когда подрос, стал помнить даже острее, чем в детстве.
Отец ушел не за хлебом и не к бабушке поехал, он ушел навсегда, вот что означало их сидение на диване с грозными напряженными лицами. Он ушел и как-то очень быстро про них забыл — и про мать, и про Федора.
Несколько раз он приезжал, и Федор тогда все еще до конца не понимал и каждый раз удивлялся, почему отец забирает его на улицу и они торчат там так долго. На улице, на продуваемом со всех сторон унылом пространстве московского двора, было скользко и неуютно. Они слонялись возле гнутых ржавых железок, которые когда-то давно были каруселькой и лестничкой — в этих карусельках и лестничках выражалось «благоустройство московских новостроек».
Все время была зима, из своих немногочисленных встреч с отцом Федор Башилов помнил почему-то только зиму, или отец больше никогда и не приезжал?..
Они слонялись, и Федор даже пытался лазать по гнутым железкам — так он себя развлекал — и катался с деревянной облезлой горки, только кататься было неудобно. В волосатые рейтузы моментально забивался снег и смерзался в ледяную корку, шапка съезхала на глаза, и узковатое пальтецо мешало ужасно. Отец смотрел на него с отвращением, а может, это Федор потом придумал, что с отвращением!.. После он приводил сына домой, где всегда пахло одинаково — щами и стиральным порошком. По выходным мать стирала и варила огромную кастрюлю щей, чтобы хватило на неделю. В будни готовить ей было некогда. После того как отец ушел, она устроилась еще на какую-то дополнительную работу, и Федор за это на нее очень сердился — она совсем перестала бывать дома, и книжку про Тигру они больше не читали. Она теперь приходила поздно, садилась на кухне прямо в сапогах и дурацкой вязаной беретке, которая очень ее портила, закрывала глаза и сидела так подолгу, Федору казалось, что несколько часов. С сапог натекала небольшая грязная лужица, и Федор, сопя, тащил из ванной огромную жесткую тряпку и сосредоточенно ползал по полу вокруг ее ног, подтирал лужицу.
Иногда она открывала глаза, улыбалась и говорила ему, что он ее «помощник».
— Никто нам не помогает, — говорила она тогда, — ну и ладно. Мы сами справимся, правда, Феденька, сыночек?..
Он соглашался, пока был маленький, а потом перестал соглашаться.
Она никогда не плакала, наверное, чтобы не пугать его, и заплакала только один раз.
Ему было уже лет двенадцать, и он уже ненавидел жизнь, которой они живут. Ненавидел крохотную квартирку, где был слышен каждый звук, ненавидел двор, нищету и запах щей и стирального порошка. И постоянную усталость, в которой жила мать, он тоже почти ненавидел и все вечера проводил у телевизора, где показывали совсем другую планету: дорогие машины, красивые женщины, романтика и фейерверк развеселой бандитской жизни — вот что было тогда в телевизоре!
Мать однажды пришла с работы и, как обычно, сидела на кухне, закрыв глаза, а в телевизоре очень красивый комментатор значительно говорил что-то про Париж, про коллекцию картин, про культурные связи и все в таком духе.
Мать вдруг разлепила веки, тяжело поднялась и зашла в комнату, где Федор неотрывно смотрел в экран.
— Сапоги бы хоть сняла, — пробурчал он.
Он уже не ползал с тряпкой вокруг ее ног и не старался навести чистоту, ему тогда уже почти на все было наплевать.
— Я там была, — вдруг сказала мать.
— Где? — не понял Федор.
— В Париже, — и головой она показала на экран.
— Когда? — поразился Федор.
— Еще в институте. Тогда это называлось по обмену. Я же учила французский язык, и меня на практику послали в Сорбонну. Я прожила там сорок восемь дней.
Федор перевел взгляд на экран, где уже рассказывали о чем-то другом, и пожал плечами.
Его мать не могла иметь никакого отношения к той жизни, которую показывали по телевизору. Не могла, и все тут!
Она вдруг сорвала с головы беретку, прижала ее к груди и одной рукой стала неловко стаскивать сапоги.
— Сейчас, сейчас, — бормотала она, — сейчас я тебе покажу!.. Как же я про них забыла!..
Прямо в пальто, с береткой в руке, которая ей мешала, она проворно протиснулась к серванту, стала на колени, раскопала в вазе, заваленной телефонными счетами и какими-то желтыми от времени и пыли квитанциями, потайной ключик от нижнего отделения, распахнула дверцу и стала вываливать что-то на пол.
Федор знал, что нижнее отделение серванта всегда заперто, и знал, где лежит ключик, и не раз туда заглядывал, но там не было ничего интересного — какие-то бумаги в картонных папках с белыми тесемками, альбомы с черно-белыми фотографиями стариков и старух с неулыбающимися застывшими лицами, корочки дипломов, всякая дребедень.
Возле серванта выросла целая куча бумаг, и Федор, заинтересовавшись, слез с дивана, подошел и стал на колени рядом.
— Сейчас, сейчас, сынок, — говорила мать, и глаза у нее сияли, и прядь вывалилась из пучка. — Я тебе покажу!
— Что покажешь, мам?..
Из самого дальнего угла она вытащила маленький альбомчик с выпуклой розой на бархатной крышке. Берет все еще был у нее в руке, и она нетерпеливо сунула его в карман.
— Вот смотри.
Бережно, как нечто драгоценное и хрупкое, мать открыла альбом, и Федор с любопытством в него заглянул.
Там не было стариков и старух с чопорными черно-белыми лицами. Там был какой-то цветной сказочный город, слегка выцветший и поблекший и, может быть, именно поэтому показавшийся Федору таким настоящим. Он был жемчужно-серый, бесконечный и в то же время уютный. По этому городу бродила девушка. Она рассматривала витрины, болтала ногой на мосту, пила кофе из маленькой белой нерусской чашечки и даже ехала на мотоцикле, короткие волосы развевались, и щеки горели!..
Федору девушка понравилась, и он спросил, кто это.
— Дурачок! — сказала мать и засмеялась. — Это же я!
Он не поверил.
Вот эта девушка на мотоцикле не может быть его матерью! Что бы ни случилось с ней потом, та девушка никак, ну уж точно никак не могла превратиться в его мать, с ее вечно усталым лицом и потухшим взглядом!..
— Да точно тебе говорю! Мне здесь… сколько же? Да, девятнадцать лет, — весело сказала мать. — Слушай, неужели я так изменилась, а?
Он пожал плечами. Он не знал, что ответить. Почему-то эти фотографии вдруг показались ему оскорбительными. И даже мысль о том, что та девушка — его мать, показалась оскорбительной тоже.
Мать рассматривала себя, и лицо у нее было светлым.
— Через год ты родился. Я вернулась, вышла замуж и…
Он молчал.
Рукой в цыпках, с ногтями, остриженными почти до мяса, она погладила фотографию, словно приласкала.
— Погода тогда была замечательная! И свитер я себе там купила, вот этот самый, я даже помню, сколько он стоил. Двадцать франков, а это ерунда. И он мне так нравился! И мне очень хотелось его поносить, и как раз похолодало, и я все время его носила!
Федор помнил этот свитер. Собственно, он все еще был в употреблении — немного вытянутый и протершийся на локтях, старательно подлатанный, он лежал в гардеробе в его комнате, и мать надевала его, когда ей приходила фантазия покататься в выходной на лыжах. Она любила всякие глупые увеселения вроде катания зимой на лыжах или похода летом по грибы!..
— А это Монмартр, холм в центре Парижа, мы туда пешком шли, к самому собору! Вот видишь, собор. Оттуда такой вид! И я еле-еле дошла. У меня туфли были неудобные, и я ноги стерла. А это мы на пикнике. Нас было-то всего трое русских, а все остальные — французы с нашего курса. Вот с этим мы… дружили. Его звали Лоран, а друзья звали его Лоло, и это было… так… смешно. Видишь, какой здоровенный? И Лоло!..
Она еще посмотрела на фотографию, вдруг закрыла альбом и заплакала.
Федор тогда все еще пугался и не любил ее слез. Он сунулся к ней, разметая коленками папки с тесемками и старухами, обнял ее и прижал к себе. От нее пахло нафталином — она работала в фондах Музея изобразительных искусств, и от нее всегда так пахло.
— Мамочка, — говорил Федор и гладил ее по голове, — ты чего это, а? Ты не плачь, мамочка!
— Я не плачу, — отвечала мать, и ее слезы, горячие, крупные, девчоночьи, падали ему на руки, — я совсем не плачу, что ты, сынок! Просто я так давно об этом не вспоминала и даже думала, что совсем забыла, а тут… видишь как…
Он все обнимал ее и даже сам чуть не заплакал, так ему было жалко ее и так он ее любил, и тут она вдруг отстранилась, взяла его за уши и посмотрела ему в лицо. У нее были заплаканные глаза, очень серьезные.
— Федя, — попросила она. — Ты… свози меня когда-нибудь в Париж, а? Свозишь? Ну, пообещай мне!
Он пообещал, он готов был пообещать ей все, что угодно, и с тех пор у них так повелось — иногда, редко, когда все было хорошо и они не ссорились и даже любили друг друга, она говорила ему:
— Помнишь, ты обещал отвезти меня в Париж?
Он соглашался и отвечал, что помнит, и тогда она спрашивала:
— Отвезешь?
Он обещал отвезти, а потом они перестали играть в эту игру.
Федор как будто совсем разлюбил мать.
Разлюбил, когда понял, что именно она, мать, и никто другой, испортила и изломала ему всю жизнь. Навсегда.
Отец никогда не приезжал, и мать время от времени непонятно говорила, что им не нужны его деньги, и Федор ее почти не слушал. Для него деньгами считалось то, что мать приносит в день зарплаты и долго, мучительно пытается распределить так, чтобы хватило до следующей зарплаты, и по подсчетам всегда получалось, что хватит, а на самом деле никогда не хватало, и приходилось занимать у бабушки, и ехать на другой конец Москвы, и выслушивать ее нотации, а потом тащиться обратно и знать: то, что лежит у тебя в кармане, — последнее, больше помощи ждать неоткуда.
А потом Федор поступил в институт, и не просто в какой-нибудь, а в самый что ни на есть престижный, в Историко-архивный! Мать ходила к директору музея, и директор, кажется, хлопотал о том, чтобы Федора приняли, хотя он получил всего лишь одну четверку, по истории, и набрал вожделенный проходной балл! Впрочем, если бы не директор, может быть, и не приняли бы, и директора следовало «отблагодарить», но как благодарить — ни Федор, ни мать понятия не имели.
И тогда она позвонила отцу.
Федор ничего об этом не знал, слышал только, что она несколько раз звонила куда-то и говорила сначала специальным холодным голосом, а потом умоляющим, а потом плачущим. Федор не хотел слушать ее причитаний, нарочно не хотел, потому что в тот момент чувствовал себя победителем жизни, а плачущий голос матери с этим чувством никак не вязался.
Он победил. Он поступил. Поступил в такой престижный вуз, и теперь, конечно же, вся его жизнь изменится навсегда! Он будет хорошо учиться, он найдет достойную работу, сделает сумасшедшую карьеру, и все у него будет, как у тех самых людей из телевизора, которые не давали ему покоя.
Должно быть, отцу быстро надоели приставания матери, потому что в один прекрасный день он вдруг приехал.
Он не приезжал лет десять или даже больше, а тут вдруг приехал.
Федор был дома и открыл ему дверь — и ничего не понял. Отец почти не изменился, сын запомнил его именно таким — высоченным, широкоплечим, поджарым, с отросшими, очень темными волосами.
— Привет, — поздоровался отец, странно морщась. — Мать дома?
Федор кивнул.
— Дай пройти-то, — помолчав, сказал отец. — Мне, знаешь ли, некогда.
Федор сообразил, что стоит в дверях, и торопливо посторонился, пропуская отца. Тот вошел в узкую прихожую, остановился, взглянул на Федора и усмехнулся:
— Мать дома, я спрашиваю? Или ты немой?
— А… дома. Проходи…те.
— Ну, позови ее! — приказал отец.
Какой-то человек в кожаной куртке и с витым проводком за ухом остался на лестничной площадке и теперь заглядывал в квартиру. Лицо у него было точно такое же, как у отца, — насмешливое и брезгливое.
Федор кинулся в комнату, уронил на пол что-то сильно загрохотавшее и заорал очень громко:
— Мама!
— А?
— Мам, пойди сюда! К тебе… пришли!
— Кто?
— Мама!!
Она выскочила из кухни, увидела в прихожей отца и стала сдирать фартук — не слишком чистый, в неаппетитных пятнах. У Федора покраснели скулы и стало жарко загривку — от стыда.
— Привет, — сказал отец и велел Федору закрыть дверь на площадку.
Протискиваясь мимо него — тот стоял неподвижно, — Федор почувствовал, как отец пахнет — чем-то дорогим и очень свежим.
На площадке стоял второй, со шнуром за ухом.
Федор понятия не имел, кто это может быть.
— Вы… не зайдете? — спросил он вежливо и по лицу того понял, что спросил глупость. Он осторожно прикрыл дверь и ринулся в комнату, где происходило нечто невиданное.
— Я привез тебе денег, — заявил отец, не вынимая рук из карманов. — Только это первый и последний раз. Ты поняла?
Мать кивнула. Лицо у нее дрожало.
— И не звони мне больше, не приставай. Ты поняла?
Мать еще раз кивнула.
— Денег я больше не дам, а разговаривать нам с тобой не о чем.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":


1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я