https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-80/vertikalnye-ploskie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В автобусе на меня косились, но я к этому привык и не обращал внимания. До тех пор, пока не подсел ко мне некий замшелый работяга, исчезающий вид, как-то удержавшийся в Красном с той еще поры, когда этот район считался бандитско-пролетарским…
Работяга ехал на работу. Я – спать. Татьяна Викторовна так вымотала меня за ночь, что никаким общественно-полезным трудом я заниматься не мог. Равно как и общественно-бесполезным. Я давно перестал разграничивать ночь и день и спать мог в любое время суток одинаково крепко и с одинаковым удовольствием. Работе это не мешало, поскольку не было для меня такого понятия, как рабочее время. Я никогда и нигде не служил от звонка до звонка.
Работяге можно было дать тридцать, можно и шестьдесят. Тяжелый и монотонный физический труд скомкал его лицо, искалечил руки и согнул спину. Наряд у него тоже был соответствующий, без намека на индивидуальность и принадлежность к мыслящим слоям общества.
– Сука, – сказал работяга, вроде бы ни к кому не обращаясь, но очевидно напрашиваясь на скандал.
Он заерзал на сиденье и как бы невзначай задел локтем плейер, лежавший на моих коленях. Я молчал. Грецкий орех работягиного лица придвинулся ко мне и задышал кислым.
– Конечно, не слышит… Они нас не слышат. Они музыку свою сраную только слышат.
«What have we found?
The same old fears.
Wish you were here».
Я слышал больше, чем работяга мог себе вообразить Я слышал и понимал не только давно знакомый текст, звучавший в наушниках. Я слышал дыхание Гилмора, скрип медиатора о струну, шорох одежды и гудение колонок в студии. Я слышал, как урчит в глубинах желудка моего соседа неперевареная протоплазма, которую он считает пищей, как воет двигатель старого автобуса, как потрескивает обивка сидений, нагретая задницами пассажиров. Как позвякивает мелочь в карманах оплывших женщин и высохших мужчин, как равнодушно чертыхается водитель, когда фары встречных «БМВ» и «Ауди» слепят его глаза. Как ухает впереди завод, выставивший маяки своих труб на въезде в город. Слышал шепот рассыпавшегося лобового стекла разбитой этим утром на шоссе машины (промелькнула сбоку в окне унылым памятником чужому, неинтересному горю).
Работяга меня раздражал. Самым простым было бы просто стукнуть его вторым суставом указательного пальца под нос, в верхнюю губу. Но я решил этого не делать. Я снял наушники, повернул голову и посмотрел ему прямо в глаза. Это было утомительнее щелчка пальцем под нос, но и реакцию вызывало куда более действенную, чем банальные побои, к которым работяга за свою трудовую жизнь наверняка привык и которых ничуть не боялся, воспринимая как естественную часть своего странного бытия.
Работяга хотел что-то сказать, но не сказал. Зрачки его сузились, потом расширились, и наконец я услышал тихое гудение, сообщившее мне, что у моего визави стремительно повышается артериальное давление. Кровь неслась со все возрастающей скоростью, она давила на стенки сосудов, и те были уже готовы порваться от мощного напора, неожиданного для них в это время суток. Лицо работяги стало фиолетовым, белки глаз потемнели, из носа закапало, только что сера не повалила из ушей желтыми, как снег в индустриальном городе, хлопьями.
– Пошел вон, – тихо сказал я. Работяга встал, пошатнулся, одной рукой схватился за поручень, а другой все-таки попытался погрозить, будучи не в силах что-либо сказать в мой адрес.
Пассажиры, сидевшие и стоявшие в проходе между сиденьями, делали вид, что ничего не замечают. Все они звучали – каждый на свой лад и вместе с тем почти одинаково. Преобладали в этом хоре тембры тоски, уныния и безадресной злобы. А как еще может звучать бедный, полуголодный и похмельный человек, едущий в лютую зимнюю стужу на постылую и низкооплачиваемую работу? Только так и может – как звучит не знающая отдыха фановая труба, когда она всхлипывает глубокой ночью, сетуя на свою говнистую жизнь.
Ровно восемь
– Какой сегодня день?
– Воскресенье.
– А-а, – кивнул я, – то-то я смотрю – безлюдно как-то.
Улица Достоевского была пустынна и чиста, как в детстве.
В детстве не обращаешь внимания на грязь, все вокруг кажется свежим и ярким, удобным и вкусным. Только дома обнаруживаются неизвестно откуда появившиеся пятна на брюках и рубашке, и руки приходится мыть утомительно долго.
Я посмотрел налево. Прямо на меня шла незнакомая тетка с длинноволосой, как хиппи, колли на длинном поводке.
Крикливые восточные люди волокли в сторону рынка тележку с пупырчатыми серыми мешками. Колли прошелестела мимо, поведя в мою сторону дотошной мордой, как будто хотела стрельнуть – «поаскать» – деньжат или сигарету. Проехала тоскливая, сумеречного цвета машина прошлого – «Жигули» неопределенной модели.
Мы свернули на Социалистическую и, прыгая по вздувшемуся асфальту тротуара, перешагивая через провалы в проезжей части, двинулись к Пионерской площади. В голове крутился «Грейтфул Дэд». Шейкдаун-стрит – в чистом виде Социалистическая улица. Не хватает только «Ангелов ада» на байках с телками и дубинками.
– Все еще закрыто, – пояснил я Полувечной. – Перекусить можно на вокзале. Ты точно не против насчет погулять?
– Мне все равно. У меня этот день выделен под тебя.
– Во как, – сказал я. – День под меня. Это звучит заманчиво. Ну, под меня, так под меня.
Кафе на вокзале находится под неопрятной лестницей, по которой можно подняться к платформам и уехать куда глаза глядят. Хотя бы и в Царское село.
– Хочешь в Царское село? – спросил я журналистку.
– Не-а.
– Я тоже.
В кафе меня знали и сразу поставили перед нами два высоких пластиковых стакана с пивом.
– Ты здесь почетный посетитель? – спросила Света.
– Да, – сказал я не без гордости. – А что?
Полувечная пожала плечами и прикоснулась пальчиками к мокрому мягкому стакану.
– Еще здесь есть ресторан, – заметил я. – Только сейчас он закрыт.
– А то я ресторанов не видела.
Из колонки, висевшей в углу полутемной комнаты-кафе, выползали тяжелые риффы «Death walks behind you». Странный выбор для утренней программы.
Люди, сидевшие за соседними столиками, – не то встречающие, не то пассажиры (несмотря на ранний час в кафе было довольно много посетителей) – не обращали никакого внимания на необычную для этого места и времени музыку. На мой взгляд, весь интерьер и, так сказать, внутреннее содержание вокзального кафе – освещение, набор блюд и качество напитков – служили отличным видеорядом к песне «Смерть идет за тобой». Впрочем, посетители вокзального буфета были так заняты своими мыслями, что, зазвучи по радио «Майн Кампф» в исполнении автора, они тоже не подавились бы.
– А что такого? – спросила Полувечная. – Музыка как музыка. Какие-то старперы.
– Старперы. Крэйну здесь двадцать шесть лет. Совершенно свежая музыка.
– Какому Крэйну?
– Ты занимаешься музыкальной журналистикой?
– Да.
– Винсент Крэйн – лидер группы «Атомик Рустер». Той, что мы сейчас слушаем. Это классика.
– Подумаешь, классика. Хрень какая-то. Мрачняга волосатая.
Молодая журналистка покачала головой.
– Звук совсем не модный. Все вторично. Из мглы веков. Я старую музыку как-то, знаешь, не очень. Столько всего нового, не успеваешь уследить. А это… в общем, неплохо, только такой музыки очень много. Все старые группы похожи одна на другую. Это какое время? Конец восьмидесятых?
– Семидесятый год. В конце восьмидесятых Крэйн уже умер. Тогда и начали все ручки выкручивать вправо. Был записан «In Rock» – все ручки вправо, комбики хрипят, стекла дрожат, музыканты довольны, хотя и побаиваются с непривычки. Искажения звука были приняты за норму. В рок-музыке осталось еще меньше правил. Курехин сказал: главное правило искусства – отсутствие каких бы то ни было правил. Игра с пространством и временем.
Я жил в крохотной «хрущевке». Майк коротал время в совсем уж микроскопической коммунальной комнатке. Нашими соседями были Леннон и Болан. Их портреты висели на наших стенах, их голоса звучали из наших колонок. Мы знали их песни наизусть и напевали про себя, идя на работу или в институт. И Леннон и Болан были для нас ближе, чем деканы и начальники, чем люди, толкавшиеся вокруг. В день смерти Леннона я не думал о том, что мы перешли в другую плоскость. Подумал потом, как-то напившись без всякого повода. А в день смерти Леннона мы пили сухое вино, слушали «Битлз» и не удивлялись тому, что о смерти Джона узнали мгновенно – в городе и стране, куда ненужные правительству новости просто не поступали. Как мы узнали об этом через два часа после его смерти – я не понимаю. Или не помню. Я включил приемник, уже вернувшись домой, ночью. Услышал подтверждение – по «Голосу Америки». А когда мы пили сухое вино под «Битлз», я не интересовался источником информации. Кто-то сказал Майку. Этому кому-то сказал еще кто-то. Информация пришла сама. Мы оказались в новом информационном пространстве, мы поднялись на шаг выше, или опустились ниже, но вышли из привычного мира. Мы стали жить параллельно генеральной линии советской действительности. Еще долго я не понимал ни особенностей этого нового нашего состояния, ни его опасности.
– Крэйн… Никогда не слышала.
– Не мудрено.
Света достала из рюкзака диктофон и щелкнула клавишей.
– Продолжим, пока суть да дело?
– Две по сто водки, – крикнул я бармену, и он кивнул. Перед тем, как мы вышли из моей квартиры, журналистка распаковала свою огромную сумку и переоделась. Теперь она была в джинсовом костюме, белой футболке и черных очках. Красные туфли остались дома – Полувечная елозила по полу ногами в черных кроссовках. Зачем ей таскать с собой такую кучу вещей? – подумал я. На два-то дня?
Разница в возрасте между мной и Полувечной была серьезная, но на папу с дочкой мы определенно не походили, иначе стали бы на нас коситься вокзальные менты? Они зашли в кафе, выпили и уставились в нашу сторону. Один из них, сержант по званию, смотрел на меня, как на втоптанный в грязь гривенник. Поднять или не пачкаться? Решил не пачкаться, пошептался с сослуживцами, они покивали и ушли.
– Как все это начиналось? Банальный вопрос, конечно, но из первых, так сказать, уст…
– Что начиналось? – не понял я, глядя вслед уходящим ментам.
– Все. Рок-музыка. Первые концерты. У вас проблемы с милицией были, так ведь? – Полувечная проводила глазами спину скрывающегося за дверью сержанта.
– Проблем с милицией у музыкантов ровно столько же, сколько и у других граждан. Весь мир уже давно живет так, что милиция, полиция, все эти органы существуют сами по себе, а простые люди живут свой жизнью, которая ни с милицией, ни с полицией, в общем, никак не связана. Поэтому что до наших музыкантов, то их исключительность в этом плане и вообще все россказни о гонениях на рок-музыку сильно преувеличены. У Мика Джаггера и Пола Маккартни были гораздо более серьезные проблемы с полицией, чем у большинства русских страдальцев за свободу самовыражения.
Света включила камеру, а я показал ей язык и махнул официанту.
– Нам два шашлыка. И еще по соточке.
В кафе вошли двое парней лет двадцати, с бритыми головами, в черных кожаных курточках – явно местечковая униформа. Нормальный человек в такую погоду в кожаной куртке разгуливать не станет. Даже в этот ранний час было ясно, что день обещает быть жарким. Парни сели за столик и стали на нас глазеть. Мне, впрочем, они были до лампочки.
– Если человек начинает заниматься музыкой более или менее осознанно, то ему не то чтобы все равно, как на эти занятия реагирует общество, ну, там, цензура, начальство всякое, – он просто этого не замечает. Он живет в другом измерении и по совершенно другим законам.
Я перешел в ту чудесную стадию, на которой заканчивается вчерашнее похмелье и начинается новая пьянка. Ближайшие два часа я мог говорить о чем угодно, с кем угодно и где угодно и получать от беседы хорошее, спокойное удовольствие.
– Во пиздит, – лениво прошамкал один из парней. Кажется, у него были выбиты зубы, и поэтому фраза прозвучала дружелюбно: «Фо пижжит». Он обращался к своему приятелю, но старался говорить так, чтобы я его услышал. Я услышал и улыбнулся.
– Посмейся, посмейся, – отреагировал парень. – Посмейся…
Мысли его ползли медленно, он застрял на этом «посмейся», сбился, схватил стакан с пивом и начал пить большими глотками, прикусывая ребристый белый пластик. Его напарник молча курил и не отрывал от меня блестящих глаз голодного насекомого.
Равнодушный даже к ядерной войне официант принес нам шашлыки на мутных холодных тарелках.
– И водки, – напомнил я, пока депрессивный служитель раскладывал перед нами ножи и вилки.
– Я помню, – печально ответил он.
– Пива еще принеси, – прогремели бритые. Официант обреченно побрел к стойке.
Полувечная достала из рюкзака камеру.
– Во крутизна, – хором сказали парни.
Света нажала на кнопочку, и огонек на камере, сообщающий о том, что все происходящее вокруг становится достоянием вечности, загорелся.
– Слушай, я хотел тебя спросить – зачем ты одновременно пишешь и на камеру, и на диктофон? У тебя что, эта штука, – я кивнул на видео, – звук не берет, что ли?
– Берет, – ответила Полувечная. – А если тебе, Брежнев, придется драться, ты будешь двумя кулаками орудовать или одним?
– Ну при чем тут это… – начал было я, но меня прервали.
– Слышь, брат, – сказал один из бритых, коротышка с глазами недоброго насекомого. Он стоял уже рядом со мной. Когда насекомое подошло, я не заметил. – Брат, – повторил он. – Нам тут на выпивку не хватает. Добавишь, а? Телка у тебя крутая, я смотрю. Бабло-то есть, верно? Не жмись, да?
Однажды, лет тридцать назад, за мной бежали по парку трое…
Парк назывался «Парком Победы» – во время последней войны сюда свозили трупы. Люди умирали от голода, холода, от бомбежек и артобстрелов, от бандитских ножей и пуль милиции. Здесь, в парке, они и лежали. Не все, конечно. В нашем городе много кладбищ. Однако парк – не кладбище. После войны здесь насажали деревьев, обнесли ажурной решеткой песчаные карьеры, наполненные тяжелой мутной водой, поставили памятники наиболее именитым героям, а зону захоронения объявили парком отдыха.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я