https://wodolei.ru/brands/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И вот Мария, мягко покачиваясь в такт неспешному аллюру своего скакуна, ехала царицей, выделяясь среди своих спутниц, поскольку они все шли пешком, а прочие ослы навьючены были их пожитками и разнообразным домашним скарбом.
Ну а чтобы женщинам было полегче, чтобы они могли передохнуть, Марии давали на руки то одного, то другого, то третьего ребенка, и так вот она заранее привыкала к ожидавшей ее материнской если не доле, то ноше.
В первый день, пока путники еще не втянулись, пройдено не слишком много, не забывайте тем более, что шли с ними вместе старики и малые дети: первые за долгую жизнь уже порастратили все свои силы и даже не притворялись, будто что-то осталось; вторые же, еще не умея правильно распределять их и ими распоряжаться, истощили их часа за два неуемной беготней, ибо носились они по дороге так, словно близится конец света и надо с толком использовать последние минутки. Привал устроили в большой деревне, называвшейся Изреель, на постоялом дворе или в странноприимном доме, где по причине небывалого наплыва путников было настоящее столпотворение, все суетились и кричали как сумасшедшие, хотя, по правде говоря, крику было больше, чем суеты: уже очень скоро глаз и ухо привыкали к толчее и гомону, так что сначала угадывалось, а потом и подтверждалось, что в постоянном и беспрестанном коловращении людей и животных в четырех стенах постоялого двора есть бессознательное и стихийное стремление к упорядоченности – в точности как в растревоженном муравейнике, обитатели которого лишь на первый взгляд мечутся и снуют взад-вперед без цели и смысла. Так или иначе, трем семействам выпала удача устроиться на ночлег не под открытым небом, а под навесом: мужчины улеглись по одну сторону, женщины с детьми – по другую, впрочем, все это произойдет потом, когда спустится ночь и постоялый двор со всеми своими постояльцами погрузится в сон. А до тех пор женщинам надо было еще браться за стряпню, набирать воды из колодца, а мужчинам – расседлать, разнуздать, развьючить ослов, напоить их, да притом улучить такой момент, когда у водопойной колоды не будет верблюдов, потому что те, хоть и было их всего два, выпивают все до последней капли, так что приходится раз за разом без счета таскать воду, снова и снова наполняя колоду, и немало времени пройдет, прежде чем верблюды наконец утолят жажду. Справившись с этим, задав корму ослам, сели ужинать и сами путники – первыми, как водится, мужчины, а уж потом женщины, ибо они по самой природе своей – существа вторичные, достаточно в очередной и не в последний раз вспомнить прародительницу нашу Еву, сотворенную во вторую очередь, после Адама, да еще и из его ребра, так что признаем: есть на свете такое, что понимаешь тогда лишь, как припадешь к истокам.
Ну так вот, после того как насытились мужчины, а женщины в своем углу доели остатки ужина, вышло так, что один из самых древних годами старцев по имени Симеон – житель Вифлеема, направлявшийся на перепись в селение Рамала, – пользуясь тем, что почтенный возраст и мудрость, являющаяся прямым его следствием, заставляли прочих относиться к нему с уважением, обратился к Иосифу с вопросом, осведомясь, как намерен тот поступить в том весьма вероятном случае, если Мария, чьего имени он, впрочем, не назвал, не разрешится от бремени до истечения сроков, отведенных для переписи. Вопрос этот носил, так сказать, характер академический (если позволительно нам употребить сей термин применительно к месту и времени нашего повествования), поскольку лишь счетчикам-переписчикам, превзошедшим все хитроумные тонкости римского права, под силу было бы разрешить такой казус, как появление на переписи женщины на сносях. Сказал Симеон: Мы все идем на перепись, а как записать того, кто во чреве жены твоей: какого пола будет младенец, да притом не исключено, что носит она двойню, а близнецы могут оказаться братьями, сестрами или же братом и сестрой.
Иосиф, гордящийся тем, что он правоверный иудей, и не подумал в ответе своем прибегнуть к обыденной восточной логике и сказать, что если, мол, обнаружились в законе упущения и прорехи, то и подчиняться ему он не намерен, а если Рим не сумел предусмотреть такие и подобные случаи, то, значит, и спрашивать надо с дурных законодателей. Нет, Иосиф, оказавшийся перед вопросом столь трудным, надолго задумался, перебирая в голове возможные ответы, а ответ должен быть таков, чтобы и показался сидевшим вокруг костра неопровержимо убедительным и был в то же время блестящим по форме. Но вот наконец по длительном размышлении он медленно поднял глаза, которых все это время не сводил с пляшущих языков пламени, и сказал: Если к последнему дню срока, отведенного для переписи, сын мой еще не родится, то, значит, Господь не желает, чтобы римляне узнали его и внесли в свои списки. Ого, ответил на это Симеон, ну и самонадеян же ты, раз берешься судить, чего желает Господь, а чего нет. Господу ведомы пути мои, исчислены шаги мои, ответил Иосиф, и слова плотника, которые мы можем найти в книге Иова, значили в данном случае, что здесь, перед присутствующими и не исключая отсутствующих, Иосиф признает свою покорность Господу, заявляет о послушании, то есть чувства его восстают против дьявольского наущения, на которое намекает Симеон, что он якобы тщится разгадать таинственные желания Вседержителя. Именно так, должно быть, понял его старец, потому что промолчал в ожидании, а Иосиф заговорил снова: От начала времен печать того дня, когда человек является на свет, и того дня, когда он покидает его, оберегаются ангелами, и один лишь Господь прихотью своей волен печати эти сломать: одну – раньше, другую – позже, а иногда – обе разом, обеими руками, а бывает, так долго не ломает Он печать чьей-то смерти, что подумаешь – Он и забыл про нее. Иосиф помолчал, словно сомневаясь, продолжать ли, но все же проговорил с лукавой улыбкой: Не хотелось бы, чтобы наш разговор напомнил Ему о тебе, Симеон. Сидевшие у костра рассмеялись, но втихомолку: слова эти значили, что плотник не сумел сохранить целокупный запас уважения, какого заслуживает старец, даже если груз прожитых лет пагубно сказался на разуме его и мало смысла в речах его.
Симеон же, гневным движением запахнув хламиду, ответил: Быть может, Бог сломал печать твоего рождения прежде времени и тебе нечего было появляться на свет, раз ты так нагло и непочтительно ведешь себя с теми, кто старше тебя, кто живет, а стало быть, и знает больше. Сказал на это Иосиф: Ах, Симеон, ты спросил меня, как поступлю я, если сын мой не родится до окончания переписи, а ответить на твой вопрос не мог, ибо не знаю римского закона, как, думаю, и ты тоже. Не знаю. Но ведь ты сказал. Что сказал, то и сказал, и не трудись пересказывать, я помню.
А ведь это ты, Симеон, первым начал, первым обратился ко мне с неподобающими словами и упрекнул в самонадеянности, ибо по-твоему выходило, что я берусь судить о предначертаниях Господа, прежде чем сделались они ясны, если же потом слова мои обидели тебя – прости, но первым обиду нанес мне ты, Симеон, а ведь ты старше и должен бы подавать мне пример. Одобрительный ропот послышался вокруг костра: плотник Иосиф явно одержал в споре верх, но всем хотелось знать, найдет ли Симеон чем возразить. Он и возразил, не явив своими словами ни остроты ума, ни полета воображения: Ты обязан был смолчать хотя бы из уважения к моим летам, а Иосиф сказал:
Да если бы я смолчал, всем тотчас стало бы ясно, сколь суетен был твой вопрос, а потому прими, хоть тебе это и нелегко, ответ мой за признак моего к тебе величайшего уважения, ибо я, пусть ты даже этого и не постигаешь, помог тебе затронуть предмет, который интересует нас всех: захотел бы Господь, сумел ли бы Он когда-нибудь укрыть народ свой от вражьего взора? А-а, теперь ты толкуешь о богоизбранном народе, как о своем еще не родившемся сыне?! Нет, Симеон, напрасно влагаешь ты в мои уста слова, которые я не произносил и не произнесу, но все, сказанное в одном смысле, может быть понято и в другом. На эту тираду Симеон уже ничего не возразил, а, поднявшись, вышел из круга и уселся поодаль, в самом темном углу, и вслед за ним поднялись и ушли от костра родичи его и домочадцы, побужденные к тому семейственным долгом, но еще больше – жалостью к поверженному в словесной схватке патриарху. У костра установилась тишина, сменившаяся шорохами и бормотаньем, обычным для тех, кто устраивается на ночлег и отдых, и в других частях постоялого двора слышней стали приглушенные голоса, прорезаемые порой звонким восклицанием, фырканьем и сопеньем ослов и – время от времени – истошным ревом верблюда, охваченного любовным неистовством. Тогда и назаретяне, позабыв о недавней распре, чуть слышно – но оттого, что было их много, получалось весьма громогласно – стали нараспев читать последнюю и самую длинную из молитв, которые полагается возносить Господу в течение дня. Потом, несколько минут спустя, те, у кого была самая чистая совесть или кто сильней прочих устал с дороги, уже спали, причем иные весьма бездуховно похрапывали, а остальные тоже последовали их примеру, улегшись кто в чем был, и разве только старых да малых по причине слабости тех и других устроили поудобней, укрыв толстой простыней или вытертым одеялом. Костер прогорел и стал гаснуть, и лишь изредка пробегал слабеющий огонек по обугленным хворостинам, еще по дороге собранным для этой полезной цели. И вскоре под навесом, давшим приют вышедшим из Назарета, все спали. Все, кроме Марии. Она никак не могла улечься, удобно устроить живот, в котором, по размерам судя, носила какого-то великана, и потому полусидела, привалясь спиной к вьючным седлам, чтобы дать отдых мучительно ноющей пояснице. Она, как и все, слушала спор Иосифа с Симеоном и радовалась, как и подобает жене, даже если схватка была бескровной, что муж вышел победителем. Но суть и предмет спора изгладились из ее памяти или были вытеснены ощущениями, то возникавшими, то пропадавшими в ее теле, подобно приливу и отливу в море, которого она никогда в жизни не видела, но о котором ей иногда рассказывали бывалые люди, – и этот не дававший ей покоя накат волн означал, что дитя у нее под сердцем шевелится, но как-то особенно, словно он, нерожденный ее сын, находясь у нее в утробе, пытается поднять ее себе на плечи. Глаза Марии были открыты и блестели в полутьме, блестели даже после того, как окончательно прогорел и погас костер, но ничего удивительного в этом нет – так от сотворения мира происходит со всеми будущими матерями, тем более что мы-то узнали о том с полной определенностью в тот миг, когда жене плотника Иосифа предстал некто, назвавший себя ангелом и принявший обличье нищего бродяги.
Кричали первые петухи, возвещая зябкий рассвет, но путники, торговцы, погонщики мулов и верблюдов, побуждаемые необходимостью, принялись готовиться к выходу еще раньше и совсем затемно начали навьючивать на своих скотов пожитки или товары, а потому поднялся на постоялом дворе шум, по сравнению с которым померк или, точней выражаясь, заглох шум давешний. Когда же караван уйдет, постоялый двор проведет несколько часов в безмолвии и неподвижности, точно распластавшаяся на солнце бурая ящерица, – останутся там лишь те, кто намерен провести здесь целый день, отдыхая до тех пор, пока уже ближе к вечеру не ввалится в пыли с головы до ног новая толпа утомленных переходом странников, и они-то, намолчавшись за время пути, зададут работу могучим своим голосовым связкам и, едва успев войти, примутся вопить, словно бесами обуянные, не к ночи те будь помянуты. Назаретяне покидали постоялый двор в количестве большем, чем пришли туда, и это неудивительно, ибо к ним присоединились еще десять человек, и ошибется тот, кто сочтет край этот безлюдным и пустынным, особенно в эту пору, когда и перепись объявлена, и праздник Пасхи на носу.
Иосиф между тем решил сам для себя, что нужно бы помириться со старым Симеоном, и решил так не потому, что за ночь доводы его лишились в его глазах былой убедительности, – все же воспитан и наставлен был он в почитании старших и тем более – стариков, которые ясностью ума и здравомыслием суждений платятся за то, что прожили так долго и новая, молодая поросль их зачастую в грош не ставит. И вот он приблизился к Симеону и смиренно произнес: Прости меня, если давеча речи мои показались тебе дерзкими и наглыми, ибо у меня и в мыслях не было отказать тебе в уважении, но сам знаешь, как это бывает – слово за слово, за хорошим – дурное, и в итоге всегда наговоришь лишнего. Симеон слушал, слушал, не поднимая головы, и наконец ответил так: Прощаю. Иосиф за свой великодушный порыв вправе был бы ожидать от упрямого старца и более приветливый ответ и, все еще не теряя надежды услышать слова, которые заслуживал, довольно долго шел и далеко прошел рядом с ним. Однако Симеон, уставясь себе под ноги, делал вид, что не замечает его, покуда плотник, осердясь – и ведь за дело, – не махнул рукой, как бы собираясь прибавить шагу. Тогда старик, сделав вид, что вдруг очнулся от важной думы, нагнал Иосифа, ухватил его за край одежды и сказал: Постой.
Удивленный Иосиф обернулся. Постой, повторил старик и сам остановился. Все прочие путники миновали их, и они остались на дороге вдвоем, словно на ничейной земле, между удалявшимися мужчинами и еще не приблизившимися женщинами. Над толпою их покачивалась в такт ослиному шагу голова Марии.
Они вышли из долины Изреель. Дорога, огибая скалистые валуны, медленно поползла вверх, в горы Самарии, на запад, вдоль горной гряды, за которыми, спускаясь к Иордану и простираясь южнее, пылала незаживающая и давняя рана Иудейской пустыни – земли, вожделенной для многих и многих, но так и не знавшей, кто же владеет и обладает ею. Постой, сказал Симеон, и плотник, внезапно оробев, повиновался. Женщины были уже невдалеке. Старик снова зашагал по дороге, продолжая, словно силы покинули его, держаться за Иосифа. Вчера ночью, сказал он, перед тем как я уснул, было мне видение. Видение? Да, но не обычное, когда предстают перед тобой предметы и люди, а видел я как бы сокрытое за словами – за теми, что произнес ты, помнишь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я