https://wodolei.ru/brands/Villeroy-Boch/amadea/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Заброшенное поле с едва уже заметными темными стерженьками когда-то скошенных хлебов дымится пылью или прахом земли, истаявшей о кореньях трав. Вот и мокрый ложок, как живой первовестник лесов и снега, тающего еще в нем. Взмыл из лужи, метнулся в лес полосатый бекасенок, запричитала на опушке пигалица. Переходим по жердям через ложок и дальше, меж перелесков, по покосу, к нашей милой Быковке.
Вот она, темная, молчаливая. В двух крайних избах нет света, прясла огорода уронены, третья изба от краю с заколоченными окнами. Сжалось сердце: еще кого-то не стало в деревушке. Отчего-то и и Паруниной избе не теплится огонек, не дымит труба.
Жива ли Паруня? Нельзя ей умирать, никак нельзя. Невозможно представить деревню Быковку без нее.
Жива! Увидела дым над нашей избой, и уж тут как тут, тащит из ямы ведро волглых картошек и дородную пегую редьку с желтокудро проросшей во тьме ботвой.
«Здравстуйтё!» — говорит Паруня. Чуждаясь приезжих на первых порах, присаживается у двери на лавку и выкладывает новости, постепенно привыкая к нам и выявляя сыспотиха, не переменились ли мы и наше к ней отношение? Не загордились ли в городской жизни?
Скоро на «дымок» привернут остальные бабенки, и Саня Белканов с молодой женой объявится — в соседнем доме остался хозяином он, Саня. После смерти матери — Марии Федоровны — распалась семья, рассыпалась. И Саню лишь работа пасечника удерживала здесь. Сухонькую, тихоголосую, усмешливую мать Сани все вспоминают тепло и ясно, как живую: никогда и никто не видел ее без дела и никогда и никто не слышал, чтобы пожаловалась она на свою долю, а ведь подняла без мужа своих пятерых да еще сестриных пару. Те так к ней привязались, что мамой, чаще нянькой звали. Почти все белкановские парни стали уже работниками «широкого профиля»: едет который постарше на «Беларуси», глядишь, рядом головенка младшего белеет — старший натаскивает его, и, когда старший в армию отправится, младший спокойно занимает место брата за рулем, на сенокосилке, в кузнице, на комбайне.
Лежит Мария Федоровна под еловым крестом на маленьком, в хвойном лесу запавшем кладбище, опетая птицами. Отработала женщина за десятерых, оставила миру трудовых детей, успокоилась, отдыхает, но с тайным душевным трепетом думают ее товарки о последней, трогательной, всех изумившей воле, которая, если раздуматься, была для нее естественной, и все ее поведение перед смертью лишено было какой-либо позы и истерики, так ныне распространенных.
Она уже должна была умереть, но пришла телеграмма в больницу, что Витька — сын сестры, ну это все равно что ее сын, возвращается из армии. И Мария Федоровна собралась с силами, дождалась солдата, поговорила с ним спокойно, без слез и жалоб, перекрестила на прощание и через час преставилась, давши перед этим наказ, чтобы обрядили ее в подвенечное платье — она лишь и последний час созналась, что там, в другом миру, надеется с Васей, своим мужем, на войне убитым, встретиться и хочется ей нарядной быть и молодой.
У Паруни усадьба сотворена на бабий манер — два огорода под одной строчкой городьбы. Но вот уехала подружка ее, Дуська Копытова, на другую сторону водохранилища, в совхоз, развалила городьбу — полым-поло вокруг. В деревне три козьих блудливых семьи и один мужичонка — Саня Белканов, но он с восхода до заката на пасеке. Пришлось и мне вспомнить, что был и я когда-то мужиком, топор, пилу в руки — и в лес, помогать Паруне.
Валим с ней дерева на столбики, кряжуем их. Напарница таращится на меня примутненным усталостью глазом: «Видать, в лесу-то рабливал?» — «С девяти лет, Паруня, на увале дрова ширикал. Дед Илья потянет пилу, я за ней впробеги…» — «И я тоже, и я тоже…» — квохчет Паруня и предлагает попить кваску. Садимся на сдобно желтеющие пеньки. Птичий грай вокруг, лист нарождается, по сырому логу, окропленному белыми брызгами доцветающих ветрениц и синих хохлаток, тянет прохладой, освежает спину и лицо, от речки Быковки, что рокочет внизу, доносит горьковатостью черемух, набравших цвет. Несмотря на полдень, все еще там и сям поют соловьи, не выдохлись, не устали петь за ночь. Густо, сварливо трещат дрозды, гоняясь друг за дружкой, кукушка вкрадчиво, пробно кукует в глуби лесов, и всякая тварь, всякое существо подает голос, заявляя о себе, и если не голосом, так вон вроде рыжей бабочки — нарядом своим удивляет либо жужжанием крыл, как стригун, кружащий над нами. Трава, остро поистыкавшая мокрый лог, устланный прошлогодним пегим листом, и удивлять никого не хочет, она просто лезет на свет, потому что весна, и надо ей поскорее занять свое место на земле, вырасти, отшуметь, отцвести и успокоиться луковкой обновленного корня.
Паруня распустила платок, молчит, уронив меж колен руки, побитые топором, с крупно выступающими костями. Как у многих пожилых женщин, добрый и усталый взгляд направлен мимо всего, что есть поблизости, — запредельное, уже нездешнее успокоение и умиротворенность запали в ее душу, завладели ею.
Вдруг, очнувшись, начинает Паруня рассказывать о том, как в войну работала на лесозаготовках, от колхоза посылали. «Тяжело было?» — «Ничо-о-о, здоровая была. Это сейчас ноги не держат. Несла тут от соседки решето с яйцами, бух в сугроб — все яйца перебила, корова этакая!»
Идет работа. Я таскаю столбики — Паруня валится под столбиком. Перевожу ее в сучкорубы. Огромным острущим топором орудует Паруня, опасаюсь, кабы сослепу по ноге не тюкнула. В очередной перекур отчего-то начинает она вспоминать, кто жил в нашей избушке прежде, и память ее выхватывает неожиданное; какой-то Колька из нашей избы прятался в лесу, землянка у него там была, ночами он тащил со дворов съестное. Однажды застукали его в белкановской бане, отстреливаться взялся, его ранили в голову. По Быковке вели кровищей залитого. Все люди, от мала до велика, на улицы высыпали. Стрелки, уводившие дезертира, сказали Паруне: «Не смотри, деушка!»
Рассказала и рассказала случай из жизни, сама-то она никогда и ничего не скрывала от людей — ни крошки хлеба, ни мысли дурной ли, хорошей ли — все, что знала, делала, — ведали люди, и до сих пор не может она понять, почему прятался от людей этот Колька, почему утерял сам себя и жизнь свою?
Доцветает черемуха по Быковке; купава на солнцепеках и широких полянах желтыми лепестками плачет; первоцвет сорит семенем на траву; давно облетела и незаметной сделалась синяя медуница; запекся алый цвет дикого горошка; саранки высунулись из кустов утиными клювами, готовыми вот-вот ярко открыться; по склонам марьины коренья вспыхнули; земляника бородавкой ягодки из сухого цветка глядится; шиповник розово набух; папоротники в лесах пышно распрямляются; заливные луга сплошь высохли, густотравьем покрылись; в шишечках трав раньше всего у ромашек, змеевика и гвоздики накипал летний неторопливый цвет.
Узенькое зеленое разложье разделило весну с летом.
В Быковке притихло. Управились жители с огородами. Только долго и тихо светится окошко в халупке бабушки Даши — глянешь на него, и сердце сдвинется на теплое место. Бабушка Даша — здешний лекарь, прокурор, просветитель, наставник — словом, тот многоликий, многоглазый и многорукий человек, без которого ни одно русское селение обойтись не может. С Паруней у бабушки Даши давняя и неспокойная дружба: жить они одна без другой не могут, но «всю дорогу» конфликтуют.
Гляжу я на заречный огонек, в котором две старые женщины неторопливо сейчас попивают чаек и толкуют о своих невидных миру делах, и думаю о том, что мы много рассуждаем о назначении человека, о полезности его в жизни и, кажется, несколько усложнили и продолжаем усложнять простые, как хлеб и земля, истины, скорее, даже не мы, а те, кто высокими рассуждениями как бы выдает себе право на лень, безделье и пустопорожность, вот-де, если потеряется космонавт в лесу, я, не щадя жизни, ринусь его искать; или обгорит герой на пожаре — я хоть кожу, хоть кровь ему. А уж «если завтра война»…
Космонавты теряются в лесу редко, герои обгорают тоже не каждый день, а войны, даст Бог, не будет, и не надо ее. Для делания добра, для желания помочь людям совсем не требуется таких потрясений, как война. Не лучше ли, не проще ли все делать без лишних слов, без болтовни, приучаться с малолетства самим и приучать к тому же своих детей всегда помогать ближнему своему, на первый случай хотя бы соседу. Пусть площадкой для утверждения человека, нравственной основой его жизни будет сама жизнь, но не убийство и кровопролитие. Уж если явится необходимость, тогда другой разговор, а пока такой необходимости нет, сама естественная жизнь дает постоянные возможности творить добро, быть там, где ты сейчас необходим, и с теми, кому нужен. К счастью для всех нас, добро пока еще не знает отдельных мест, комфортабельных высот и сфер, оно всюду одной масти, вкуса и смысла — оно доброе, добро, оно существует для того, чтобы легче было жить людям, оно очищает человека от зависти, скверны, гасит в нем стремление к насилию. Поэтому у добра и не должно быть никаких кулаков, добро с кулаками — это все равно что родник с расплавленным свинцом. Пользу же принесть и прожить жизнь с пользой для людей можно везде, как видите, даже в тихой и малой деревеньке Быковке.

В середине мая прилетела ласточка, которая давно живет на чердаке Паруниной избы, никого туда не допуская. Этакая чистюля и хлопотунья, однако весьма строптивая характером; когда ни послушает Паруня — все вскрикивает ласточка недовольно на мужа и детей, а дети такие смирные да послушные, сидят тесно в гнездышке, прилепленном к слеге, маму с кормом ждут, как завидят человека — зажмурятся, головки утянут, мертвыми прикинутся.
Отчего-то нынче ласточка явилась одна, пощебетала день на чердаке и на жердях городьбы да и подалась искать друга жизни. Трагедия ли в пути постигла супружескую пару, отбил ли кто у ласточки мужа, не выдержал ли он ее сварливости и пустился «налево» — ведь что в народе, то и в природе!
В скворечнике появились скворчата, мать с папой от темна до темна мечутся по окрестностям в поисках корма. В прошлом году скворец являлся холостой, трещал, свистел, хорохорился все лето, этакий хахаль в темном, угольно-сверкающем фраке. Много особ набивалось дружить с ним, и он на короткое время впускал приглянувшуюся скворчиху к себе, нырял следом за нею в скворечник. Минуту-другую скворечник лихорадочно вздрагивал, болтался, и тут же кавалер надменно вышвыривал в круглую дырку домика возмущенную, стрекочущую, взъерошенную сожительницу.
Что за напасть такая? В прошлое лето — одинокий скворец. Нынче — ласточка. Через неделю после прилета ласточки появились стрижи. Весь вечер они носились кругами низко над Быковкой, сплошь черные, лишь по животу ровно бы присыпанные золой. С таким текуче выстроенным, стремительным телом, что и сравнить-то их не с кем, разве что с соколом, он один, кстати, только и способен догонять стрижей в полете. Возле Быковки стрижи не живут, здесь нет высоких гор, нет строений под небо, но по прилете и перед отлетом какой-то непонятный людям ритуал справляют высокие и загадочные птицы, без визга, без суеты рея над холмами.
В чашечке лесного пня у дроздихи появились птенцы. Судя по тому, как тревожно взмывает с поля чибис, кричит, вихляется, пищит и, отозвав человека в сторону, удовлетворенно роняет: «По-куррр-рим!» — появилось потомство и у него. Пенья и щебета в окрестных лесах убавилось — наступило время рожать земле и всему живому на ней. Только соловьи все щелкали да заливались, когда и птенцов они высиживать успевают?!
В эту пору явилась на пасеку медведица с медвежонком, и собака Парушки, сторожившая пасеку ночами, вступила в сраженье. Рев большой был в лесу, крик и вой. Медведица, едва отбив родное дитя, отступила. Не первый раз покушаются медведи на совхозную пасеку. Когда у Паруни еще не было Тузика, выломал медведь ограду, крышку с улья снял и орудует в нем. Вышла Паруня из избушки и видит: мужик на пасеку забрался! «Что это вы себе позволяете, молодой человек?» — вежливо спросила Паруня и хотела продолжить в том же укоризненном тоне, мол, такой здоровый, трудоспособный, а воруете!..
Медведь из улья морду вынул и оторопел. Паруня тоже обмирать было начала, да вспомнила, что на посту она и бояться ей не пристало — хлобысь из переломки по медведю пятым номером дроби. Взревел косолапый, рванул напролом, прясло ограды на себе нес с версту, орал лихоматом, катался, нащипало дробью-то! С тех пор на пасеку никто не совался, однако вокруг похаживали, поплясывали, принюхивались косолапые, и вот САМА явилась за медком! Но Паруне ничего не страшно, Тузик за нею по пятам ходит, она с ним разговаривает, поругивает иной раз, он в глаза ей глядит, хвостом повиливает. После схватки с медведицей Паруня вовсе журить Тузика перестала, сахарком его балует. Молодец! Герой! Заслужил лакомство!

Однажды Паруня пошла в соседнее село и купила там поросенка. Купила и, благословясь, отправилась домой. Поросенок Паруне попался егозистый, визгливый, все возился в мешке, долбил ногами в спину хозяйке и орал на весь лес. Паруня вела беседу с поросенком, призывала его к порядку, пробовала даже запеть: «Базар большой, купил поросенка, всю дорогу целовал, думал, что девчонка». Но поросенку не поглянулась песня: «Уй-уй-зю-у-у!» — возмущенно взвизгивал он. «Ну, не буду, не буду», — успокоила его Паруня. Поскольку пять верст — путь длинный и с поклажей нелегкий, Паруня имя поросенку от нечего делать придумала — Путик.
Долго ли, коротко ли шла Паруня, а уже завечерело. Стала Паруня переходить через речку Быковку по двум жердям, перекинутым с берега на берег, и, взбодряя себя, завела беседу: «Вот через речку переберемся, Путик, и дома будем. Я тебе молочка дам, а себе похлебку разогрею. Поедим и спать уложимся: я на кровать, ты в подпечье…»
«И-и-и-зю-у-у-у!» — ответил поросенок и брыкнулся в мешке. «Эво, эво! — шатнулась на жердях Паруня. — Я эть эдак упаду! Говорю тебе, Путик, дом скоро. Вон уж крышу видно, и ты смирно сиди, не роняй меня…» Закончить назидание не довелось — Путик так брыкнулся в мешке, что зашаталась Паруня и рухнула в холодные воды Быковки.
1 2 3 4


А-П

П-Я