https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-meridian-346248000-65745-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

- перебила расходившегося Ивана Никитича курносенькая барышня.
- Пишу ли? Как не писать? Не зарою, царица души моея, таланта своего до самой могилы! Пишу! Разве не читали? А кто, позвольте вас спросить, в семьдесят шестом году корреспонденцию в "Голосе" поместил? Кто? Не читали разве? Славная корреспонденция! В семьдесят седьмом году писал в тот же "Голос" - редакция уважаемой газеты нашла статью мою для печатания неудобной... Хе-хе-хе... Неудобной... Экася!. Статья моя с душком была, знаете ли, с душком некоторым. "У нас,- пишу,- есть патриоты видимые, но темна вода во облацех касательно того, где патриотизм их помещается: в сердцах или карманах?" Хе-хе-хе... Душок-с... Далее: "Вчера,- пишу,- была отслужена соборная панихида по под Плевной убиенным. На панихиде присутствовали все начальствующие лица и граждане, за исключением господина исправляющего должность т-го полицеймейстера, который блистал своим отсутствием, потому что окончание преферанса нашел для себя более интересным, чем разделение с гражданами общероссийской радости". Не в бровь, а в глаз! Хо-хо-хо! Не поместили! А я уж постарался тогда, друзья мои! В прошедшем, семьдесят девятом, году посылал корреспонденцию в газету ежедневную "Русский курьер", в Москве издающуюся. Писал я, други мои, в Москву о школах уезда нашего, и корреспонденция моя была помещена, и теперь я даром "Курьера русского" получаю. Вона как! Удивляетесь? Гениям удивляйтесь, а не нолям! Нолик есмь! Эхе-хе-х! Пишу редко, господа почтенные, очень редко! Бедна наша Т. событиями, кои бы описать я мог, а ерундистики писать не хочется, самолюбив больно, да и совести своей опасаюсь. Газеты вся Россия читает, а для чего России Т.? Для чего ей мелочами надоедать? Для чего ей знать, что в нашем трактире мертвое тело нашли? А прежде-то как я писал, прежде-то, во времена оны, во времена... Писал я тогда в "Северную пчелу", в "Сын отечества", в "Московские"... Белинского современником был, Булгарина единожды в скобочках ущипнул... Хе-хе-хе... Не верите? Ей-богу! Однажды стихотворение насчет воинственной доблести написал... А что я, други мои, потерпел в то время, так это одному только богу Саваофу известно... Вспоминаю себя тогдашнего и в умиление прихожу. Молодцом и удальцом был! Страдал и мучился за идеи и мысли свои; за поползновение к труду благородному мучения принимал. В сорок шестом году за корреспонденцию, помещенную мною в "Московских ведомостях", здешними мещанами так избит был, что три месяца после того в больнице на черных хлебах пролежал. Надо полагать, враг мой дорого мещанам за жестокосердие заплатил: так отдубасили раба божия, что даже и теперь последствия указать могу. А однажды это призывает меня, в 53-м году, городничий здешний, Сысой Петрович... Вы его не помните и радуйтесь, что не помните. Воспоминание о сем человеке есть горчайшее из всех воспоминаний. Призывает он меня и говорит: "Что это ты там в "Пчеле" накляузничал, а?" А как я там накляузничал? Писал я, знаете ли, просто, что у пас шайка мошенников завелась и притоном своим трактирчик Гуськова имеет... Трактирчика этого теперь и следа уже нет, в 65-м году снят был и место свое бакалейному магазину господина Лубцоватского уступил. В конце корреспонденции я чуточку душка подпустил. Взял да и написал, знаете ли: "Не мешало бы, в силу упомянутых причин, полиции обратить внимание на трактир г. Г.". Заорал на меня и затопотал ногами Сысой Петрович: "Без тебя не знаю, что ли? Указывать ты мне, морда, станешь? Наставник ты мой, а?" Кричал, кричал, да и засадил меня, трепещущего, в холодную. Три дня и три ночи в холодной просидел, Иону с китом припоминая, унижения всяческие претерпевая... Не забыть мне сего до помрачения памяти моей! Ни один клоп, никакая, с позволения, вошка - никакое насекомое, еле видимое, не было никогда так уничижено, как унизил меня Сысой Петрович, царство ему небесное! А то как отец благочинный, отец Панкратий, коего я юмористически в мыслях своих отцом перочинным называл, где-то по складам прочел про какого-то благочинного и вообразить изволил, что будто это про него написано и будто я по легкомыслию своему написал; а то вовсе не про него было написано и не я написал. Иду я однажды мимо собора, вдруг как свистнет меня кто-то сзади по спине да по затылку палкой, знаете ли; раз свистнет, да в другой раз, да и в третий... Тьфу ты, пропасть, что за комиссия? Оглядываюсь, а это отец Панкратий, духовник мой... Публично!! За что? За какую вину? И это перенес я со смирением... Много терпел я, друзья мои!
Стоявший возле именитый купец Грыжев усмехнулся и похлопал по плечу Ивана Никитича.
- Пиши,- сказал он,- пиши! Почему не писать, коли можешь? А в какую газету писать станешь?
- В "Голос", Иван Петрович!
- Прочесть дашь?
- Хе-хе-хе... Всенепременно-с.
- Увидим, каких делов ты мастер. Ну, а что же ты писать станешь?
- А вот если Иван Степанович что-нибудь на прогимназию пожертвуют, то и про них напишу!
Иван Степанович, бритый и совсем не длиннополый купец, усмехнулся и покраснел.
- Что ж, напиши! - сказал он.- Я пожертвую. Отчего не пожертвовать? Тысячу рублев могу...
- Нуте?
- Могу.
- Да нет?
- Ну вот еще... Разумеется, могу.
- Вы не шутите?.. Иван Степанович!
- Могу... Только вот что... Ммм... А если я пожертвую, да ты не напишешь?
- Как это можно-с? Слово твердо, Иван Степаныч...
- Оно-то так... Гм... Ну, а когда же ты напишешь?
- Очень скоро-с, даже очень скоро-с... Вы не шутите, Иван Степаныч?
- Зачем шутить? Ведь за шутки ты мне денег не заплатишь? Гм... Ну, а если ты не напишешь?
- Напишу-с, Иван Степаныч! Побей меня бог, напишу-с!
Иван Степанович наморщил свой большой лоснящийся лоб и начал думать. Иван Никитич засеменил ножками, заикал и впился своими сияющими глазками в Ивана Степановича.
- Вот что, Никита... Никитич... Иван, что ля? Вот что... Я дам... дам две тысячи серебра, и потом, может быть, еще что-нибудь... этакое. Только с таким условием, братец ты мой, чтоб ты взаправду написал...
- Да ей-богу же напишу! -запищал Иван Никитич.
- Ты напиши, да прежде чем посылать в газету - дашь мне прочитать, а тогда я и две тысячи выложу, ежели хорошо будет написано...
- Слушаю-с... Эк... эк-гем... Слушаю и понимаю, благородный и великодушный человек! Иван Степанович! Будьте столь достолюбезны и снисходительны, не оставьте ваше обещание без последствий, да не будет оно одним только звуком! Иван Степанович! Благодетель! Господа почтенные! Пьяный я человек, но постигаю умом своим! Гуманнейший филантроп! Кланяюсь вам! Потщитесь! Послужите образованию народному, излейте от щедрот своих... Ох, господи!
- Ладно, ладно... Увидишь там...
Иван Никитич вцепился в полу Ивана Степановича.
- Великодушнейший! - завизжал он.- Присоедините длань свою к дланям великих... Подлейте масла в светильник, вселенную озаряющий! Позвольте выпить за ваше здоровье. Выпью, милостивый, выпью! Да здравств...
Иван Никитич закашлялся и выпил рюмку водки. Иван Степанович посмотрел на окружающих, мигнул глазами на Ивана Никитича и вышел из гостиной в залу. Иван Никитич постоял, немного подумал, погладил себя по лысине и чинно прошел, между танцующими, в гостиную.
- Оставайтесь здоровы,- обратился он к хозяину, расшаркиваясь.Спасибо за ласки, Егор Никифорович! Век не забуду!
- Прощай, братец! Заходи и вдругорядь. В магазин заходи, коли время: с молодцами чайку попьешь. На женины именины приходи, коли желаешь,речь скажешь. Ну, прощай, дружок!
Иван Никитич с чувством пожал протянутую руку, низко поклонился гостям и засеменил в прихожую, где, среди множества шуб и шинелей, терялась и его маленькая поношенная шинелька,
- На чаек бы с вашего благородия! - предложил ему любезно лакей, отыскивая его шинель.
- Голубчик ты мой! Мне и самому-то впору на чаек просить, а не токмо что давать...
- Вот она, ваша шинель! Это она, ваше полублагородие? Хоть муку сей! В этой самой шинели не по гостям ходить, а в свинюшнике препровождение иметь.
Сконфузившись и надевши шинель, Иван Никитич подсучил брюки, вышел из дома т-го богача и туза, Егора Л-ва, и направился, шлепая по грязи, к своей квартире.
Квартировал он на самой главной улице, во флигеле, за который платил шестьдесят рублей в год наследникам какой-то купчихи. Флигель стоял в углу огромнейшего, поросшего репейником, двора и выглядывал из-за деревьев так смиренно, как мог выглядывать... один только Иван Никитич. Он запер на щеколду ворота и, старательно обходя репейник, направился к своему серому флигелю. Откуда-то заворчала и лениво гавкнула на него собака.
- Стамеска, Стамеска, это я... свой! - пробормотал он. Дверь во флигеле была не заперта. Вычистивши щеточкой сапоги, Иван Никитич отворил дверь и вступил в свое логовище. Крякнув и снявши шинель, он помолился на икону и пошел по своим, освещенным лампадкою, комнатам. Во второй и последней комнате он опять помолился иконе и на цыпочках подошел к кровати. На кровати спала хорошенькая девушка лет 25.
- Маничка,- начал будить ее Иван Никитич,- Маничка!
- Ввввв...
- Проснись, дочь моя!
- А мня... мня... мня... мня...
- Маничка, а Маничка! Пробудись от сна!
- Кого там? Че... го, а? а?
- Проснись, ангел мой! Поднимись, кормилица моя, музыкантша моя... Дочь моя! Маничка!
Манечка повернулась на другой бок и открыла глаза.
- Чего вам? - спросила она.
- Дай мне, дружок, пожалуйста, два листика бумаги!
- Ложитесь спать!
- Дочь моя, не откажи в просьбе!
- Для чего вам?
- Корреспонденцию в "Голос" писать.
- Оставьте... Ложитесь спать! Там я вам ужинать оставила!
- Друг мой единственный!
- Вы пьяны? Прекрасно... Не мешайте спать!
- Дай бумаги! Ну что тебе стоит встать и уважить отца? Друг мой! Что же мне, на колена становиться, что ли?
- Аааа... черррт! Сейчас! Уходите отсюда!
- Слушаю.
Иван Никитич сделал два шага назад и спрятал свою голову за ширмы. Манечка спрыгнула с кровати и плотно окуталась в одеяло.
- Шляется! - проворчала она.- Вот еще наказание-то! Матерь божия, скоро ли это кончится, наконец! Ни днем, ни ночью покоя! Ну, да и бессовестный же вы!..
- Дочь, не оскорбляй отца!
- Вас никто не оскорбляет! Нате!
Манечка вынула из своего портфеля два листа бумаги и швырнула их на стол.
- Мерси, Маничка! Извини, что обеспокоил!
- Хорошо!
Манечка упала на кровать, укрылась одеялом, съежилась и тотчас же заснула.
Иван Никитич зажег свечу и сел у стола. Немного подумав, он обмакнул перо в чернила, перекрестился и начал писать.
На другой день, в восемь часов утра, Иван Никитич стоял уже у парадных дверей Ивана Степановича и дрожащей рукой дергал за звонок. Дергал он целых десять минут и в эти десять минут чуть не умер от страха за свою смелость.
- Чево надоть? Звонишь! - спросил его лакей Ивана Степановича, отворяя дверь и протирая фалдой поношенного коричневого сюртука свои заспанные и распухшие глаза.
- Иван Степанович дома?
- Барин? А где ему быть-то? А чево надоть?
- Вот... я к нему.
- Из пошты, что ль? Спит он!
- Нет, от себя... Собственно говоря...
- Из чиновников?
- Нет... но... можно обождать?
- Отчего не можно? Можно! Идите в переднюю!
Иван Никитич бочком вошел в переднюю и сел на диван, на котором валялись лакейские лохмотья.
- Аукрррмм... Кгмбрррр... Кто там? - раздалось в спальне Ивана Степановича.- Сережка! Пошел сюда!
Сережка вскочил и как сумасшедший побежал в хозяйскую спальню, а Иван Никитич испугался и начал застегиваться на все пуговицы.
- А? Кто? - доносилось до его ушей из спальни.- Кого? Языка у тебя, скотины, нету? Как? Из банка? Да говори же! Старик?
У Ивана Никитича застучало в сердце, помутилось в глазах и похолодело в ногах. Приближалась важная минута!
- Зови его! - послышалось из спальни.
Явился вспотевший Сережка и, держась за ухо, повел Ивана Никитича к Ивану Степановичу. Иван Степаныч только что проснулся: он лежал на своей двухспальной кровати и выглядывал из-под ситцевого одеяла. Возле него, под тем же самым одеялом, храпел толстяк с серебряною медалью. Ложась спать, толстяк не нашел нужным раздеться: кончики его сапогов выглядывали из-под одеяла, а серебряная медаль сползла с шеи на подушку. В спальне было и душно, и жарко, и накурено. На полу красовались осколки разбитой лампы, лужа керосина и клочья женской юбки.
- Чего тебе? - спросил Иван Степанович, глядя в лицо Ивана Никитича и морща лоб.
- Извиняюсь за причиненное беспокойство,- отчеканил Иван Никитич, вынимая из кармана бумагу.- Высокопочтенный Иван Степанович, позвольте...
- Да ты, послушай, соловьев не разводи, у меня им есть нечего: говори дело. Чего тебе?
- Я вот, с тою целью, чтоб эк... эк-гем почтительнейше преподнесть...
- Да ты кто таков?
- Я-с? Эк... эк... гем... Я-с? Забыли-с? Я корреспондент.
- Ты? Ах да. Теперь помню. Зачем же ты?
- Корреспонденцию обещанную на прочтение преподнесть пожелал...
- Уж и написал?
- Написал-с.
- Чего так скоро?
- Скоро-с? Я до самой сей поры писал!
- Гм... Да нет, ты... не так... Ты бы подольше пописал. Зачем спешить? Поди, братец, еще попиши.
- Иван Степанович! Ни место, ни время стеснить таланта не могут... Хоть год целый дайте мне - и то, ей-богу, лучше не напишу!
- А ну-ка, дай сюда!
Иван Никитич раскрыл лист и обеими руками поднес его к голове Ивана Степановича.
Иван Степанович взял лист, прищурил глаза и начал читать: "У нас, в Т..., ежегодно воздвигается по нескольку зданий, для чего выписываются столичные архитекторы, получаются из-за границы строительные материалы, затрачиваются громадные капиталы - и все это, надо признаться, с целями меркантильными... Жалко! Жителей у нас 20 тысяч с лишком, Т. существует уже несколько столетий, здания воздвигаются; а нет даже и хижины, в которой могла бы приютиться сила, отрезывающая корни, глубоко пускаемые невежеством... Невежество..." Что это написано?
- Это-с? Horribile dictu... 3
- А что это значит?..
- Бог его знает, что это значит, Иван Степанович! Если пишется что-нибудь нехорошее или ужасное, то возле него и пишется в скобочках это выражение.
- "Невежество..." Мммм... "залегает у нас толстыми слоями и пользуется во всех слоях нашего общества полнейшим правом гражданства. Наконец-таки и на нас повеяло воздухом, которым дышит вся образованная Россия.
1 2 3


А-П

П-Я