https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/rasprodazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Березин Владимир
A chi Italia
Владимир Березин
A chi Italia?
Рассказ
Это повествование тяжело тем, что дневник начинает отдавать литературой. История с ним похожа на историю с работницей тульского самоварного завода, которую провожают на пенсию. Ей дарят самовар.
- Ох, спасибо,- говорит она со сцены.- А то, грешным делом, вынесу с завода деталей, соберу дома - то автомат получится, то пулемет.
Так и я, задумав письмо или дневник, решив написать любое слово на бумаге, получаю нечто иное.
Сейчас я буду рассказывать об итальянцах.
Видел я итальянцев, собственно, даже не итальянцев, а католиков, что собрали вокруг себя итальянские миссионеры. Видел я их зимой в пансионатах и летом - в таких же пансионатах. Итальянцев было мало, впрочем, были бельгийцы, американцы, перуанка и несколько настоящих африканских негров. А, надо сказать, что настоящих африканцев я люблю. Не тех, что развращены войной, а этих - простых и понятных нам.
И были там твердые в вере монахи, бегала взад-вперед визгливая польская женщина. На родине она жила в каком-то маленьком городе на совершенно польской реке Нил. Эта женщина звала всех к себе в гости, но я не знал ни одного человека, который посетил бы берега польского Нила. Как, кстати, не знал ни одного человека, который бы получил от нее обратно данные в долг деньги. Я, кажется, был единственным непострадавшим. Видимо, оттого, что денег не давал.
Она подставляла под удар, перепродавала слова и обещания множества людей. Эта стремительная комбинация перепродаж и подставок не нова, о ней не стоило бы говорить. Говорить стоит о другой, действительно уникальной черте этой женщины.
Полька говорила со скоростью печатного парадного шага - 120 слов в минуту. Ее речь - с интонацией швейной машинки, с плавающими ударениями интернационального происхождения - вот что действительно встретишь редко.
Появлялась там и другая, но - итальянская женщина с русским мужем. Человек этот был с легким налетом бандитской уверенности в жизни.
Остальные представляли все республики бывшего СССР.
Начальник и основоположник этого дела отец Лука был священником, единственным настоящим священником среди руководителей общины.
В России он жил давно и распространял тогда "Посев" и "Грани". Названия парные, как близнецы-братья, без особого значения для современного уха. Собирал он стихи каких-то католических диссидентов.
Потом к нему на московские собрания начали ходить разные люди. Как мудрый пастырь, Лука собирал вокруг себя людей не фанатично религиозных, а просто интересных. Разница в покупательной стоимости рубля и доллара была тогда разительной. Лука мог кормить своих заблудших и блудящих овец, среди которых оказались даже удивленные жизнью сатанисты.
Собрания превращались в камлания. В них, как в поданных к столу обычных пельменях, щедро политых уксусом, главной приправой была эссенция популизма. Что было общей чертой всей миссионерской деятельности того времени. И это, надо сказать, приносило успех. Община разрасталась, проповеди удавались, количество новообращенных росло. Внутри общины, и это понятно, рождались дети. Их тоже крестили, и дело шло.
Атеисты и язычники превращались в прозелитов, оставаясь при этом язычниками и атеистами. Чем-то это напоминало поведение иезуитов в знаменитом романе Гюисманса, что позволяли главному герою "заниматься любимыми предметами и не учить нелюбимые, ибо не желали, подражая мелочности светских учителей, оттолкнуть от себя придирками сильный независимый ум".
Люди, которых я знал, крестились странно. Был, например, один примечательный человек, которого среди друзей звали "Жид Васька". Это было необидно и принято им самим. Раньше он играл в джазе. Теперь, в свободное от математики время, Жид Васька путешествовал по гостям, временами попадая на собрания общины.
Жид Васька принял католичество. Друзья подступили к нему и спросили: "Зачем?" Он ответил вполне логично:
- Мне как-то было все равно, а отцу Луке приятно.
Еще нетвердо владея русским языком, на каком-то камлании, происходившем на природе, отец Лука громко возгласил: "Все вы тут мои овцы в натуре".
Впрочем, давным-давно в общине появилась некая поверяющая. Потом ее снова послали в Россию для укрепления порядка - сменить Луку в руководстве общиной. Что страшнее - кроме руководства ей отдали общинную мошну.
Люди интересные заместились уныло-религиозными. Община начала хиреть. Вскоре руководство опомнилось, и все вернулось на свои места. Однако рубль на время перестал плясать с долларом вприсядку. Свальная радость религиозных обращений сменилась иными модами.
Интересные люди тем и были интересны, что жизнь их была наполнена интересными делами. Они разбрелись, держа в руках фотоаппараты и блокноты, банковские документы и, иногда, оружие. Они вошли в чужие города, пересели с городского транспорта на собственные автомобили. Кормить их уже было не нужно. Они кормили себя и свои семьи сами.
Я встречал их в этой иной жизни. Они были разными, но масонская печать католической общины лежала на их лицах.
В компании было нас несколько - Лодочник, Жид Васька, Пусик,
Хомяк и я.
Про эту компанию есть случайная и мешающая сюжету история. Была еще среди знакомых этих людей Девушка Маша.
Она пела с Жидом Васькой в джазе. И это была отчасти восточная женщина с музыкально-филологическим образованием.
Однажды Девушка Маша попала на вечер к Главному Скульптору Москвы. Девушку Машу посадили между хозяином и неким человеком, в котором по речениям она опознает знатного Москвоведа и пресс-секретаря хозяина. Вот Главный Скульптор Москвы произносит тост, а Девушка Маша катает свой бокал по столу, потому что пресс-секретарь налил себе в стакан водки и успокоился.
- Что это ты, Лева, за девушкой так плохо ухаживаешь,- спрашивает Главный Скульптор Москвы. А Москвовед, дурачок, отвечает:
- А она не в моем вкусе.
- Пачэму?
Грузинский акцент прилагался.
- Я люблю блондинок, и к тому же худеньких.
А Девушка Маша - луноликая женщина в теле, и цвет волос у нее вполне грузинский. Но к тому же женщина она своеобразная - можно, конечно, сказать ей слово поперек. Но есть при этом опасность, что она прокусит тебе горло, и только голова свалится за спину.
- Да и вы не в моем вкусе,- замечает она несчастному Москвоведу.
- Это еще почему? - говорит он заинтересованно.
- Я предпочитаю мужчин.
Несколько лет назад человек Лодочник повез девушку Девушку Машу к себе на дачу. Повез и повез. К ночи выяснилось, что кровать одна.
- Э-э, нет,- говорит Девушка Маша,- тогда я не буду спать всю ночь,
а буду сидеть здесь, на веранде.
И вот из запасников извлекли пыльную и скрипучую раскладушку, и наутро Лодочник с каменным лицом отвез девушку обратно в Москву.
Несколько лет спустя Девушка Маша шла с Васькой и Хомяком из католической миссии, проводя время в богоугодных беседах. Наконец Хомяк произнес:
- Вот ты, Девушка Маша, хорошая баба. А то, знаешь, какие бывают... Вот Лодочник-то, снял одну, повез на дачу. На бензин потратился. Под гитару пел. А она... Одно слово - сука.
Девушка Маша после недолгих раздумий сказала печально:
- Знаешь, это была я.
Последовала тягучая немая сцена.
Но вернемся к Луке.
Теперь у Луки был приход в одном областном центре, была церковь, которую посещало множество негров, что учились в этом городе. Интернациональный это был приход, многоцветный и странный на белом русском снегу.
В Москве же община собиралась в маленькой однокомнатной квартире, снятой где-то на Бауманской. Там на белом пространстве стен висели застекленные календари - обрезки фресок Джотто.
Лампочка без абажура зеркалила в этих стеклах.
Мерно бился, стучал где-то под потолком электросчетчик.
Или они собирались в другом месте, в большом зале Дворца пионеров. Зал был похож на огромную салатницу - блекло-зеленым цветом стен и стеклами множества окон, играющих на солнце.
Над столом витал унылый призрак коммунизма - вернее, кружка по изучению марксизма-ленинизма. Обсуждалось прохождение через игольные уши, говорили о недостаточности этики в христианстве - и все по не очень хорошему переводу не очень внятной книги. Сочинитель родился в год марша Муссолини на Рим. Он родился в Дезио, а потом преподавал в Венечано. Речь, правда, идет не только о нем. Речь идет о песнях, перемещении и музыке слов.
Говорили сидящие за столом "надо любить Христа", а выходило "надо любить креста". Были в этом странные озвуки и ослышки.
Но угрюмый и скорбный путь православия жил внутри меня.
- Ах,- хотелось сказать,- ах, русская земля, и все это происходит на тебе, все это ты принимаешь. Не за шеломянем ли ты еси?
Община пела. Пела по-итальянски, весело так пела.
Пели в зале санатория. От этих песен пахло морем и беззаботным запахом жареной кукурузы.
Песни эти были - клятва на верность общине. Совместным пением - вот чем я проверял бы лояльность.
Пение напоминало настоящую Италию, но не северную, а южную.
Не Альпы, не снег в горах, не черные на этом снегу силуэты монастырей, не безымянную розу, а именно море и запах подгоревшего при готовке масла.
Итак, Южная Италия. Нетвердая водочная речь итальянцев наслаивалась на гитарный перебор, и песни неслись мимо абстрактной мозаики, над фальшивым мрамором пола.
В них была память о Федоре Полетаеве и Красных бригадах, настоящих Красных бригадах, которые были полны надежды на победу и Сталинград. Как-то давным-давно, на чужой земле, я слушал "Чао, белла, чао", зная, что имеется в виду именно "прощай, красотка, а если я паду в бою, возьми мою винтовку"... И была в этой песне наивность веры в настоящий Сталинград и придуманную Красную Армию, и в то, что вот еще потерпеть, и будет всем хорошо. Хотя пели все это нестройно люди простые, граждане, наоборот, Северной Италии. С католицизмом у них отношения были более сложные, сложнее, чем мои отношения с итальянским языком. Однако мы сходились в методах использования этилового спирта и надеждах на братство и интернационализм.
Интернационализм проникал повсюду. Особенно это было заметно в шуршащем и хрипящем эфире, звучание которого я любил с детства. Этот электромагнитный шорох был особенно заметен в чужом, далеком месте.
Я всегда предпочитал приемник магнитофону. В недавнем, или уже давнем, прошлом телепрограммы оканчивались в половине двенадцатого ночи, а в полночь, вместе с гимном, умирало радио.
Тогда я уже жил один, и мне казалось, что в этой ночи я отрезан от мира.
Содержимое магнитной пленки было предсказуемо, и только радио могло меня спасти.
Я уповал на приемник, который в хрипах и дребезге коротковолнового диапазона рождал голос и музыку. Тогда одиночество исчезало. Тонкая выдвижная антенна связывала меня со всеми живущими.
В приемнике что-то булькало и улюлюкало, но я знал, что эти звуки будут жить всю ночь, будут продолжаться и продолжаться, и не угадать, что начнется за этим шумом и речью, а что последует еще дальше.
Непредсказуемость и вечность ночного эфира внушала надежду, и приемник звенел в углу единственным собеседником.
Голос и одиночество несовместимы - вот в чем прелесть этой ситуации.
В чужих городах самое хорошее время - позднее утро. Запах высыхающей на траве росы. Время, когда жители разошлись по делам; поют пернатые, за кустом виднеется что-то хвойное, а там, дальше, в соседнем дворе - облако цветущей вишни.
Я сидел и слушал радио - средние волны были оккупированы французами, длинные - немцами, на коротких царило заунывное пение муэдзина.
Иные диапазоны мне были недоступны.
Включение и выключение света, работа кипятильника, его включение и выключение - все отзывалось в моем приемнике, кроме голоса с Родины. Однажды русский голос в приемнике, как бы в наказание за то, что первый раз, прокручивая ручку настройки, я им побрезговал - исчез, пропал, превратился в шорох и шелест.
Забормотал какой-то другой радиочеловек, которому, казалось, накинули платок на рот. Забормотал, забился он под своим платком - видно, последние минуты подошли, и надо сказать главное, сокровенное - но ничего непонятно, уже и его миновала полоса настройки, отделяющая большее от меньшего, будущее от прошедшего.
Волна менялась, плыла. Цензурированное уходящей волной сообщение приобретало особый смысл.
И совсем в другое время в той чужой стране я поймал по какому-то (кажется, именно итальянскому) радио эту же коммунистическую песню. А песня была не какая-то, какая-то она была лишь в первое мгновение, потому что дальше все было понятно, несмотря на чужой язык. "Чао, белла, чао..."
И опять был в этой песне отсвет великой идеи, и все это мешалось с червонными маками у Монте-Кассино да песнями Варшавского гетто, русской "Катюшей" да медленно разворачивающимся "Эх, дороги, пыль да туман..." - всем тем, с чем люди жили и помирали, когда и где было назначено свыше - просто и с болью.
Не героически, в общем.
Есть у Хемингуэя такой рассказ, вернее - очерк: едут два приятеля по Италии, останавливаются перекусить в придорожных ресторанах, где к ним подсаживаются немного испуганные проститутки. Испуганы они оттого, что Муссолини борется за нравственность и запретил публичные дома.
Это фашистская Италия, в которой жизнь только начинает меняться трафаретные портреты дуче сопровождают приятелей по дороге, и с лозунгов "Vivas!" стекает не кровь - масляная краска.
Нам эта страна неизвестна. В записных книжках Ильфа приводится такой диалог:
- Что у нас, товарищи, сегодня в Италии? В Италии у нас фашизм.
- Нет, товарищ лектор, у нас фашизма нет. Фашизм - в Италии!
Ильф иронизирует над казенным языком политпросвета. Но диалог отдает мистикой. В нем есть много для размышления. История фашизма в стране, которая, надсаживаясь, затыкала лучшими своими детьми амбразуры, история фашизма в стране, которая заплатила самой дорогой ценой за уничтожение фашизма, история его в ней неизвестна.
Клио в этой стране редко приглашается к столу. Она нелюбима.
Мы знаем об Италии того времени по Висконти и Феллини, по смешному топоту фашистов, бегущих по пыльной площади маленького городка.
1 2 3


А-П

П-Я