Все замечательно, удобный сайт
– Отчего же?
– Так от дифтериту. – Петр кивнул одному из крутящих себе цигарки мужиков, и тот подал ему лежащий прямо на дровах тулуп.
– А что же доктор ваш, Клюгин?
– Ну, дохтур… – равнодушно протянул Петр, набрасывая тулуп на свои голые плечи. – Коли б дохтур был, рази ж они померли.
– Кто они?
– Так Борис, Марья, да младшой их.
– Что, и Марья умерла?
– И Марья, и Марья-то сердешная, батюшка, прости Господи, – всхлипывая, тряслась старуха, опершись на клюку.
– Они ведь как, дохтур-то, – развел руками Петр, подступая к Роману и не обращая внимания на причитания старухи, – у них ведь тоже оказия вышла: мать пралич разбил у городе, так Андрей-то Викторович и поехали. А как же, все-таки мать, не кто-нибудь. А тут Бориска с заработков возвертался и на второй ден – нб тебе, слег, да и все. А потом Марья и Матюха. А Федьку с Нюркой мы к себе забрали. А через девять ден-то и померли. Сначала Матюха, апосля Марья, да и Бориска…
Он замолчал, отошел и вытянул из колоды топор рывком крепкой руки.
Старуха по-прежнему причитала, тряслась, глядя в землю.
Роман помолчал, ярко представив себе лежащего в гробу Бориса, потом спросил:
– А детишки как же?
Петр поставил полено на колоду, поплевал на руки:
– А что детишки. У нас живут. А подрастут, так хата за ними, куды она денется. – Он размахнулся и, ухнув, легко расколол полено.
Мужики, не вынимая цигарок из ртов, поднялись, не торопясь взялись за пилу. Постояв немного, Роман достал бумажник, шагнул к Петру.
Тот снова воткнул топор в колоду.
– Вот, – Роман отсчитал несколько бумажек, протянул Петру, – купи Борисовым детям что-нибудь.
– Благодарствуйте. – Петр взял деньги, быстро поклонившись, спрятал их во внутренний карман тулупа.
Чувствуя какое-то внутреннее неудобство от всей этой сцены, Роман, сказав: «До свидания», повернулся и зашагал прочь.
А за спиной звенела пила, ухал Петр, расшибая поленья, и еле слышно причитала старуха.
«Да. Какие суровые повороты судьбы, – печально рассуждал Роман про себя, шагая своим широким шагом. – Три года назад, идя с охоты или с рыбалки, я часто останавливался возле подворья Бориса, пил прохладный домашний квас, вынесенный радушной Марьяшей в большой белой кружке. А Петра я почти не знал. Борис, Марьяша. Какие спокойные, приветливые люди были. Да и красивые, статные. Работящие. И вот – под гробовой доской. Как быстро и безжалостно».
Проходя мимо старой, лежащей на земле ивы, он сломал ветку с набухшими почками, похлестывая себя по сапогу, подошел к реке. Деревенская дорога шла по самому берегу, поросшему осокой, через которую тянулись к воде деревянные мосточки. На одном из них, наверно ближнем к дому, обычно мыла белье Марьяша – белые полные руки, босые ступни из-под подобранного платья, улыбчивое лицо.
– Роман Алексеевич! – раздалось позади. Он обернулся. В десяти шагах по дороге стоял, опершись на палку, деревенский учитель, неизменный Николай Иванович Рукавитинов.
– Николай Иванович! – радостно воскликнул Роман и поспешил подойти.
– Роман Алексеевич. – Улыбаясь тихой улыбкой пожилого интеллигента, Рукавитинов приподнял старомодную широкополую шляпу, обнажая маленькую аккуратную головку с прядями белых, слегка вьющихся волос. Лицо его с прямым, маленьким, острым, как у птицы, носом и выцветшими глазами, спрятанными за круглыми линзами очков, светилось радостью и благожеланием.
Роман в свою очередь снял шляпу и пожал неширокую, но крепкую руку Николая Ивановича.
– Видеть вас здесь, на берегу этой речки, так, право, странно и удивительно! – проговорил Рукавитинов, не выпуская руки Романа.
– Любезный Николай Иванович, что ж здесь удивительного? – рассмеялся Роман, искренне радуясь встрече.
– Ну как же, не говорите, не говорите, Роман Алексеевич. Я издали вас заметил и, право, не узнавал долго. А потом удивился, признаться. Вы здесь, в это время, весной. Удивительно!
– Да полноте, Николай Иванович. – Роман взял Рукавитинова под руку, и они пошли рядом. – Что же здесь необычайного? Просто я теперь свободный человек.
– Как? Вы больше не служите русской Фемиде?
– Увы! – усмехнулся Роман, отбрасывая прутик. – Не служу.
– И не жалеете об этом?
– Ничуть.
Николай Иванович покачал головой, достал платок из кармана черного, слегка потертого пальто, вытер край глаза.
– Да… Вы решительный человек. Я помню, как тогда на Троицу скакали наперегонки на лошадях. С тем, с объездчиком.
Он задумался, неторопливо ступая, опустил голову. Его черные ботинки были обуты в калоши, толстая палка с медным наконечником осторожно трогала дорогу. Без малого тридцать лет прожил в Крутом Яре Николай Иванович в небольшом каменном доме возле деревенской школы. Роман привык видеть его в окружении детворы, со стопкой школьных тетрадей под мышкой, в белой летней панаме. Был он холост или, точнее, вдов: жена его умерла весьма давно, когда еще жили они в Киеве, где Николай Иванович служил инженером. После смерти жены он сразу взял расчет, продал имущество и с небольшим саквояжем приехал в Крутой Яр, где в те времена учительствовала его дальняя родственница. Вскоре она, по причине почтенных лет, уступила ему место деревенского учителя, сама же перебралась в Калугу доживать свой век в спокойствии и уюте. Николай Иванович принял новый статус с той спокойной решительностью, на которую по-настоящему способны лишь русские интеллигенты, ломающие свою судьбу раз и навсегда. Все эти тридцать лет он нес свой нелегкий крест мужественно и безропотно, борясь со скукой и однообразием деревенской жизни энтомологией и книгами, доставшимися ему в наследство от добросердечной предшественницы. Их было более тысячи, и в скромном, хотя и просторном доме они по праву занимали главное место.
Роман любил и уважал этого человека. Ему нравились добросердечность, простота и бескорыстие Николая Ивановича, он ценил его светлый ум, эрудицию и деликатность. И сейчас, ступая с ним рядом, Роман с удовольствием отмечал постоянство и неизменность всех этих качеств, ничуть не утратившихся за три года.
– Так где же ваши ученики? – спросил Роман, помогая Рукавитинову перебраться через лужу.
– Отдыхают. Сегодня воскресенье.
– Да. Я забыл, что дети не учатся по воскресеньям.
– Но, Роман Алексеевич, взрослые, как мне разумеется, тоже не учатся по воскресеньям.
– Вы правы… Да и вообще, ну ее к чертям, эту учебу, службу, зависимость! – весело воскликнул Роман, сдвигая шляпу на затылок и всей грудью вдыхая чудный весенний воздух. – Посмотрите, какая прелесть вокруг! Эти поля, этот лес, ждущий пробуждения. И скоро все это оживет, засверкает, зашумит… Дорогой Николай Иванович, – Роман сильнее сжал локоть учителя, – я так рад, что снова здесь! Как здесь хорошо! Как чудно! Ей-богу, теперь отсюда – никуда. К черту эти города, эти спруты, перемалывающие людей. Нет ничего лучше и выше природы.
Николай Иванович, улыбаясь, кивал головой:
– Да, да. Но это, милый Роман Алексеевич, вы теперь говорите. А пройдет месячишко-другой, и завоете от тоски. И побежите от этой самой расчудесной природы в ваши, как это вы выразились, спруты-города.
– Да нет же, нет! – горячо перебил Роман. – Не побегу! Вот сердцем чувствую – не побегу! Нет у меня в городе ничего: ни дома, ни семьи, ни друзей. Omnia mea mecum porto. Так что и возвращаться незачем.
– Ну что ж. Посмотрим, – проговорил Рукавитинов, продолжая улыбаться своей тихой, с оттенком загадочности, улыбкой. Они были почти возле его дома, стоящего по соседству с двумя избами и школой.
– Прошу пожаловать ко мне. – Николай Иванович, словно учительской указкой, махнул палкой в сторону своего опрятного белостенного домика.
– С удовольствием, – охотно согласился Роман, расстегивая пальто. От ходьбы и пригревающего солнца ему стало жарко. Николай Иванович, зажав палку под мышкой, достал из кармана связку ключей, и очень скоро они уже сидели в удобных, хотя и не новых кожаных креслах, оживленно беседуя. Роман курил, стряхивая пепел в нефритовую пепельницу, Николай Иванович сидел напротив, закинув ногу на ногу и подперев щеку ладонью. Дом Рукавитинова представлял собой обычную пятистенку, только сложенную из кирпича. Полвека назад его построил один богатый мужик, впоследствии продавший дом деревенской учительнице и уехавший в город. Просторная, почти квадратная комната отгораживалась деревянной перегородкой от кухни с традиционной русской печью и служила Николаю Ивановичу кабинетом, гостиной и спальней. Большая часть пространства здесь была занята книгами. Они до отказа заполнили многочисленные книжные полки, висящие то тут, то там, книжный шкаф, буфет, аккуратными стопками лежали на двух столах – рабочем и обеденном, на подоконниках, на отгороженной ширмой кровати и даже на белых выступах небольшой печки-голландки.
Над большим письменным столом висели, как и прежде, портрет Канта в строгой черной рамке, большая гравюра с изображением Вены и любительский портрет маслом покойной супруги Николая Ивановича.
Простенок между окнами был занят развешанными коробками с пришпиленными насекомыми, а именно – жуками, которых Рукавитинов собирал уже лет двадцать. Коробок было много – до тридцати, а покоящихся в них жуков – тьма-тьмущая: большие и маленькие, чудовищные и микроскопические, они располагались ровными рядами, сверкая сотнями оттенков и поражая причудливостью форм.
Эта причудливость конструкций всегда притягивала Романа: будучи мальчиком, он часами простаивал возле застекленных коробок, разглядывая жуков и читая латинские надписи, сделанные каллиграфической рукой Николая Ивановича.
И сейчас, глядя издали на аккуратную коллекцию, он с удовольствием вспомнил, что вон там висит его любимый Acrocinus Longimanus.
– Вы по-прежнему пополняете свою коллекцию? – спросил Роман.
– По мере сил.
– И переписываетесь с энтомологами всех континентов?
– Мои иностранные коллеги не такие уж известные энтомологи. Они собирают жуков. А это дело трудное, хотя бы потому, что их разновидностей и видов не так уж много. Бабочек, например, гораздо больше.
– Да, я помню, Николай Иванович, вы говорили это всегда.
– Ну, вот и старый же я попугай! – рассмеялся Рукавитинов, привставая. – Знаете что, Роман Алексеевич, коль уж вы пришли, я позволю себе похвастаться…
– Новое приобретение? – Роман тоже встал, оставив папиросу на краю пепельницы.
– Оно самое, оно самое… – Рукавитинов подошел к столу, отпер дверцу, выдвинул ящик и бережно вынул небольшую коробку, обшитую черным бархатом.
– Смотрите. – Он открыл коробку. – Это мне прислали из Берлинского музея. В обмен на моих сколий.
Роман взял коробку в руки. На шелковой подкладке лежал жук удивительной красоты. Он был золотисто-зелёного цвета и весь, с витиеватых рогов до задних ножек, переливался непередаваемым перламутром, словно светясь изнутри.
– Узнаёте? – приблизился Рукавитинов. – Это гвинейский рогач. А по-нашему Neolamprima adolphinae.
Своими формами жук напоминал облаченного в доспехи самурая, но странные пропорции делали это сходство смешным, отчего жука было немного жалко.
– Чудный экземпляр. – Роман вернул коробку Николаю Ивановичу.
– Еще бы, – с довольной улыбкой ответил тот и принялся убирать коробку в стол.
– Николай Иванович, я вам завидую. – Роман сел в свое кресло и принялся раскуривать потухшую папиросу.
– Есть чему?
– Вашей… – Роман задумался на мгновение. – Вашей воле.
Рукавитинов, улыбаясь, опустился в кресло:
– Можно подумать, что у вас ее нет!
– Такой – нет, – твердо и искренне ответил Роман.
– Ну, нет такой – есть другая. Ваша воля. У всех они разные, и, ей-богу, я не верю Шопенгауэру, что волевые импульсы индивидов могут быть соотнесены. Это не мускульное усилие, а нечто другое.
– Но разве мы не говорим, например, что сила воли одного человека больше силы воли другого? Что один – волевой, а другой – безвольный?
Николай Иванович снял очки, протирая их платком, ответил:
– Милейший Роман Алексеевич, а вы твердо уверены, что воля к жизни это и есть главный волевой импульс человека?
– Не совсем понимаю вас.
– Ну, а воля к смерти не может быть?
Роман молча пожал плечами. Вопрос Николая Ивановича застал его врасплох.
– И не ошибаемся ли мы, безапелляционно награждая званием «безвольного» человека, сидящего в грязной каморке и пьющего дешевое вино, или какого-нибудь босяка, ставя в пример ему делового человека, трудящегося не покладая рук, пробивающего себе дорогу в жизни, по-нашему – «волевого»?
Роман по-прежнему молчал.
А Николай Иванович, надев очки, продолжал свою мысль:
– На самом деле вполне вероятно, что у босяка-то воля совсем другая, противоположная воле к жизни, как черное противопоставлено белому. У босяка или у пьяницы – это воля к небытию, ибо небытие, то есть покой, не менее притягательны, чем сама жизнь.
«А ведь это верно, – подумал Роман, глядя в спокойное лицо Рукавитинова. – Но тогда придется ставить под сомнение весь промысел Божий. Ведь не может же Бог посылать людей на землю, чтобы они стремились к небытию?»
Он уже собрался задать этот вопрос, но в это время протренькал дверной звонок. Николай Иванович удивленно поднял брови, но потом, сморщась, приложил ладонь к виску, покачал головой:
– А-а… Я и забыл совсем… – Он приподнялся с кресла. – – Простите старика, Роман Алексеевич. Я же сегодня трем ребятам назначил прийти. Они болели, по математике отстали. И вот запамятовал, думал – мы с вами чаю напьемся, а вы мне про столицу расскажете.
– Да полноте, Николай Иванович. Поговорить мы в любое время сможем – например, сегодня вечером. У нас. Прошу вас отужинать с нами.
– С большим удовольствием. Я ведь у ваших не был почти неделю.
– Вот и прекрасно. – Роман встал, и они вместе направились через кухню к двери.
Николай Иванович открыл.
Вошли, тихо поздоровавшись, трое ребят с тетрадками под мышками.
– Николай Иванович, как Красновские? – спросил Роман, надевая пальто.
– Вроде хорошо, – пожал плечами Рукавитинов, показывая ученикам рукой на распахнутую в комнату дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11