https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x80/ 

 


Она не верила другому: что иначе их куда-нибудь, когда-нибудь отпустят. Эти дни и Николаю казалось странно: ведь он – частное лицо, почему не пускают ехать? Но вот – отпускали. Пришло разрешение от правительства на его вопросы о Царском Селе и об отъезде в Англию. От самого Георга ответа ещё не было, – но какой может прийти, кроме самого радушного? И Хенбри Вильямс уверен, что английское правительство не будет возражать против приезда русской царской четы.
И скоро, осиротевшие, они будут тихо грустить где-нибудь на широкообзорном балконе Виндзора.
Боже, сколько свежести и сил добавилось от драгоценных писем! Обняло душу. Снова можно жить. Обогащённый, взволнованный, Николай гулял в садике раз и второй раз, выхаживался.
Своими письмами Аликс разрешила его от прошлого – поняла и простила, без его объяснений.
Переполненный, как отблагодарить, придумал такую телеграмму (теперь поучишься хитрости!): «благодарю за подробности », – и она догадается, что дошли тайные письма! Остроумно. И ещё, о чём можно: «Здесь совсем спокойно», – значит, нет дерзких наскоков, оскорблений – да и революции самой нет. «Старик с зятем наконец уехали в деревню», – пусть порадуется за старого Фредерикса, облегчится сердце хоть за них двоих.
Хотя на самом деле, нет, не легко добраться нам до успокоения: сегодня передал Алексеев, что Фредерикс арестован в Гомеле. Бедный, бедный, дряхлый! С каким сердцем могут арестовывать такого? И откуда такая ненависть? И в чём он виноват?…
В Могилёве было спокойно, да, – только очень тоскливо. Невыразительные лица свиты не располагали ни к какой откровенности. Да и не привык Николай ни на кого – кроме жены и матери – перекладывать свои страдания и обиды, никому открываться. Да что он успел усвоить от отца, так именно эти качества монарха: самообладание и спокойное достоинство.
И как же эти дни облегчила Мама своим приездом! Как уютно завтракали и обедали с ней, и проводили вечера. Последние годы мнилась натянутость между Мама и Аликс, Мама многое не одобряла (Аликс же никогда не осуждала её) – но вот всё снова было хорошо, прощено и понято.
А сегодня с утра явились в губернаторский дом два совсем юных офицерика – один конвоец, другой лейб-гвардии Московского полка, – каждый ещё с одним многосложенным спрятанным письмом от Аликс! Они добирались пять дней! – им трудней, чем женщине, в офицерской форме нельзя было ехать свободно, пришлось переодеваться. Сперва поехали во Псков, добились, что их принял Рузский, и сознались ему (напрасно), что везут письма от государыни к Государю. Мерзкий Рузский только усмехнулся: «Поздненько, господа». Наконец, добыли солдатские шинели и ехали под видом «революционных хулиганов».
Эти письма оказались ещё на день раньше – ещё в самый день отречения, ещё в большем жару и неразберихе, но в верном предчувствии – как же безошибочно сердце Аликс! – что хотят Государя куда-то заманить и дать подписать какой-то ужас. Писала о растерянности Павла, о гадостях Кирилла.
Вспомнить своё бессильное, безвластное положение тогда у Рузского – действительно в западне, – было мучительно и стыдно. Но за минувшие дни Николай так уже отъединился от прежней власти и возвысился в такое чистое настроение – он, как покойник, потерял уже способность на кого-нибудь обижаться. Что была ему эта вся власть? – разве когда-нибудь она служила ему источником радости? Всегда только в тягость. Чего стоили ему одни только эти увольнения и снятия с должностей – каждый раз как убиваешь человека. Сам для себя – Николай ничего не потерял с властью.
Освобождённый от власти, он уже и не мог радоваться провалу своих бывших врагов. В обезумело м вихре второго марта выражала надежду Аликс, что Дума и революционеры отгрызут друг другу головы, пусть они теперь попытаются потушить пожар. А Николай – не хотел теперь неудачи новому правительству, напротив – удачи, хоть пусть и припишут его неспособности, а своему таланту. В том и был весь смысл его отречения, чтобы поскорей наступил покой в русских сердцах и по лику Руси. Если бы покой не воцарился – то, значит, он отрекался зря.
В эти уединённые дни – то в успокоительную мятель, как вчера, то под мягко падающим снегом, как сегодня, в эти тихие ставочные дни, когда в его дом не доносилось ничто из кипевшего в соседнем штабном, ни петроградские агентские телеграммы, он и сам их не хотел, а только безличные, ни к кому не обращённые, спокойные сводки о том, что фронты дремлют, – в эти дни Николаю всё больше излюбливалась такая высокая прощающая точка зрения, когда не видно подробностей на каменистых сегодняшних тропках, а через горные цепи и горные цепи открывается голубой туман величественного будущего. Что он отдал власть в государстве – уже нисколько не щемило его. Главное – он не примирился ни с чем, чему противится совесть.
Ничтожны мы все перед Богом – и бессильны перед мировыми событиями.
Пусть поведут Россию эти образованные самоуверенные люди, пусть. Может быть, они на то и имеют право.
В этом новом высоком настроении Николай нашёл в себе решимость встретиться уже не только с Вильямсом, но и с остальными шестью военными представителями союзников. Теперь он поборол в себе боль о прошлом, неловкость пережитого падения, отпал стыд, и оказалось вовсе не тягостно. Все представители были участливы, с глубоким пониманием. А серб – плакал.
Боль доставляла ему единственно – передача Верховного Главнокомандования. Особое, исключительное место, к которому Николай считал себя рождённым и так тянулся. Ревновал он – к Николаше. Как и в Четырнадцатом, как и в Пятнадцатом году, всё сталкивала их судьба на этом единственном месте – кому вести вооружённые силы России, – и никак не получалось на двоих, а кто-то кого-то должен был вытеснить. Сейчас – даже губернаторский дом невозможно было поделить, Николаша явно затягивал свой приезд, чтобы дать Николаю уехать. И Николаю невозможно было медлить здесь дольше. Встречаться – никак не хотелось.
Но и эту последнюю ревность – к Николаше, Николай старался в себе пересилить.
Да, вот уже подошла и грустная пора – уезжать. Перед вечером пришёл добрый Алексеев объявить, что завтра будет приготовлен поезд – и удобно ехать, никаких препятствий больше нет.
Так и всему, всему на свете наступает конец. Сегодня после чая Николай со щемящим чувством стал укладывать вещи – свои и сына, которому уже никогда сюда не приехать, никогда тут не играть. А он любил…
В доме кое-где начали укладывать дворцовое имущество – сервизы в ящики, упаковывали старинное чайное серебро, сворачивали ковры.
Всегдашняя тоска от разорения гнезда.
Печально собирался Николай, но внутри него нарастало другое – самое высокое прощание, – не с губернаторским домом, не со штабом, не с Могилёвом, – но со всею 12-миллионной армией, – и кто сидел в окопах, и кто подпирал фронт изблизи, и кто шагал в маршевых ротах, и кто лежал по госпиталям и ехал в санитарных поездах, и кто ещё только обучался в запасных полках, – со всем этим единым могучим храбрым существом, так преданным ему до сих пор, как большой добрый зверь.
Душа не давала обминуть это самое главное прощание.
А состояться оно не могло иначе, как приказ бывшего императора к своим войскам.
Это – не сегодня впервые, это уже несколько дней в Николае созревало.
И предвидя, что даже за несколько дней мог измениться воздух, сама терминология, и не желая неумышленно резать уха, Николай просил Алексеева – нельзя ли прислать ему эти новейшие «приказ №1» и «приказ №2».
И сегодня от Алексеева прислали их – тщательно отпечатанные на лучшей «царской» бумаге, держимой в Ставке лишь для документов, идущих на государево рассмотрение.
Но оба «приказа» оказались и по смыслу бред, и по форме своей невоенной, и даже особенно разила их нелепица, будучи отпечатана на царской бумаге.
И не стал Николай расстраиваться, вникать и отемнять свою душу.
Нет, никто не нужен был ему в помощь, чтобы найти слова к нынешнему моменту. В его новом состоянии слова эти были удивительно понятны, сами лились, – он записывал их по фразе, ещё потом вынашивал на прогулке в садике.
… В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска! (И слёзы застилали – непереносимо.) В последний раз… обращаюсь к вам… Да поможет Бог новому правительству вести Россию по пути славы и благоденствия… Да поможет Бог вам, доблестные войска, отстоять нашу Родину от злого врага… Уже близок час, когда Россия со своими доблестными союзниками… Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы… Кто думает теперь о мире – тот изменник отечеству, предатель его… Повинуйтесь же Временному правительству… слушайтесь ваших начальников… Да ведёт вас на победы святой великомученик и Победоносец Георгий…
491
Великий князь Андрей Владимирович не участвовал прямо в убийстве Распутина, но о разных заговорах толковал и с братьями, Кириллом и Борисом, и с другими великими князьями, и в январе по желанию Государя должен был недобровольно уехать из Петрограда в вакации на Кавказ, где в Кисловодске уже и лечилась его мама ото всех великокняжеских расстройств этой зимы. И сюда-то пришли потрясающие вести из Петрограда, и единственное светлое – назначение дяди Николаши Верховным Главнокомандующим. Это одно давало надежду на исправление положения. К тому ж Андрей Владимирович послужил эту войну в штабах и считал себя военным. Очень ему захотелось повидать дядю Николашу до его отъезда в Ставку. И он помчался поездом в Тифлис. Но лишь потому ещё застал его там, что сборы тёти Станы и тёти Милицы затянулись, впрочем дядя так и не дождался их. Встретились с ним сегодня прямо на тифлисском вокзале. Вагон князя Андрея перецепили к поезду дяди. Тут был и Серёжа Лейхтенбергский, только что из Севастополя.
Из белого открытого ролс-ройса, преминувшего шпалеры войск, учащихся с красными флагами, полицейских с красными бантами, великий князь, ощущая, как все любуются его воинственным полководческим видом, изумительным ростом и сложением рыцаря, вышел на вокзальной площади, прошёл на перрон. Здесь ждала его провожающая группа – от городского управления, от наместничества, военные. Порядок поддерживался юнкерами.
Побеседовал с беспокойным французским полковником. Поцеловался с экзархом грузинской церкви. Поцеловался с генералом Юденичем. (Не очень его любил.) Поцеловался с Янушкевичем. Со ступенек благодарил всех за горячие проводы и доверие в победоносном окончании войны. Вошёл в вагон, уже полный цветов.
И из окна чуть помахивал, чуть помахивал четырьмя пальцами кисти, передавая кивками горделивой головы, как он всё знает, всё понимает, всё сделает.
И – покатил, покатил поезд живописнейшей дорогой под солнцем, – сперва зелёным раем Закавказья, затем скалистым узким набережьем, через правые окна – Каспийское море, через левое – отроги объезжаемого Кавказского хребта.
Вскоре после отхода поезда дядя Николаша позвал князя Андрея к себе. В полузатенённом салоне он сидел за столом – в своей манере, сохраняя и сидя всю воинственность и готовность вскочить, – и пил прохладительное, холодный гранатовый сок. Показал Андрею сесть и сразу:
– Я рад тебя видеть. И рад, что ты с мама в Кисловодске. Повелеваю тебе там и быть. До моих указаний никуда на фронт не уезжай. – Дядя уже чувствовал ответственность и распорядительность за весь императорский дом. – Всему семейству правильно оставаться на тех местах, кто где есть. Однако, я конечно не могу ручаться за вашу безопасность. – И своими крупными прорезистыми выразительными глазами, такими яркими и в команде и в гневе, тогда чуть с безуминкой, он повёл: – Меня самого могут арестовать каждую минуту.
– Как?? – подскочил Андрей перед Верховным.
Живое лицо дяди Николаши умело выразить многие оттенки, вот – полновстречие ударов судьбы, а острые концы усов и всегда выражали настороженность.
– Да, – произнёс он могильно. – Знай. Всё может случиться даже со мною самим. Я ещё не уверен, что мой поезд пропустят и я доеду до Ставки.
– Да что же? дядюшка?! – напуган был Андрей уже до крайности.
– Вот так, – говорил Верховный мрачно, как проиграв сражение, и нагоняя ещё новую мрачность. – Что делается в Петрограде – я не знаю, но там всё меняется, и очень быстро. Утром, днём и вечером – всё разное, и – всё хуже. И – всё хуже. И – всё хуже! – говорил он с расстановкой и с ударениями. И всё мрачнее выглядел.
Князь Андрей так и захолонул: а он-то ждал от дяди избавления всей России, а также императорского дома. Но если – настолько всё хуже и так быстро в один день?
В этом нервозном состоянии, отпивая гранатовый сок со льдом, стали вспоминать февральские дни.
– Скажу тебе под глубоким секретом. Несносный Колчак предлагал объединить фронты и противостоять новому правительству. Это что-то невозможное! Я отверг!
Сидел с гравированным лицом, смотрел в окно.
– А по приглашению Алексеева я советовал Ники отречься. А он мне даже не ответил. Его манера, ты знаешь.
А Андрей рассказал о себе, как это всё узнавалось в Кисловодске. Сперва слухи о стрельбе на петроградских улицах, потом телеграмма Родзянки с малопонятным текстом, потом – что все министры арестованы, тут – телеграмма от дяди Николаши, что он – Верховный, потом слух, что Родзянко просил дядю Николашу подавить бунт, потом в газетах – как гром, два отречения сразу, и особенно ужасное отречение Михаила, призыв ко всеобщим выборам, – край! В один день рухнуло бесповоротно всё прошлое…
– А ведь я ему говорил! Я всё ему говорил! – то сидя, то ходя рассуждал дядя Николаша. Его длинные ловкие руки так и изламывались, то в локтях, то в кистях, и застывали на мгновение, выражая извороты фраз. – Последний раз, 7 ноября, в Ставке я разговаривал с ним преднамеренно резко, желая вызвать его на дерзость! Но ты знаешь его: молчит, пожимает плечами. Я ему прямо сказал: «Мне было бы приятнее, чтоб ты меня обругал, ударил, выгнал, чем – твоё молчание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я