Выбор порадовал, здесь 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все в мое время совершенствовалось, устаревали и железнодорожные нормы. Но что на платформу, где и сорока человек не разместить, можно впихнуть их почти двести, узнал впервые в Дудинке.Конвой занял последнюю платформу — целый лес винтовок топорщился над головами. В середине ее разместили станковый пулемет, он покачивался, наставя на нас вороненое дуло.Уже шло к полудню, когда состав тронулся на восток. Деревянный домик вокзала скрылся за холмиком. Мимо нас проплывала унылая низина, заросшая багрово-синими травками и белым мхом… По небу рваными перинами тащились тучи, иногда они просеивались мелким дождем. Платформы трясло, колеса визжали на поворотах и сужениях: я сидел с краю и видел непостижимую колею — рельсы не вытягивались ровной нитью, а то сморщивались, образуя что-то вроде стальной гармошки, то мелко петляли, один рельс вправо, другой влево. Я не понимал, как вообще поезд может двигаться по такой изломанной колее, и, толкнув Хандомирова, привалившегося — вернее навалившегося — на меня всем телом, обратил его внимание на техническое чудо двух линий рельсов. Он зевнул:— Нормальная зековская работа. Зарядили могучую туфту. Запомните, дорогой, вся лагерная империя НКВД держится на трех китах: мате, блате и туфте. В Заполярье, я вижу, туфту заряжают мастерски. Понятно?Мне, однако, понятно было не все. Мат окружал меня с детства. Блат только начинал свое победное шествие по стране, хоть о нем уже и тогда говорили: «Маршалы носят по четыре ромба, а блат удостоен пяти». Но что такое туфта и как ее нужно заряжать, а ее почему-то всегда заряжали, я слышал не только от Хандомирова, — я не имел точного понятия.Поезд вдруг остановился, потом дернулся — колеса зло завизжали — снова остановился. И мы увидели забавную картину: состав из полутора десятков платформ стоял, а паровоз с двумя платформами бодро уходил вперед. «Стой! Стой!» — заорали на паровоз. Охрана соскочила наземь и с винтовками наперевес окружила покинутый паровозом состав — похоже, страшилась, что заключенные бросятся наутек по дикой тундре. Яростно рычали псы. Ни один заключенный не спустил ног на траву. Паровоз медленно пятился обратно, но не дошел, а замер метрах в двадцати от состава. Раздалась команда: «Все слезай!» — и мы попрыгали на землю.Ноги по щиколотку увязали в топкой земле. Колеса платформ ушли в грязь и воду, это и было причиной остановки. Я поворачивался то вперед, то назад — на добрые сотню-две метров железная дорога вся провалилась в топкую трясину. Начальник конвоя заорал:— Есть кто железнодорожники? Выходи, кто кумекает!Из толпы выдвинулся один заключенный. Я стоял неподалеку и слышал его разговор с начальником конвоя.— Я инженер-путеец. Фамилия Потапов. Занимался эксплуатацией железных дорог— Статья, срок?— Пятьдесят восьмая, пункт седьмой — вредительство. Срок — десять лет.— Подойдет, — радостно сказал начальник конвоя. — Что предлагаете, Потапов?К ним подошел машинист паровоза. Потапов объяснил, что колея проложена по вечной мерзлоте неряшливо. Лето, по-видимому, было из теплых, мерзлота подтаяла и в этом месте превратилась в болото, рельсы ушли в жижу. Паровоз не сумел вытащить провалившийся выше осей состав, сильно дернул и разорвал сцепку между платформами. Поднимать шпалы и подбивать землю — дело не одного дня. Лучше вытащить колею и перенести ее в сторонку, на место посуше. Правда, путь удлинится, может не хватить рельсов..— Рельсы есть, — сказал машинист. — Везу на ремонтные работы десятка два, еще несколько сотен шпал, всякий строительный инструмент.Они разговаривали, а я рассматривал Потапова. Он был высок, строен, незаурядно красив сильной мужской красотой — четко очерченное лицо, чуть седеющие усики, проницательный взгляд. И говорил он ясно, кратко, точно. Приняв командование ремонтом пути, он распоряжался столь же ясно и деловито— «не агитационно, а профессионально», сказал о нем Хандомиров и добавил:— Мы с Потаповым сидели в одной камере. Сильный изобретатель, даже к ордену хотели представить за рационализации. Но одно не удалось. Естественно, пришили вредительство. Не орден вытянул, а ордер. Мы тысячеголовой массой выстроились с обеих сторон платформ и потащили состав назад. Это оказалось совсем не тяжким делом. Хандомиров не преминул подсчитать, что в целом мы составили механическую мощность в триста лошадиных сил — много больше того, что мог развить старенький паровоз. Зато вытягивать колею и передвигать ее на место посуше было гораздо трудней. Мешали и бугорки на новом месте, их кайлили и срезали лопатами — у машиниста нашелся и такой инструмент. Потапов ходил вдоль переносимой колеи и, проверяя укладку шпал, строго покрикивал: — Только без туфты, товарищи! Предупреждаю: туфты не заряжать!Новая колея за полдень была состыкована со старой — использовали запасные шпалы и рельсы. Мы снова вмялись в платформы, состав покатил дальше.Вечерело, когда поезд прибыл в Норильск. Снова первыми соскочили со своей платформы конвойные и псы. Пулемет с глаз удалили, но винтовки угрожающе нацеливались на этап. Спрыгивая на землю, я упал и пожаловался, что предзнаменование зловещее — падать на новом месте. Ян Ходзинский не признавал суеверий и посмеялся надо мной, а Хандомиров заверил, что начинать с падения новую жизнь на новом месте не так уж плохо, хуже кончать падением. И вообще, хорошо смеется тот, кто смеется последним. Мне было не до смеха, болело правое колено — недавняя цинга, покрывшая черными пятнами сильно опухшую ногу, еще не была преодолена, каждое прикосновение вызывало боль. А падал я на проклятое правое колено. Хромая и ругаясь, я приплелся в строй. Хаотичный этап понемногу превращался в колонну, по пять голов в ряду. Над заключенными возносились команды и руготня стрелков, их сопровождал визг и лай собак, псы рвались с поводков, чуя непорядок и горя желанием клыками восстановить его. Наконец раздалась впереди команда: «По пяти шагом марш!» — и колонна двинулась.— Так, где же обещанный город? — сказал Прохоров шагавшему рядом Хандомирову. — И следов города не вижу.Города и вправду не было. Была короткая улица из десятка деревянных домов, а от нее отпочковывалась другая, и, по всему, последняя — улица, тоже домов на десяток: среди тех домов виднелись и каменные на два этажа. Я поворачивал голову вправо и влево, старался запомнить облик каждого дома.…Мне в будущем предстояло дважды в день в течение многих лет шагать по этим двум улицам, каждый дом стал до оскомины знаком. И хоть уже десятилетия прошли с той поры, когда впервые шагалось вдоль тех деревянных и каменных домиков, я вижу каждый, словно снова неторопливо иду мимо них. Улица, начинавшаяся от станции, называлась Горной, и открывал ее одноэтажный бревенчатый дом, первая стационарная норильская постройка, возведенная геологом Николаем Николаевичем Урванцевым, еще в двадцатые годы детально разведавшим Норильское оруденение и открывшим здесь, на клочке ледяной тундры, минералогические богатства мирового значения. Урванцев руководил тремя экспедициями в район Норильска, а в тот день, когда я с товарищами по беде шагал по сотворенной им улице, он тоже находился в Норильске и был в такой же беде, как мы. Из первооткрывателя заполярных богатств превращен в обычного заключенного — впрочем, освобожденного от тяжких «общих» работ: он продолжал в новом социальном качестве прежние свои геологические изыскания. Мне предстояло вскорости с ним познакомиться — и много лет потом поддерживать добрые отношения. Большинства увиденных нами домов теперь уже нет на той первой норильской улице, а дом Урванцева стоит — и в нем музей его имени, мемориальное доказательство его геологического подвига. А рядом с музеем торжественная могила — в ней прах самого Николая Николаевича Урванцева и его жены Елизаветы Ивановны» часто сопровождавшей мужа в его северных экспедициях и приезжавшей, к нему, заключенному. А на бронзовой стеле простая надпись: «Первые норильчане» и дата их жизненных дорог: 1893-1985 гг. Оба родились в один год и умерли почти одновременно в Ленинграде, прожив каждый девяносто три года. Прах обоих перевезли на вечное упокоение в город, созданный трудом самого Урванцева, город, где он проработал потом пять лет в заключении и где теперь, кроме музея его имени, есть и набережная Урванцева. Потомки хоть таким уважением к памяти отблагодарили его и за выдающиеся труды, и за незаслуженное страдание. Древность сохранила легенду о супружеской паре Филимоне и Бавкиде, которых боги за чистоту души одарили долголетием, правом умереть одновременно и вечной памятью потомков. К древним богам двадцатый век не сохранил почтения, но благодарность за благородную жизнь неистребима в человеческой натуре — супружеская чета Урванцевых тому возвышающий душу пример…Но все это было в далеком «впоследствии», а в тот день, проходя мимо домика Урванцева, я лишь бросил на него невнимательный взгляд. Вряд ли и моих товарищей он тогда заинтересовал. Зато все мы дружно приметили двухэтажное строение на той же стороне Горной улицы. Мы еще не знали, что оно называется «Хитрым домом», а правильней должно бы называться «Страшным домом»,-в нем помещались Управление внутренних дел и местная «внутренняя» тюрьма. Зловещая архитектура — решетки на наружных окнах, «намордники» на окнах во дворе да охрана у входа — все это было каждому горько знакомо и у каждого порождало все те же, еще не ослабевшие воспоминания: по колонне пробегал шепоток, когда ее ряды шествовали мимо его дома».А на другой стороне улицы красовался деревянный домина с прикрепленными к фасаду кривоватыми колоннами — архитектурное свидетельство, что здание — культурного назначения.— Театр, — безошибочно установил Хандомиров. — Что я вам говорил? Город! Улиц, правда, не густо, да и домов неубедительно, но зато — культура!— Культура, да не для нас, а для вольняшек, — огрызнулся Прохоров.— Вряд ли местные вольняшки взыскуют культуры, — заметил наш сосед по ряду, пожилой, высокий, очень худой — его звали Анучиным, мы с ним дружили.Впоследствии мы узнали, что все трое спорщиков оказались правы: деревянное здание служило театром (играли в нем, естественно, заключенные), пускали в него только вольных, но вольные театр не жаловали, зал заполнялся от силы на четверть — существенное отличие от клубов в лагере, где те же артисты собирали зрителей и «всидяк, и встояк», как выражались иные, покультурней, коменданты из «своих в доску».За театром показались сторожевые вышки, вахта, мощная стена из колючей проволоки, необозримо протянувшаяся вправо и влево. Уже стемнело, с вышек лилось прожекторное сияние. Плотные ряды охраны образовали живой желоб, по нему в лагерь одна за другой вливались пятерки заключенных. Начальник конвоя громко отсчитывал: «Сто шестая! Сто седьмая! Сто восьмая, шире шаг! Сто девятая! Сто десятая, приставить ногу! Кончай базар, разберись по пяти! Сто одиннадцатая, повеселей!»Мы с Хандомировым, Прохоровым, Ходзинским и Анучиным проскользнули через вахту без особых замечаний. За воротами нас перехватил комендант — заключенный не то из уголовников, не то из бытовиков — и яростно заорал, словно мы в чем-то уже провинились.— Куда прете? Сохраняй порядок! Организованно в семнадцатый барак. Номер на стене, баланда на столе. Направо!Семнадцатый барак был далеко от вахты, мы не торопились, нас обгоняли пятерки пошустрей. Но они спешили в другие бараки, в семнадцатом мы были из первых. На столе стоял бачок с супом, горка аккуратно — трехсотграммовые пайки — нарезанного хлеба. Дневальный из бытовиков наливал каждому полную миску. Мы бросили свои вещевые мешки на нары — я облюбовал нижнюю, из уважения к одолевшей меня цинге ее не оспаривали, — жадно опорожнили миски и «умяли пайки». От сытной еды потянуло в сон. Хандомиров, оглушительно зевнув, объявил, что и на воле утро всегда мудреней, а в лагере дрыхнуть — главная привилегия добропорядочного заключенного. Спустя десяток минут мы все спали тем сном, который именуется мертвымВидимо, я спал дольше всех. Вскочив, я обнаружил в бараке одного дневального, последнюю хлебную пайку на столе и остатки супа в бачке, до того густого, что в нем не тонула ложка.— Остатки сладки, — попотчевал меня дневальный. — Специально для тебя не расходовал гущины. Гужуйся от пуза — пока разрешаю. Пойдете на работы, суп станет пожиже — по выработке. И носить будете сами из раздаточной.— Как называется наше местожительство? — спросил я.— Не местожительство, а второе лаготделение. — Дневальный подмигнул:— А не местожительство потому, что в дым доходное. Жутко вашего народа загинается. От первого этапа, за месяц до вас, сколько уже натянули на плечи деревянный бушлат. Не вынесли свежего воздуха и сытой жратвы. Учти это на будущее. Чего хромаешь?— Цинга, ноги опухли.— С ног и начинается! Деньги имеются?— Зачем тебе мои деньги?— Не мне, а тебе. В лавочке за наличные можно купить съестного. А пуст лицевой счет, загоняй барахлишко, покупатели найдутся. Попросишь, так и помогу продать стоящую вещицу. Само собой, учтешь одолжение.Я вышел наружу. Если Норильск и был городом, а не населенным пунктом или поселком — так он тогда, мы это скоро узнали, значился официально, — то во втором лагерном отделении городского имелось много больше, чем на тех единственных двух улицах, которые его составляли. Куда я ни поворачивал голову, везде тянулись деревянные побеленные бараки, они вытягивались в прямые улицы, образовывали площади, сбегали от площадей переулочками вниз, в долинку ворчливого Угольного ручья. А по барачным улицам слонялись заключенные, кто уже в лагерной одежде, кто еще в гражданском. В основной массе это были мужчины, но я увидел и женщин. Женщины различались по виду сильней, большинство сразу выдавали себя — хриплыми голосами, подведенными глазами, вызывающим взглядом, — но попадалась и явная «пятьдесят восьмая»: интеллигентные лица, городская одежда, еще не смененная на лагерную.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42


А-П

П-Я