Привезли из магазин Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Не могу же я сказать Анне, что денег у нас куры не клюют!
- Об этом вообще не стоит говорить.
- Анна - моя сестра...
- Но мне-то она не сестра.
- Послушай, если ты опять намерен... Осторожно! Мимо проходит какой-то отдаленный знакомый, и мама тут же улыбается, любезно кивает. Но вот позади осталась самая неприятная часть набережной, та, где ни одного деревца, никакой тени - только широкий сверкающий Маас. Начинается другая набережная, а с ней - канал, пристань, где покачиваются впритирку, чуть не в десять рядов, сотни барж, на которых сохнет белье, играют дети, спят собаки, и надо всем царит живительный запах дегтя и смолы.
На другом берегу, между каналом и рекой, в запущенном парке выглядывают из густой листвы красные кирпичные стены городского тира. Оттуда поминутно доносятся сухие щелчки выстрелов.
Вот и витрина, старомодная на вид, загроможденная товарами: там и крахмал, и свечи, и цикорий в пакетиках, и бутылки с уксусом. Вот застекленная дверь, на стекле - рекламы: белый лев рекламирует крахмал Реми, зебра - тесто для выпечки, другой лев, черный,- сорт сигар.
На дверях колокольчик, его не спутаешь ни с каким другим колокольчиком.
Но самое главное - это неповторимый, чудесный запах, царящий в доме у тети Анны.
Да, запах неповторимый, но здесь вообще все - исключительное, все редкость. Здесь совершенно особое царство, и складывалось оно долгими годами.
В двадцати метрах от дома кончается трамвайная линия, кончается город, и набережная, забитая баржами, переходит в бечевник, по которому тянут волоком суда,- там пасутся белые козы.
- Не беспокойся из-за нас, Анна!
Чем это так пахнет? Можжевеловой настойкой? Или пресный запах бакалеи все же сильнее? Здесь торгуют всем понемногу, здесь найдешь все что угодно: бочки, из которых сочится запах американского керосина, снасти, фонари для конюшен, кнуты, корабельный деготь. Тут же банки с дрянными конфетами, которые мне запрещено есть, и застекленные выдвижные ящики, набитые корицей и гвоздикой.
Край стойки покрыт цинком, там устроены круглые отверстия, из которых торчат горлышки бутылок, увенчанных изогнутыми оловянными наконечниками.
Проезжающие мимо возчики, не останавливая лошадей, забегают пропустить одним духом стаканчик можжевеловой водки. Матросские жены по дороге за покупками тоже осушают по стаканчику, краем глаза опасливо косясь в окно.
Свет на кухню попадает не через окно, а через верхний фонарь, и стекла открываются с помощью сложной системы блоков.
- Добрый день, Анна! Представь, мы уже собирались уходить, как вдруг Кристиан намочил штанишки и пришлось его переодевать.
Тетя Анна склоняет голову в знак сочувствия. Эта манера - общая для всех сестер Брюль, равно как и преисполненная смирения улыбка. Вдобавок Анна сокрушенно вздыхает:
- Иисус-Мария!
О да, Иисус, Мария, вы свидетели, что я добродетельна и добросердечна, что я делаю все, что в моих силах в этой юдоли слез. Вы знаете, что, останься на земле одна-единственная праведница, этой праведницей окажусь я! Вы читаете в моем сердце - оно чисто. Оно стремится лишь к вечному спасению, а пока, на земле, я - ваша смиренная слуга, которой вы велите не держать зла на заблудшие души...
Если Леопольд-старший из сыновей старого Брюля, то Анна - старшая из его дочерей. И, подобно Леопольду, она знает много подробностей, неизвестных остальным.
- Добрый день, Дезире. Садись. Выпьешь чашечку кофе?
Но Анриетта поспешно отвечает за мужа:
- Спасибо, Анна! Ты слишком добра! Но мы только что пили кофе.
- Может быть, Дезире все же не откажется?
- Уверяю тебя, нет! Жорж, осторожно, не толкни дядю.
Мой дядя Люнель тоже здесь, он спит в плетеном кресле, защищенный от шумного мира своею глухотой.
У него прекрасная белоснежная борода, и весь он похож на патриарха с церковного витража. Вот-вот, проснувшись, он улыбнется нам ласковой всепрощающей улыбкой святого.
Весь дом излучает доброту и христианское милосердие. Здесь царство покоя и добродетели. В гостиной рассыпаются фортепианные пассажи. Девичий, похожий на ангельский голосок напевает чувствительный романс.
Звонит колокольчик. Тетя идет в лавку, притворяя за собою дверь. Она не бросается со всех ног, а движется с достоинством, немного выпятив живот,- ей ведь уже под пятьдесят. В лавке покупатель, явно из простых, в руке у него кнут.
Похоже, покупатель этот знаком тете Анне: едва он привычным жестом опрокинул в рот прозрачную жидкость, как она тут же наливает снова. Потом открывает ящик. Слышится позвякивание мелочи. Снова звенит колокольчик, и тетя Анна возвращается к нам.
- Ну, как твои жильцы, Анриетта?
Мама отвечает ей по-фламандски и, судя по тону, жалуется. Сестры Брюль, стоит им собраться вместе, всегда переходят на фламандский. Мужья не в счет - Люнель глух, а Дезире не знает по-фламандски и молча дымит папиросой.
Фортепиано смолкает. Входит моя двоюродная сестра Лина, целуется со всеми по очереди. У нее крупные черты лица, крупная фигура, но причесана она по-девичьи и одета в скромное серое платье, точь-в-точь ангел на стенной росписи в часовне.
Другая дочь, Эльвира,- худенькая, хрупкая, белокурая, с острым носиком и тонкими губами - занимается у себя в комнате: ей скоро сдавать экзамен на звание учительницы.
Я жду, пока мне разрешат встать. Жду, пока проснется дядя. Отец ничего не ждет - он поддразнивает пышногрудую Лину, а сестры в это время болтают по-фламандски.
Этот дом не похож ни на один другой; кажется, что в нем много разных домов сразу и покупателям, входящим в лавку, открывается лишь самое банальное из его лиц.
Уже на кухне, которую освещает, словно люстра, окно в потолке над столом, воздух густо пахнет семейным бытом; никогда я не видал, чтобы какая-нибудь вещь лежала там не на месте. А заглянуть с фасада - увидишь витрину, решетки, садик с пышной растительностью: настоящий буржуазный дом, дубовые двери, гостиная, где Лина только что играла на рояле.
Все это великолепие связывается с внутренней частью дома путаницей коридоров, пахнущих мастикой; один из коридоров упирается в дверь, ведущую в мастерскую, где сидят старый Люнель и подмастерье.
Они сидят очень низко, почти на полу, широко расставив ноги. Подмастерье - почти карлик, горбун с огромным ртом и пылающими глазами.
С утра до вечера оба они, мой дядя с бородой патриарха и горбун, плетут корзины из ивовых прутьев. Прутья вкусно пахнут. Их запах царит в одной части дома, а дальше смешивается с запахом мастики, добирается до кухни с ее смешанными ароматами и, наконец, вносит свой особый оттенок в сложную атмосферу лавки.
Старый Люнель овдовел, и ему было пятьдесят, когда он женился на Анне. Дом уже в ту пору обладал своей нынешней физиономией. Тетя вошла в него тихо, смиренно склонив голову.
Наверняка Люнель в согласии с Евангелием решил, что нехорошо человеку быть едину!
И все-таки он один у себя в доме, один в мастерской, один с горбуном, один на кухне, где спит или притворяется спящим, улыбаясь в бороду с утра до вечера. Улыбка тети Анны - это ужасная улыбка праведницы: в ней читается нарочитое милосердие, доброта, которая знает себе цену и восхищается собою.
А улыбка старика Люнеля? Она говорит о том, что он предпочел самоустраниться, схорониться в уголке под уютным прикрытием собственной глухоты!
Он нас не целует. Когда мы, племянники или племянницы, подходим к нему, он делает мягкое, но непреклонное движение рукой, как бы отстраняя нас. А если мы заглянем к нему в мастерскую, он тут же выдает нам по белому ивовому прутику, чтобы мы поскорей ушли играть.
- Иисус-Мария!-вздыхает тетя, косясь на Дезире.
О чем это напела ей Анриетта? Снова о "самом необходимом"?
Варят кофе. Лину посылают за пирожными.
- Ну нет, Анна! За нас я заплачу сама... Анриетта роется в кошельке.
- Не то в следующий раз мне совестно будет к тебе идти.
После полдника на тротуар перед домом вынесут стулья.
- Не сыграешь ли нам, Лина? - жеманится Анриетта. - До чего же я люблю музыку!
Окно гостиной отворяют, чтобы слышать, как Лина играет и поет "Пору черешен".
Воскресенье течет дальше. На воде канала играют блики. Мимо идет пьяный. Тетя Анна вздыхает, потом заговаривает о сыне Эмиле. Он студент-медик и нынче вечером куда-то ушел с друзьями. Снова вздох.
- Я каждый день молюсь, чтобы он не утратил добродетели, - говорит она по-фламандски. - Вот вырастут у тебя сыновья, тогда ты меня поймешь.
Мама смотрит на меня. Тени в глубине листвы густеют. Выстрелы в тире все реже. Люди с букетами полевых цветов ждут трамвая: он приезжает из города и после остановки разворачивается в обратную сторону.
А мы - поедем ли мы сегодня на трамвае? Или, чувствуя во рту привкус пыли, потащимся пешком через всю набережную, потом через мост Могэн, улицу Провинции и площадь Конгресса?
Мой братец опять намочил штанишки. Анриетта вне себя.
- Боже мой, Анна, тебе от меня одна морока. Придется их подсушить.
В доме зажигают газ.
9 июня 1941, Фонтене
День уже кончился, ночь не наступила. Мир непоправимо сер, и кажется, что это уже навсегда - не переход от света к тьме, а вечная серость, на смену которой не взойдет ни солнце, ни луна, ничего не будет, кроме бесцветной пустоты, в которой витают утратившие устойчивость предметы и живые существа.
Краски становятся грубей, линии четче, углы резче Шиферная крыша на монастырской школе остра как лезвие и отливает сталью. Зеленые ворота школы бездонны. Можно сосчитать по камушку весь песчаник в мостовой и тротуарах даже издали, потому что он обрисован, словно тушью, тонкими черными линиями.
На желто-красных трамваях, проходящих каждые пять минут по улице Иоанна Замаасского, зажглись большие желтые фонари. Появляется фонарщик с длинным шестом; на его пути, пыхнув, зажигается газ, и в фонарях рождается бледное, чахлое пламя.
Несколько человек отворили дверку в воротах монастырской школы. Выходя на улицу, они по очереди пригибаются, съеживаются, а выйдя, распрямляются, пыжатся по-птичьи; их длинные черные плащи расправляются; на них шляпы с загнутыми по бокам полями, похожими на крылья.
Уличные мальчишки дразнят воспитанников воронами, орут им вслед: "Кар! Кар!" В этом неосязаемом мире, в этой пустоте, где плавают люди и вещи, непрочные, как осенние облака, четыре ворона удаляются в ряд по улице, и внезапный порыв ветра задирает с хлопаньем четыре черных плаща.
Четыре маленьких воспитанника не улетят. Улица Иоанна Замаасского схватит их и не отпустит. Фонарщик уже добрался до бульвара Конституции. Улица пустынна. На ней теперь ни одной живой души; газовые фонари, чересчур бледные в серых сумерках, светят безжизненным светом.
Но вот в доме No 53 два окна окрасились в розовый цвет - теплый, нежный, женственный. На них ни ставней, ни жалюзи, и сквозь прозрачные гипюровые шторы можно разглядеть розовый шар люстры, свисающий с нее бисер, розовые стены и белые рамы двух слащавых олеографий.
Если заглянуть в замочную скважину дома No 53, - а она как раз вровень с моими глазами, - увидишь в глубине темного коридора застекленную дверь кухни.
Там тепло. На сияющем металле плиты никогда ни пятнышка ржавчины, ни следа жира. В любое время дня на плите поет белый эмалированный чайник. Посреди плиты - круглое отверстие, чтобы мешать угли. Одна из двух духовок всегда открыта - для тепла; в ней лежат огнеупорные кирпичи, которыми вечером согревают постели.
В круглое отверстие видно огненно-красное нутро печки. Когда оно бледнеет, Анриетта принимается мешать угли кочергой, и порой ни с того ни с сего из него вырывается дождь раскаленных искр.
На столе, покрытом клеенкой, я размалевываю акварелью картинки для раскрашивания. Мазки вылезают за контуры рисунка, вода в блюдечке становится сперва розовой, потом сиреневой, потом вообще непонятно какой, все более безобразной на вид. Тогда, чтобы не выпачкать кисточку, я мою ее, сунув в рот.
За окном - темный двор, однако в темноте угадывается свет из другого окна над кухней - там живет Фрида Ставицкая.
Есть еще третье окно - за ним зеленая комната, в которой поселился господин Зафт.
Все ячейки в сотах заполнены, три комнаты сданы. В каждой мурлычет печка, рядом с печкой - ведерко с углем, кочерга да совок. И в каждой комнате живут жильцы, окруженные зоной пустоты; стоит кому-то из них встать, чтобы подбросить угля в огонь, как мама инстинктивно вскидывает голову.
Где-то там есть шумные улицы, вроде улицы Пюи-ан-Сок, с бесконечными пешеходами, чьи силуэты, как в театре теней, движутся на фоне освещенных витрин.
На улицах Пастера, Закона, Образования, Конституции огни реже и, если кто-нибудь пришел или ушел, звук распахиваемой и затворяемой двери слышится на противоположном тротуаре.
В розовой комнате мадемуазель Полина пишет диссертацию по математике. Полина Файнштейн не случайно снимает самую дорогую комнату: она самая богатая из всех жильцов.
Сперва она питалась в семейном пансионе и платила там один франк двадцать пять сантимов за обед и франк за ужин; да еще ей приходилось каждый раз уходить из дому.
Анриетта сказала ей однажды:
- Боже мой, мадемуазель Полина, вам было бы проще и выгодней ужинать здесь у нас, как все остальные!
Кстати, Фрида Ставицкая уже почти приручена. Правда, чтобы этого достичь, пришлось прибегнуть к угрозе:
- Послушайте, мадемуазель Фрида, я не могу допустить, чтобы вы впредь ели у себя в комнате. Везде валяются хлебные крошки. Это, наконец, неопрятно.
В первый вечер Фрида сошла вниз с напряженной миной. Не садилась, дожидаясь, пока ей укажут место. Потом развернула бумажку, в которую были завернуты хлеб и яйцо вкрутую.
Молча кивнула хозяевам, молча поела и ушла.
Теперь у нее на кухне есть своя коробка, жестяная коробка из-под бисквитов, выданная ей моей матерью. Там она держит хлеб, масло, колбасу.
- Вы даже могли бы покупать себе кофе. Я вам его смелю и дам кипятку.
Так все и устроилось. Фрида принесла в дом маленький голубой кофейничек, который занял свое место на плите по соседству с нашим большим белым кофейником в цветах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я