https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vysokim-poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


«Без тебя я обречена на медленное старение, Эстилиц, – он часто вспоминал слова Клаудии, когда они прощались в Бургосе. – Ты не знаешь женщин, хотя очень добр, а ведь только добрые мужчины могут понять нас. Даже малое время, которое ты позволишь мне быть подле, станет для меня счастьем; оно, это счастье, продлит мне самое меня; женщина не существует вне любви, которую она может отдать мужчине. Сейчас в мире очень мало мужчин; что-то случилось с сильным полом; жеребцов много, но разве о них можно говорить как о мыслящих, чувствующих, добрых, так быстро стареющих мужчинах?! За любовь надо уметь платить; жизнь – самая дешевая плата; одиночество – страшней и дороже».
Штирлиц дождался, пока городок уснул; в Барилоче засыпают рано; только тогда отправился в «Анды»; около двери Клаудии остановился, стоял долго, словно бы борясь с собою, потом положил ладонь на дверь и тихонько постучал.
Женщина отворила сразу, словно чувствовала, что он вот-вот придет; откуда в ней это?!
– Эстилиц, – шепнула она, обнимая его. – Господи, какое же это счастье – видеть тебя!
Волосы ее пахли лавандой и горькими духами, жженый миндаль, запах смерти, цианистый калий; зачем она покупает эти духи?
Губы женщины – сухие, любящие, осторожные – мягко касались его шеи, ушей, подбородка:
– Я не верю, что это ты, Эстилиц! Ты здесь стал таким молодым, прямо какой-то лесник! Что с тобою сделалось? Кто тебя тут лечил?
– Квыбырахи, – ответил Штирлиц, обнимая Клаудиу, – колдунья Квыбырахи... А может, Канксерихи, я путаю имя колдуньи с именем ее мужа, зеленая...

Когда женщина уснула на его груди, Штирлиц осторожно, страшась разбудить ее, достал из пачки сигарету, закурил, тяжело затянулся и подумал: ну, и как же сказать ей, что я позвал ее для того, чтобы она мне помогла? А почему тебе совестно сказать об этом? Любовь – это милосердная помощь; «милые бранятся – только тешатся» – плохая пословица, в ней что-то снисходительно-барское или, того хуже, хамское, злое. Ты должен сказать ей правду, потому что она сразу же поймет фальшь; нет ничего страшнее фальши в человеческих отношениях. Что ждет тех, кто лежит, прижавшись друг к другу, и дыхание их едино, и тепло общее, и темнота кажется лунным светом, в котором мечутся зеленые звезды, и звучит горькая музыка неизбежного расставания? Все рано или поздно расстаются, только любящим этот срок отпущен на мгновение; тем, кто не знает одержимой увлеченности делом или высокой любви, время представляется иным – ползущим, медленным... Только после перевала , когда минуло пятьдесят, все начинают ощущать фатальную стремительность времени; «остановись, мгновенье, ты прекрасно» – плач человеческий, высказанная мечта, отмеченная изначальным тавром неосуществимости... А ведь все равно мечтают, несмотря на то, что «мысль изреченная есть ложь»...
На рассвете я должен инструктировать эту прекрасную, нежную, зеленоглазую женщину, думал он, какое ужасное слово – инструктировать , особенно в приложении к той, которая любит; но иначе я не могу, возразил он, нельзя же врать самому себе; мы и так достаточно много заключаем компромиссов с собою, ищем оправдания тому, чему, видимо, оправдания нет; жизнь – крутая штука, но однозначность ей так же противопоказана, как и аморфное безразличие; множественность угодна математике, из тысяч вероятии надо выбрать одно, единственно верное, да и верно ли оно на самом деле? Ньютон казался всем истиной в последней инстанции, но прошло два века – и Эйнштейн опроверг его концепцию, приложив ее к Галактике, а не к одной лишь маленькой и бренной Земле; воистину, все вещи в труде, а разве мысль не есть некое подобие вещи, только в идеальном, то есть самом высоком, смысле?
Она должна, она обязана завтра же... нет, сегодня утром, совсем скоро уехать в Байрес, найти сенатора Оссорио, поговорить с ним так, как я научу ее, спросить о том, про что я ей скажу, и только после этого возвратиться ко мне, и в зависимости от того, с чем она вернется, решится наше будущее: можно ей будет остаться здесь или, наоборот, необходимо отправить ее отсюда с первым же самолетом...
И снова я останусь один; он услышал эти слова явственно, так, словно произнес их вслух...
– Это случится, если ты хочешь этого, Эстилиц, – шепнула Клаудиа. – Все будет так, как хочешь ты...
Сдаю, подумал он, я действительно говорил вслух; я размякаю, когда ощущаю нежность к женщине, так было с прекрасной и доброй Дагмар Фрайтаг, так случилось и сейчас; я собран, лишь когда один; видимо, тогда меня держит ожидание возвращения домой, а рядом с любящей женщиной я испытываю некий паллиатив счастья. А если это не паллиатив, спросил он себя, если это и есть то счастье, мимо которого ты проходишь? В этом году, если бог даст дожить, мне исполнится сорок семь, жизнь прошла, все кончено, чудес не бывает, остановить мгновение нельзя, я остаюсь наедине с памятью, и если писатель может сделать из своей памяти чудо, то я лишен такой возможности, я обыкновенный человек, лишенный божьего дара...
Он погладил Клаудиу по лицу; какие у нее прекрасные щеки, словно у молоденькой девушки: два нежных персика; годы пощадили ее; помню, как в детстве я любовался прекрасным лицом милой Марты, когда мы жили с папой в Берне: девушке было семнадцать, она казалась мне взрослой барышней, я был влюблен в нее, именно в эти персиковые щеки и маленькие уши, открытые высокой прической, сейчас такие не носят, почему?
– Я очень хочу этого, зелененькая моя, – тихо сказал Штирлиц. – Честное слово... Как мне говорить – всю правду или чуть-чуть прикрашивая?
Клаудиа долго лежала, не двигаясь, потом, прикоснувшись своими сухими, ищущими губами к его пальцам, ответила:
– Все-таки лучше чуть-чуть прикрашивай... Женщины – зверушки, с нами надо осторожно, хотя и приручать опасно, будем кричать и плакать, если придется расстаться...
– Ты понимаешь, что я живу в бегах ?
– Понимаю. Я всегда это понимала, Эстилиц... Знаешь, когда я поняла это впервые?
– Нет.
– Помнишь, в тридцать седьмом, когда ты снимал у меня половину квартиры, к тебе пришел Базилио?
– Он приходил ко мне не раз...
– Нет, я говорю про тот день, это было в октябре, когда ты был очень грустный, много пил накануне и утром пил, а потом к тебе заглянул Базилио, и вы долго о чем-то говорили, а потом я пошла к Эстер, а дверь у тебя не была прикрыта так плотно, как обычно, и я услыхала, что ты говорил не по-немецки и не на кастильяно... Это был язык, очень похожий на русский, я слышала, как говорили русские футболисты, когда они приезжали к нам перед войной...
Тогда отозвали Гришу Сыроежкина и Антонова-Овсеенко, сразу же вспомнил Штирлиц, это был страшный день, потому что, если говорят плохое про тех, кого не знал лично, – одно дело, но когда трагедия случается с теми, кто был тебе как брат, тогда – беда ; нет, я не говорил по-русски, это Базилио произнес фразу из Фадеева: «Надо жить и продолжать выполнять свои обязанности»; он не сдержался, дорогой Васенька, милый мой Базилио, жив ли он?
– Может быть, – ответил Штирлиц. – Базилио – странный человек, я очень его люблю, он знает много языков и привык цитировать подлинники, может быть, он говорил по-русски, не помню...
– Ты позвал меня сюда, чтобы я сделала для тебя что-то?
Будет ужасно и бесчестно, если я отвечу ей, что не для меня, а для всех, чтобы люди больше не знали горя и войн; на ее месте я бы попросил меня уйти; то, что разрешено двоим, – а им разрешено все, если они любят друг друга и им нежно вместе, – не позволено никому другому, включение чего бы то ни было другого, пусть даже всего человечества, кощунственно, речь обязана идти о ней и обо мне – и ни о ком другом.
– Да, зелененькая, – прошептал он, – да, ящерка, да, нежность, я позвал, чтобы ты помогла мне.
Она прижалась к нему, обняв своими тонкими руками за шею, долго целовала его плечо, грудь, ухо, а после замерла и тихо-тихо шепнула:
– Спасибо...
– За что?
– Так... За тебя...
– И тебе спасибо.
– За меня? – она улыбнулась в темноте, и он сразу же ощутил эту ее улыбку, озаренную грустью и нежностью.
– Да.
– Что нужно сделать?
– Потом. У нас еще есть время.
– Я должна уехать?
– Да.
– Но потом я к тебе вернусь?
– Да.
– И смогу остаться рядом?
– Не знаю. Это зависит от того, как ты съездишь.
– А как быть с катанием на лыжах и поездкой на рыбалку в чилийский Пуэрто-Монт?
Он спросил:
– Ты сразу поняла, что туристский проспект пришел от меня?
– Нет.
– Почему?
– Женщины – тугодумки. Я не могла представить, что ты переехал сюда и начал «бузинес».
– А как же ты догадалась?
– Сказать правду? Или чуть-чуть прикрасить?
– Скажи правду.
– Только сначала ответь: у тебя был кто-нибудь после того как ты уехал от меня?
– Нет.
– Закури, ты же хочешь закурить...
– Да, я закурю.
– Почему ты не спрашиваешь, был ли кто-нибудь у меня?
– Я не имею права на такой вопрос.
– Почему? Я имею право, а ты нет?
– Просто... Это трудно объяснить... Словом, я считаю, что каждый человек должен жить по законам собственной совести... Сколько миллионов людей спят в одной постели, но принадлежат не тому, с кем обвенчаны, а мечте, тому, кто грезится... Сколько мужчин любят не ту, что была с ним в церкви, а потаскуху, свою первую девку, закрывают глаза, только бы не видеть то лицо, что рядом... Когда на любовь проецируют закон собственности, рождается мразь... Прости, что я так выспренно говорил тебе... Просто я так думаю...
– Эстилиц, ты какой-то невероятный человек... Я не знаю, как тебя принимать... Я принимаю тебя любым... Со всеми, с кем я была, я думала о тебе, только о тебе, но это не была мразь, это было отчаяние... Ко мне стал наведываться мужчина, он влюблен в меня, ты его не знаешь, он инженер, реставрирует здания... Он-то и сказал: «В Аргентине такие же цвета, как на картинах вашего друга»... И тогда я поняла, что рекламный проспект пришел от тебя...
– Погоди, а разве там не было строчек про то, что я тебя жду?
Женщина на мгновение напряглась, быстро поднялась, попросила не зажигать света (только испанка, познавшая близость с мужчиной, все равно страшится света), быстро нашла дорожную сумку, открыла ее, достала конверт, вернулась к Штирлицу и сама включила настольную лампу:
– Вот, это то, что я получила...
Штирлиц ощутил, как напряглось тело; господи, неужели и этот Краймер не случаен здесь, в Барилоче? Неужели мир сошел с ума от игр своих обитателей? Неужели верить нельзя никому, нигде, никогда и ни в чем?
Он сделал несколько глубоких затяжек, прежде чем раскрыл рекламный проспект: глянцевая бумага; виды Барилоче – озеро, трасса, подъемники; стоимость тура; перевернул буклетик, увидел строчку: «Остановитесь в отеле „Анды“, вас там ждут». Господи, слава богу, не шпион, тот бы запомнил, написал слово в слово: « Он вас ждет»; дурашка, нежность, она решила, что это обычная приписка фирмы...
– Что тут написано? – спросил Штирлиц, взяв ее палец и ткнув им в рукописную строку.
– Здесь написано, что я буду размещена в отеле «Анды». Там ждут нашу группу, это понятно каждому...
– Кто тебе переводил английский текст?
– Я купила словарь.
– Дорогой?
– Нет, я нашла у букинистов, маленький, истрепанный, очень дешево.
– Когда ты купила словарь? После того, как твой друг...
– Он не мой друг, Эстилиц. Он влюблен в меня и хочет, чтобы я стала его женой... Смешно: все женщины мечтают стать женой, а я думаю лишь о том, чтобы ты разрешил мне оставаться твоей любовницей... Я не была с ним, Эстилиц, я не могу с ним быть, я не хочу быть ни с кем кроме тебя... Скажи, тебе было бы очень больно, если бы я сказала, что он оставался у меня?
– Я дурной человек, зелененькая... Понимаешь, для меня самое главное – ощущение свободы... Такой уж я, ничего не попишешь... И каждый волен распоряжаться своей свободой так, как ему вздумается... Нет, не верно, я сказал плохо... Каждый должен распоряжаться свободой так, чтобы жилось чисто и честно... Это зависит от того, как понимать свободу... Я понимаю ее как справедливость... Если я не хочу или не могу быть с тобой, ты вольна поступать так, как сочтешь нужным...
– Если не хочешь – да, но если не можешь – тогда я должна ждать, когда придет время... То время, когда ты сможешь.
– Зелененькая, ты мечтаешь о ребенке?
– Я уже пропустила это время, – ответила Клаудиа, и Штирлиц ощутил, как она замерла на какой-то миг. – Сначала человек принадлежит родителям, потом братьям и сестрам, после любимому, а уж затем детям... Особенно женщина... Ребенок вытесняет из ее жизни все, остается дитя... А ты для меня и отец, и любимый, и ребенок, ты для меня все, Эстилиц...
– Почему? Я же никогда не давал тебе повода, зелененькая...
– И не надо... Ты мужчина... Женщина сама дает себе повод, вам этого не понять, я и сама-то не очень это понимаю... Наверное, мы, испанцы, – врожденные мистики, во мне это от мистики, правда... Я придумала тебя для себя... И потом у меня был мужчина, первый. Мужчина... И это было плохо, совсем не так, как я мечтала, было молчание и запах пота, не было нежности, была сила, а сила, если ее демонстрируют, убивает нежность... Не знаю, у меня это так... А в тебе я видела доброту и нежность, хотя знала, какой ты сильный...
– Ты любишь стихи?
Клаудиа кивнула; начинался рассвет, контуры ее лица угадывались в темно-серой гамме; в горах особый свет, хмурое утро таит в себе ожидание солнца; здесь каждая минута несет новое, в равнинах никогда не бывает такого ощущения, как среди гор; наверное, человек ощущает здесь свою малость, не выставляет себя, а прилаживается к затаенной мощи вершин; вообще-то, малость в людях – это плохо, лишь горные лыжи дают право равенства с природой, а сколько на свете таких, которые могут спуститься по склонам Анд? Единицы, ну, от силы сотни...
– Хочешь научиться кататься на горных лыжах, ящерка?
Она покачала головой:
– Я все время хочу любить тебя, Эстилиц. И смотреть, как ты мчишься со склонов... Я так представляю себе это, так горжусь тобой... Я все время представляла тебя на склоне, когда летела над океаном...
– Было страшно?
Она не поняла, поднялась на локте:
– Страшно? Чего же? Ведь я летела к тебе, любимый.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77


А-П

П-Я