https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Ravak/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

С этой девочкой стала Аграфена Ивановна отдельно прогуливаться, сказки ей сказывала, сама утешалась ею, конечно, как дочкой, и мало-помалу стала подумывать, не взять ли и вправду ее себе навсегда в дочки. На счастье Аграфены Ивановны, маленькая Валя после болезни вовсе забыла свое прошлое в Ленинграде, и где там жила, и какая там у нее была мама и кто папа. Все воспитательницы в один голос уверяли, что не было случая, когда бы Валя хоть один раз вспомнила что-либо из своего прошлого.
- Вы только посмотрите, - говорили они, - на ее личико, не то она чему-то удивляется, не то вслушивается, не то вспоминает. Она уверена, что вы ее настоящая мама. Берите ее и будьте счастливы.
- То-то вот и боюсь, - отвечала Аграфена Ивановна, - что она удивленная и как будто силится что-то вспомнить; возьму ее, а она вдруг вспомнит, что ж тогда?
Крепко подумав, все взвесив, совсем было решилась вдова взять себе в утешение Валю, но при оформлении вдруг явилось препятствие. Хотя в детдоме все были уверены, что отец Вали погиб, об этом говорили и прибывшие с фронта бойцы: погиб у них на глазах, - но справки о смерти не было, значит, по закону нельзя было отдать на сторону девочку.
- Возьмите, - говорили ей, - условно, приедет отец - возвратите.
- Будет вам шутить, - отвечала Аграфена Ивановна, - дочку так брать страшно, все будет думаться - придет час, и отберут: нет уж, что уж тут, брать так брать, а так уж, что уж тут!
После этих слов повариха целый месяц крепилась, не заглядывала на Ботик. Но, конечно, дома, в своем желтом домике в Берендееве, тосковала по дочке, плакала, а девочка тоже не могла утешиться ничем: мама ее бросила! А когда повариха не выдержала и опять пришла с большими гостинцами - вот была встреча! И опять все уговаривали взять условно, и опять Аграфена Ивановна упорно повторяла свое:
- Брать так брать, а то уж, что уж так-то брать.
Так длилось месяца два. В августе пришла бумага о смерти отца Вали, и Аграфена Ивановна увезла свою дочку в Берендеево.
Кого прельстит рыженький блеклый домик в три окошка, обращенный в туманы Берендеева болота! Никому со стороны не мило, а себе-то как дорого! Все ведь тут сделано руками своих близких людей; тут они рождались, жили, помирали, и обо всем память оставили. Собачку отнимут от матери, принесут в чужой дом, и то, бывает, пузатый кутенок озирается вокруг мутно-голубыми глазами, хочет что-то узнать, поскулит. А Вале, девочке-сироте, было в рыжем домике все на радость. Валя ко всему тянется, весело ей, как будто и в самом деле пришла в свой родной домик к настоящей маме. Очень обрадовалась Аграфена Ивановна и, чтобы девочке свой домик совсем как рай показать, завела патефон.
Сейчас и на Ботике есть патефон, а в то время, когда Валю брали, дети там патефона вовсе не слышали, и Валя не могла помнить патефон вовсе. Но патефон заиграл, и девочка широко открыла глаза.
- Соловей мой, соловей, - пел патефон, - голосистый соловей...
Козочка удивилась, прислушалась, стала кругом озираться, что-то узнавать, вспоминать...
- А где же клеточка? - вдруг спросила она.
- Какая клеточка?
- С маленькой птичкой. Вот тут висела.
Не успела ответить, а Валя опять:
- Вот тут столик был, и на нем куколки мои...
- Погоди, - вспомнила Аграфена Ивановна, - сейчас я их достану.
Достала свою хорошую куклу из сундука.
- Это не та, не моя!!
И вдруг у маленькой Козочки что-то сверкнуло в глазах: в этот миг, верно, девочка и вспомнила все свое ленинградское.
- Мама, - закричала она, - это не ты!
И залилась. А патефон все пел:
"Соловей мой, соловей".
Когда пластинка кончилась и соловей перестал петь, вдруг и Аграфена Ивановна свое что-то вспомнила, закричала, заголосила, с размаху ударилась головой об стену и упала к столу. Она то поднимет со стола голову, то опять уронит, и стонет, и всхлипывает. Эта беда пересилила Валино горе, девочка обнимает ее, теребит и повторяет:
- Мамочка, милая, перестань! Я все вспомнила, я тебя тоже люблю, ты же теперь моя настоящая мама.
И две женщины - большая и маленькая, - обнимаясь, понимали друг друга, как равные.
РОМАН
Когда мальчика взяли в детдом, он сам подробно в полном сознании все рассказал о гибели своей матери, и этот рассказ подробно записан в книге детдома. Через несколько дней мальчик заболел менингитом, и за ним днем и ночью ухаживала Анна Михайловна. Эта обыкновенная женщина, с обыкновенными слабостями в те дни действительно была прекрасна и боролась за жизнь мальчика целыми ночами, не закрывая глаз. Когда менингит был побежден, началась новая борьба с дифтерией, и когда прошел дифтерит, начались тяжелые последствия голодной болезни.
Сам доктор называл выздоровление Вовочки биологическим чудом и после "чуда" - делом рук Анны Михайловны. Трудно представить нам, что переживал мальчик во время борьбы его за жизнь. Но можно догадываться, что в минуты просветления его сознания образ новой мамы замещал прежний, и мало-помалу Вовочка, выздоравливая, выходил из старой жизни в новую с полным забвением всего, что было с ним в страшные дни блокады.
Можно сказать, прежний Вовочка умер, и от него, как надгробный памятник, осталась в книгах детдома только запись рассказа о гибели его старой мамы. Новый Вовочка вышел на свет силой материнской любви своей новой мамы, сохраняющей от него ревниво тайну его мучительного прошлого. И тут нет ничего особенного: каждая мать, во всей радости своей, обращенной к младенцу, в сердце своем таит тревогу и скорбь...
Стороной от людей узнал, наконец, отец Вовочки о гибели жены своей в Ленинграде и о спасении сына, и что за мальчиком самоотверженно ухаживает новая женщина, и что ребенок вовсе забыл свое прошлое.
"Вовочка, мальчик мой милый, - писал он, - как же ты не помнишь белую дорожку в траве, и как мы с тобой по этой дорожке гоним лошадку на колесах, как ты захотел на нее взобраться и упал, а на дорожке этой были муравьи, и ты их испугался и закричал, и мы с муравьиной тропинки перешли на чистую..."
Конечно, Анна Михайловна скрыла от Вовочки это письмо и сама написала отцу, чтобы для жизни Вовочки он постарался забыть свое прошлое.
"Боюсь вам сказать, - писала она, - как это "забыть". Может быть, вы возьмете пример, большой Вовочка, с вашего маленького: он болел и со мной выздоравливал, и теперь живет и любит меня не меньше, чем старую маму. Я осмелюсь напомнить вам, что для большого Вовочки наша родина, как для маленького, тоже ведь как мать, и что вы так много для нее делаете. Простите, мне трудно выразить то, что я чувствую: сейчас у нас поют соловьи, и мне кажется, что они в пении своем тоже трудятся. Вот я сейчас вижу перед окном одного: дождик начинается, на него уже каплет, а он все поет, и одна капелька уже висит на носике, и он ее стряхнул, и поет. Трудится он, и не для себя поет, и будет петь на другой год, пусть другой соловей, но песенка все та же. И так вот и я тоже вместо старой мамы тружусь, и песенка моя Вовочке все та же, и вы тоже свою жизнь отдаете. И все это вместе складывается и выходит родина, для которой мы все живем: кажется - для себя, а выходит - для родины".
Так писала Анна Михайловна, сама того не зная, что делает для Вовочки-отца то же самое, что и для сына его. И письма с фронта в детдом получались все чаще и чаще.
В последнем своем письме он писал:
"Соловьи и у нас на фронте поют, только я до сих пор не обращал на них никакого внимания. Но теперь после ваших писем слышу: поют и даже не очень считаются с грохотом нашей артиллерии.
Теперь мне видится далеко за нашим фронтом и за нашим рабочим тылом вот эта благословенная страна, где, как вы мило пишете, трудятся для нас соловьи. Я это понимаю, и не благодарю вас: за такое хорошее не благодарят".
На этом письме переписка надолго обрывается. Кажется, Вовочка-отец вышел из строя бойцов... Но Анна Михайловна не оставляла его, как и маленького Вовочку, когда тот был и для докторов безнадежным. Она все писала на фронт по прежнему адресу и все ждала письма, все ждала и ждала.
Он был тяжело ранен. Когда же выздоровел, то опять возвратился в строй. Однажды, под вечер, он вернулся в свою часть из опасной разведки, и ему вручили целую пачку давно искавших его писем. После многих бессонных ночей он еле мог держаться на ногах, теперь бы только спать и спать. Но при взгляде на почерк он встряхнулся, и сон прошел.
Вечерело. Мелко убористые строчки невозможно стало разбирать на воздухе, и не хотелось идти в тесноту к товарищам и там при всех читать.
Тогда недалеко от наших батарей он увидал яркий огонь - это горел ковыль в степи, вечерний ветерок его раздувал, и костер, кем-то разведенный, быстро становился степным пожаром, ползущим в безопасную сторону. Он подошел к огню, взял первое письмо и, читая его, пошел невольно вслед за пожаром.
Может быть, и видел его кто-нибудь так идущим с письмом из далекой страны соловьев вслед за пожаром? А может быть, и не один боец, исполнив свое обычное дело, тоже шел с письмом за огоньком...
Рассвет остановил этих странников и вернул их из страны соловьев к обычному делу.
Рассказывая об этих странствиях вслед за степным пожаром, Вовочка-отец писал:
"Милый друг, я кончаю письмо, слышу, опять взялась наша артиллерия. И знаете, я не забочусь о снарядах, о силах, - этого хватит у нас, я думаю лишь о том, чтобы хватило ваших материнских сил для победы".
Так он выздоравливал. И еще он сделал в этом письме, на уголке, маленькую приписочку: "Милый друг, если я вернусь, не согласитесь ли вы..."
Прочитав эту приписочку, Анна Михайловна улыбнулась и, сильно помолодев, посмотрела на себя в зеркало.
БАБУШКА И ВНУЧКА
При детдоме на Ботике живет одна бабушка, Евдокия Ивановна. Ей нужно бывает три раза в день спускаться вниз по крутой лестнице покормить своих цыплят. Трудно ей, старой, недужной, спускаться, но зато уж как достигнет своей лавочки, придет в себя, то непременно что-нибудь увидит свое, удивится, как-нибудь по-своему отзовется и примет участие.
Может быть, даже всеми замечаемый семейный характер этой детской колонии исходит больше всего от этой, как будто никому не нужной, бабушки.
Всю свою жизнь она прожила в Ленинграде на службе у хороших людей, и так верно служила, что о себе-то, пожалуй, что и забыла, и вот теперь только на Ботике вспомнила, и всему на старости лет удивилась. И первое, что удивило ее, - это соловей.
Всю свою жизнь она безвыездно прожила в Ленинграде и не удосужилась даже хотя бы раз весной попасть на острова и там послушать соловья. Так вся жизнь прошла без соловья, и оказалось, что хорошие-то люди, пожалуй, вяжут крепче дурных: от хороших не убежишь.
И вот, после небывалой катастрофы, после опасной эвакуации под бомбами по Ладожскому озеру, после страха замерзнуть на том же Ботике, если бы повторились прошлогодние морозы, пришла весна и, наконец-то, для нашей бабушки запел соловей.
- Бабушка, - сказали ей, - откройте окно, вечер прекрасный!
- Что вы, милые, гроза еще не прошла.
- Смело открывайте, гроза прошла, радуга.
Открыли окно в парк. Теплая сырость после грозы собралась в тесной ароматной чаще акаций, сирени, черемухи и ясеней.
- Ну вот, слушайте же, бабушка, вот это поет соловей.
- Где соловей?
- А вот и слушайте: вот свистит.
- Слышу...
- Вот коленко выводит, а вот покатился...
- Дивно как! - шепчет бабушка.
И села на подоконник. Да так вот всю ночь, как молоденькая, просидела! И была ей песня соловья, наверно, мила и прекрасна больше, чем нам: мы слушали с детства без понимания, и, может быть, своего-то соловья, предназначенного, чтобы самому, вот такому-то, еще один раз услыхать, - и пропустили.
- Озорник-то какой! - повторяла, радуясь, бабушка.
И мы, завидуя ей, говорили друг другу:
- Зачем живем мы не как надо, зачем спешим и все смешиваем? Своего соловья надо дожидаться, своего соловья надо заслужить, как заслужила его эта бабушка.
Теперь уже почти целый месяц прошел с тех пор, как запел этот первый бабушкин соловей. Теперь их уже сотни поют кругом в кустах, уже цветет шиповник, и слышно бьет в полях перепел, и в сырых лугах горло дерет дергач.
Маленькие дети выспались, позавтракали, свеженькие, чистенькие выходят группами из дому и направляются какие к огородам, какие просто в траву и цветы между старыми березами.
Каждую группу, как ягнят, пасет отдельная воспитательница и следит, как бы не отбилась от стада какая-нибудь овечка.
Своим зорким глазом бабушка заметила одну такую, совсем маленькую, и скоро узнала: это Мария-Тереза Рыбакова. Имя этой девочки содержит всю историю ее жизни. Во время испанских событий прибыла вместе с испанскими детьми мать Терезы. Она здесь вышла замуж за комсомольца Рыбакова, погибла вместе с мужем своим в Ленинграде и оставила после себя крохотное существо, Марию-Терезу. Ну, вот она теперь идет, испанка, в русской траве, в цветах, видна только ее головка со вздернутым носиком.
Тереза идет к бабушке не просто, она даже и не идет, и группу свою не бросает. Она сделает один только самый маленький шаг в сторону бабушки и остановится, и потом через какое-то время еще один, и чем дальше от группы, чем ближе к бабушке, тем обильнее текут из глазок ее слезинки. В случае теперь ее бы поймали, она бы сказала, может быть, что заблудилась в высокой траве и не знает, как из нее выйти, и по слезам поняли бы, что она говорит правду. Но никто на нее, такую маленькую, не обращает никакого внимания, следит за ней одна только бабушка и замечает, как мало-помалу сокращается расстояние между нею и девочкой.
- Вот уж хитрая-то, - бормочет она и улыбается.
Но бледное личико и горючие слезки испаночки между березами смутили далее и бабушку.
- Чего ты плачешь?
- Головка болит.
- А, может быть, и животик?
- Животик тоже болит.
Бабушка все поняла, и делать нечего приходится Терезу лечить. С трудом, опираясь на костыль, поднимается бабушка, за ней медленно движется Тереза, за Терезой большая курица, за курицей бегут чистенькие цыплятки.
Вот добрались наверх, в комнату бабушки.
А бабушка ничего не спрашивает, а только одно:
- Так у тебя головка болит?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76


А-П

П-Я