https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



Глава восемнадцатая

Попади Титус в мир, кишащий драконами, он вряд ли изумился б сильнее, чем при виде этих фантазий из стекла и металла, – он не раз и не два оборачивался, как будто существовала возможность уловить последний отблеск оставленного им позади кривого, убогого города, однако владения Мордлюка скрыла складка холмов, а развалины Горменгаста затерялись в лабиринте пространства и времени.
И все же, хоть глаза Титуса сияли от волнения, порожденного сделанным открытием, негодование томило его – негодование на то, что это чужое царство способно существовать в мире, не ведающем, похоже, о его доме, в мире, который казался, по правде сказать, более чем самостоятельным. Эта страна ничего никогда не слышала ни о Фуксии, ни о ее смерти, ни о ее отце, меланхолическом графе, ни о графине, чей странный переливистый свист привлекает к ней птиц из далеких лесов.
Были они современниками, существовали в одном и том же времени? Эти миры, эти царства – могли оба они быть правдой? И ни одного моста между ними? Ни сопредельных земель? То же ли солнце сияло над обоими? Одни ли и те же созвездия?
Когда на эти хрустальные здания налетает гроза, когда чернеют от дождя небеса, что происходит в Горменгасте? Сухо ли там? И когда гром раскатывается по древнему дому Титуса, неужто эхо этого грома не долетает сюда?
А реки? И они тоже раздельны? И даже ни единый проток не торит пути в другой мир?
Где пролегают долгие горизонты? Где мреют границы? О, страшное разделение! Далекое и близкое. Ночь и день. «Да» и «нет».
ГОЛОС: Ах, Титус, неужели не можешь ты вспомнить?
ТИТУС: Я могу вспомнить все, кроме…
ГОЛОС: Кроме?..
ТИТУС: Кроме пути.
ГОЛОС: Пути куда?
ТИТУС: Пути домой.
ГОЛОС: Домой?
ТИТУС: Домой. Туда, где копятся пыль и легенды. Я потерял направление.
ГОЛОС: У тебя есть солнце и Полярная звезда.
ТИТУС: Да, но то же ли тут солнце? И те же ли звезды, что в Горменгасте?
Титус поднял глаза и удивился, поняв, ато никого рядом с ним нет. Пот холодил ладони, страх затеряться, лишиться каких-либо доказательств собственной подлинности, внезапно пронзил его, точно кинжал.
Он оглядел лежащую вокруг чистую, чужую землю, и тут что-то единым махом прорезало небо. Единственный звук, издаваемый этим чем-то, походил на тот, с каким палец скользит по аспидной доске, хоть и казалось, будто оно пронеслось всего в волоске от Титуса.
Теперь оно уже опускалось, точно алая искра, на дальнем краю мраморной пустоши, там, где посверкивали самые далекие дворцы. Оно казалось лишенным крыльев, но исполненным невероятной воли и красоты, и пока Титус вглядывался в здание, под тенью которого оно залегло, ему почудилось, будто он видит не одно это устройство, но целый рой.
Да так оно и было. Перед ним маячил не только целый флот рыбовидных, игловидных, ножевидных, акуловидных, лучиновидных механизмов, но и множество наземных машин конструкции самой удивительной.

Глава девятнадцатая

Серый мрамор лежал перед Титусом, тысячи акров мрамора, по краям которого теснились отражения дворцов.
Пересекать его на виду у всех отдаленных окон, террас и разбитых на крышах садов значило бы предстать перед ними гордецом, нагим и заслуживающим порицания.
Но именно это Титус и сделал, и пока он шел, какой-то зеленый дротик сорвался с дальнего края арены и понесся к нему, скользя по мрамору травянистого цвета брюшком, и через миг уже подлетел вплотную, но лишь для того, чтобы произвести вираж, со свистом унестись в стратосферу, и оттуда ринуться вниз, и закружить над головою Титуса по сужающейся спирали, и, как воздушная гончая, вернуться в черный дворец.
При всем своем испуге и замешательстве, Титус расхохотался – впрочем, смех его был не лишен истерической нотки.
Этот щеголеватый воздушный зверь; бескрылая ласточка; летающий леопард; эта рыба небесных глубин; этот эфирный фат; железный повеса; проблеск в ночи; скиталец черных пространств, упивающийся собственной скоростью; это богоподобное порождение поврежденного разума – что оно делало здесь?
Да именно то, что сделал бы всякий мелкий проныра, сующий нос в чужие дела, всасывая сведения, как нетопырь всасывает кровь, аморальный, бездумный, посылаемый на бессмысленные задания, действующий как действовал бы его творец, его недалекий творец, – отчего и красота его существует сама по себе, ибо красив он лишь по причине своего назначения, а нехватка души обращает его в бессмыслицу – в бессмысленное отображение бессмысленной мысли, – и потому он несообразен, разит несообразностью в мере настолько диковинной, что остается только смеяться.
И Титус рассмеялся, визгливо, неудержимо (поскольку был все же напуган и мало находил радости в мысли, что некий механический мозг обнаружил его, осмотрел и изучил), и, смеясь, перешел на бег, ибо что-то зловещее чуялось в воздухе, зловещее и нелепое; что-то твердило ему, что задержаться на этой мраморной шири – значит напроситься на неприятности, рисковать тем, что тебя сочтут праздношатающимся, шпионом, безумцем.
И действительно, небо уже наполнялось летательными аппаратами самых разных обличий, и людские скопления расползались по огромной арене подобьями пятен.

Глава двадцатая

При взгляде сверху Титус, так по-прежнему и бежавший, должен был казаться совсем крошечным. При взгляде сверху можно было также понять и насколько отдельно от всего пространного мира вокруг эта арена с ее ярким ободом прозрачных зданий, насколько она причудлива и оригинальна, насколько не отвечает выбеленным, точно кость, изрытым пещерами, голым горам, малярийным топям и джунглям юга, выгоревшим землям, голодным городам, просторам, окружающим их, отданным волкам да изгоям.
Титусу оставалось покрыть всего сотню ярдов, отделявших его от оливкового дворца, и те, кто мел в его вестибюле полы, уже обернулись или приостановили труды свои, чтобы вглядеться в оборванного юношу, когда бухнула пушка и на несколько минут наступило полное безмолвие, ибо все разговоры прервались и двигатели всех машин выключились.
Пушечный выстрел раздался очень вовремя – задержись он хотя бы на миг, Титуса наверняка схватили бы и отвели на допрос. Двое мужчин, замерших при этом звуке как вкопанные, оскалили зубы и разочарованно нахмурились, руки их, уже поднятые в воздух, застыли.
Титус видел вокруг лица, обращенные большей частью к нему. Лица злые, задумчивые, пустые, своеобычные – всякие. Совершенно ясно было, что пройти мимо них незамеченным он ни за что бы не смог. Из заблудившегося, никому не известного человека он обратился в центр внимания. И теперь, пока люди замерли, клонясь под всевозможными углами, пока они оцепенели, словно обратись – с их недовершенными жестами, в самый разгар оживленной деятельности – в пугала, – теперь было самое время удариться в бегство.
Он и понятия не имел, какое значение придается здесь выстрелу из пушки. Возможно, неведение сослужило ему хорошую службу, и Титус, сердце которого гулко забилось, рванулся вперед, как олень, виляя в толпе вправо и влево, и летел, пока не достиг самого грандиозного из дворцов. Он промчался по тонкой мозаичной мостовой и вскоре ворвался в фантастический, светящийся сумрак огромного зала, оставив позади обездвиженных обычаем посвященных. Правда, полы этого здания тоже усеивало множество людей, выкатывавших глаза, когда Титус попадал в поле их зрения. Пушечный выстрел не позволял им ни поворачивать вслед юноше головы, ни даже скашиваться, но, увидев его, они сразу же понимали, что он не из их числа и никакого права находиться в оливковом дворце не имеет. Титус все бежал, и тут пушка грянула снова, и он понял, что весь этот мир кинулся ловить его – воздух наполнился криками, и внезапно из-за угла длинного стеклянного коридора вывернулась четверка мужчин: отражения их в лощеном полу были столь же подробны и живы, как сами мужчины.
– Вон он улепетывает, – крикнул один, – вон он, оборванец!
Но когда четверка достигла места, в котором на миг замер Титус, он уже и вправду улепетнул – им же осталось только таращиться на закрывшиеся двери лифтовой шахты.
Титус, которому некуда было податься, бросился к огромному, ровно урчавшему, утыканному топазами лифту, толком не зная, что это такое. Элегантная пасть лифта оказалась разинутой в ожидании Титуса, и это стало для юноши спасением. Он заскочил внутрь, и дверцы лифта сомкнулись, быстро и гладко, словно скользя по маслу.
Изнутри лифт смахивал на подводный грот, залитый приглушенным светом. Казалось, некая сладострастная дымка висит в нем. Но Титусу было не до созерцания. Ему надлежало спасаться. И тут он увидел колеблющиеся в этом подводном мире ряды кнопок слоновой кости, с вырезанными на каждой цветком, лицом или черепом.
За дверью бухали бегущие ноги, гремели сердитые голоса – Титус принялся без разбора нажимать кнопки, и лифт, набирая скорость, полетел, точно стальной вихрь, вверх, пронизывая этаж за этажом, и скоро двери сами собой отворились.
Как же здесь было прохладно и тихо! Никакой мебели, только одинокая пальма, растущая прямо из пола. Маленький красный попугай сидел, роясь в перьях, на одной из ее верхних ветвей. Завидев Титуса, он склонил голову набок и стал с великой быстротой повторять: «Чертова гурия мне так и говорила!» Прежде чем птица снова занялась перьями, эта фраза прозвучала не менее дюжины раз.
Из этой прохладной верхней залы выходило четыре двери. Три – в коридоры, а последняя, когда Титус открыл ее, впустила внутрь небо. Перед Титусом, чуть ниже него, раскинулась крыша.

Глава двадцать первая

За весь сжигаемый солнцем вечер никто его так и не нашел, а когда наступили сумерки и теней больше не стало, он смог, прокрадываясь то туда, то сюда по обширной стеклянной кровле, наблюдать за происходившим в комнатах под ним.
По большей части, стекло оказывалось слишком толстым, и Титусу удавалось разглядеть всего лишь размытые красочные очертания и тени, однако в конце концов он наткнулся на открытый световой люк и смог беспрепятственно наблюдать сцену великого разнообразия и блеска.
Сказать, что прием был в самом разгаре, означало бы описать происходящее весьма посредственно и скупо. В длинной гостиной или салоне, футах в двенадцати-пятнадцати под Титусом, все так и кипело. Жизнь, что называется, била ключом.
Музыка вырывалась из длинной комнаты и кружила над люком, а Титус лежал ничком на теплой стеклянной крыше и, тараща глаза, терялся в догадках. Севшее солнце оставило после себя тускловато краснеющий увесистый воздух. Звезды с каждым мгновением разгорались все неистовее, но тут музыка внезапно умолкла, завершившись вереницею нот, похожих на красочные пузырьки, и на смену ей сразу пришло стоязыкое лопотание.
Целый лес сверкающих свечей, посверк бокалов и зеркал, вспыхивающие в полированном дереве и серебре отражения света – все это заставило Титуса полуприкрыть глаза. Люди внизу стояли так близко к нему, что кашляни он – и, несмотря на стоящий в комнате шум, две дюжины глаз мгновенно поднялись бы к люку и уткнулись в него. Ничего даже отдаленно похожего он никогда не видел: на первый взгляд, эта картина столько же смахивала на сборище птиц, зверей и цветов, сколько и на скопление людей.
Здесь было все. Люди-жирафы и люди-гиппопотамы. Женщины-змеи и женщины-цапли. Дубы и осины, чертополохи и папоротники, жуки и бабочки, крокодилы и попугаи, тигры и агнцы, стервятники с жемчугами на шеях и бизоны во фраках.
Но то было лишь мимолетное впечатление, и когда Титус, вдохнув всей грудью, снова заглянул вниз, пелена искажений, чрезмерностей словно рассыпалась, соскользнула с моря голов, и перед ним вновь оказались представители его собственного вида.
Титус чувствовал тепло, поднимавшееся из длинной, сверкающей комнаты, такой близкой – и все же далекой, как радуга. Жаркий воздух, возносясь, нес с собой запахи – десятки дорогих ароматов боролись внизу за выживание. Все и вся боролось за выживание – с помощью легких и легковерия.
Всюду виднелись головы, тела, руки и ноги – и лица. Лица близкие, лица относительно удаленные, лица совсем далекие. А нерегулярные прорехи между ними были и сами частями лиц, их половинками, четвертушками, наклоненными под всеми мыслимыми углами.
Эта глубокая панорама двигалась – то там, то здесь поворачивались головы, и контрапунктом головастиковой быстроты служило некое всеобъемлющее возбуждение, поскольку на каждую голову, на каждое тело, меняющие свое положение в пространстве, приходилась сотня вспыхивающих глаз, сотня вздрагивающих губ, колеблющаяся арабеска рук. В целом все напоминало трепет листвы, когда зеленый ветерок заигрывает с тополями.
Сколь ни обширен был открывшийся Титусу вид на людское море внизу, юноша, как ни старался, все же не смог понять, кто здесь хозяин. Предположительно, часом-двумя раньше, – когда еще можно было вздохнуть поглубже, не причинив неудобств чьему-то плечу или ближайшему бюсту, – пышный ливрейный лакей (ныне притиснутый к мраморной статуе) объявлял имена гостей; но это все было в прошлом. Лакей, чью голову, к большому его смущению, заклинило между пышными грудями статуи, больше не видел дверей, в которые входили гости, да и набрать воздуху в грудь, чтобы их объявить, тоже не мог.
Титус дивился этому зрелищу, и пока он лежал на крыше – полумесяц вверху, с его холодным, зеленоватым светом, теплое сияние приема внизу, – ему удавалось не только разглядывать многообразных гостей, но и слушать разговоры тех, кто стоял прямо под ним…

Глава двадцать вторая

– Хвала небесам, все уже кончилось.
– Что именно?
– Моя молодость. Она тянулась слишком долго и не позволяла мне развернуться.
– Развернуться, господин Томлейн? О чем вы?
– Она продолжалась так долго, – повторил Томлейн. – Лет тридцать. Вы знаете, о чем я. Эксперименты, эксперименты, эксперименты. Теперь же…
– Ах! – выдохнул кто-то.
– Я пописывал стихи, – сказал Томлейн, человек бледный.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я