электронные крышки биде для унитаза 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Срок сдачи романа таял. Литератор, подкинувший мне вирус, ни за что не сознавался и валил все на какого-то другого литератора, будто и сам оказался жертвой чьей-то шутки, но ведь был-то он в прошлом программистом, а потому я больше не подавал ему руки. Я писал уже в очень большом напряжении, когда в один день компьютер не включился вовсе, выдав надпись по-английски, что доступа к диску, к моему роману,- нет. "А это что такая за дура? - аукнулся мне голос дедушкин откуда-то со стороны, опасливо и с удивлением витая подле непонятного хлама.- Ну-у, купил говна! Ну даже не понять!"
Это был проверенный человек. Ему доверял свой компьютер сам Владимир Семенович Маканин, а знала как компьютерного гения добрая половина литературной Москвы. Дмитрий Голубовский живо начинал, а после ушел от литературы в компьютер, будто в скит. Он говорил, что хочет понять себя и тому подобное, а потом снова в литературу прийти, и на этот раз уже навсегда. Когда мне назвали его имя, я вспомнил с отчаянием, что рассказы этого человека однажды с похмелья разругал на совещании молодых писателей и даже посоветовал ему больше не писать. В ответ этот человек, чуть нагловатый на вид, похожий на скаута, с зализанным прямым проборчиком и в очках, только самодовольно улыбнулся - мой топор не отрубил ему головы, потому что он давно уже ничего не писал. Голубовский, как я после понял, по этой самой причине считал себя недосягаемым и неприкасаемым: он себя заморозил в блестящем творческом состоянии, а разморозиться полагал лет через двадцать, в том же блестящем творческом состоянии, когда у таких, как я, уже высохнут от скуки чернила. Номер телефона его толком никто не знал. Он жил в каком-то общежитии работников Сбербанка и на связь выходил сам. Но его номер телефонный скрывали даже те, кому он все же был известен: Голубовского еще и с трепетом прятали от внешнего мира его родные и близкие, как если бы звонки по телефону даже не на нервы ему действовали, а разрушали мозг.
Тот, кто снабдил меня телефоном Голубовского, взял с меня клятву, что я никогда не выдам его имени,- потому молчу. Деваться мне было некуда, и я, предвидя даже не отказ, а пытку унижением, все же позвонил. Голубовский меня хорошо помнил, но унижать не стал. Чувствовалось только, что, плавая в море всеобщей литераторской компьютерной тупости, он не то что устал, а изможден. Загробным голосом он стал мне говорить, что надо делать, но я ничего не понимал - я не знал даже английского языка. Однако он был благородный человек. Почуяв это, я описал ему всю гибельность своего положения, если не извлеку роман. Преодолевая и усталость, и, наверное, отвращение, он наконец сдался и пообещал приехать со своим маленьким компьютером спасать мой смертельно больной. Он приехал, но моя машина оказалась даже без нужных разъемов. Не было и подходящих дисководов, ничего у меня не было - так я узнал наконец, что стал хозяином дикой бездомной собаки, без роду и племени.
Голубовского, однако, успел заинтересовать мой роман. Он даже предложил его теперь же заморозить в сломанном компьютере, а починить компьютер и разморозить роман лет эдак через двадцать, а лучше всего, чтоб я завещал починить свой компьютер только через сто лет после смерти. Притом он рассуждал, говорил вдумчиво и всерьез, возможно, даже надеясь убедить меня воспользоваться случаем и понадеяться не на тлен, а на бессмертие. Когда я заговаривал про аванс, он брезгливо морщился, не понимая, отчего меня так мучает, что я взял денег в долг от какой-то бренной редакции. Он сам был должен, с тех пор как заморозился, в двух или трех издательствах. "Авансы надо брать, раз их дают...- рассуждал он.- Отчего ж не взять аванс, раз это деньги?.. Но никто не может заставить художника творить".
Тогда я честно сознался Голубовскому, что умею писать, только отдавая долги, а если же я не буду отдавать авансов, то погибнет мое вдохновение. Сознался ему еще в такой банальности, что хочу дописать роман. А что не могу прожить дня без строчки - это уж звучало, будто б поведал на призывной комиссии, что страдаю энурезом. После этого признания Голубовский не возражал. На следующий день он брезгливо приехал ко мне снова, со всем нужным для операции, и начал будто роды принимать у моего компьютера. Много часов извлекал Голубовский из его чрева мой роман. Когда он его извлек, то честно мне признался, что компьютеру моему осталось недолго жить. Вопрос был и технический, и духовный: что в нем ломалось, Голубовский так и не постиг, но, видя, что обрушилось чуть не все, предрекал ему гибель. Но мне уже не на чем было больше работать - печатная машинка с бухгалтерской кареткой была мной разобрана и поломана (читай о первом искушении автора), когда на письменный стол водрузился компьютер.
Мне оставались считанные недели, но и дописать надо было немного главу, две, три. Без всякого вранья, так как дело было серьезным, я приладил на компьютере иконку своего святого и молился - чтобы включилось и чтобы не завис. Все копировал, и самым ужасным сном моим было, что я забыл скопировать написанный текст. Однажды утром я обнаружил, что вместо директории ROMAN в компьютере возникла директория ANTIHRIST. Думая, что романа уже нет, я открыл в полуобморочном состоянии эту директорию, но все файлы глав выстроились как на параде и целы были внутри. Глазам я своим не верил: если это был какой-то сбой, то из миллиона, а, наверное, из триллиона возможных вариантов как мог возникнуть именно этот? Откуда?! Уже как в последний раз я позвонил Голубовскому, исповедался ему. Когда Голубовский узнал о телеграммке, посланной в мой компьютер, то долго молчал и в конце концов внушительно произнес: "Меняй машину. Это будет стоить долларов пятьсот". "Что?" "Новая хорошая машина",- ответил он невозмутимо. "А если это знак? Такое может быть?" "Ты в Бога веришь..." - то ли спросил, то ли выдохнул устало Голубовский, но я понял это как вопрос и, не позволяя себе хоть на мгновение усомниться, ответил ему почти как священнику: "Верю". "Ну, тогда это, конечно, знак. Иди к попу, свечку поставь! - ехидно хохотнул Голубовский.- Писать - это вообще великий грех..." И тут я вздрогнул от ощущения, будто все это уже однажды слышал: да ведь теми же словами угостил меня однажды воцерковленный сосед мой Малофеев, сказав: "Все пишете, все фарисействуете... А вот Христос не то что не читал и не писал, а даже был неграмотный! Я вот, простой человек, только читать умею, а мне и то совесть за это покоя не дает. Я, наверное, отрекусь от грамотности - грех это. Мое мнение такое, как православного, что оставлю в себе только способность считать, буду жить как монах. В математике греха нет. Цифры, они, понимаешь, людям не врут и не затуманивают мозги. А в буковках - все зло!" Так или иначе, но я писал под спудом этого события и под влиянием же этого события изменил финал: вся фабула романа велась к самоубийству героя, но это самоубийство не произошло. Под страхом, возможно, под страхом аномальным, ненормальным, финал повернул на полной скорости мимо этого самоубийства. В мое сознание намертво вошло, что самоубийство - это грех. Критики поедом ели за этот финал. Писали, возмущались все кому не лень, что подлец-герой у автора остается в финале жить да еще и радуется, подлец, жизни! В журнале "Наша Москва" ужаснулся добрый христианин; журнал "Наш новый мир" сравнил меня отчего-то с каким-то "сантехником Васей", а "Наше знамя" радостно отозвалось прогрессивно-либеральной статьей "Сделка с героем", из которой следовало, что герой в романе - не наш герой, жизнь не наша жизнь и сам роман - не наш роман. Как бы сказал Малофеев: "Там не то что катарсис отсутствует, но даже апокалипсиса нет!"
Ну нет, история не кончается - вышла на пенсию теща, приехала из Магадана, где двадцать лет плавала в рыбфлоте, купила домик под Запорожьем, после чего деньги у нее иссякли, так что гонорар за кромешный роман был по-родственному вложен в мебелишку и в ремонт. Снова не было денег - снова не было ничего. У меня остались дисплей и клавиатура, но неоткуда было взять процессор, а что он был проклят и что его надо было менять - это уж я выстрадал. Вдруг раздался в телефонной трубке добрый голос Паши, странного очень человека - моего добровольного читателя. С Пашей мы вместе служили в больничной охране, куда каждый попадал служить, как за грехи, за невезение в жизни и по обстоятельствам. У каждого - свои. Паша был перестроечным негоциантом. Взлет и падение его заключались в каких-то шести вагонах с мягкой мебелью: сначала он умудрился их так продать, что они очутились у него же вместе с миллионом выручки и он ездил на "мерседесе", но потом эти же вагоны его разорили, когда пришлось заплатить откупные за свою же хитрость куда более изворотливым бандитам и по счетам за гулявший туда-сюда по Советскому Союзу груз. Он остался без дорогой машины, без друзей и почти без мебели. Паша как мой напарник успел прочитать уже написанные два романа - читал он от скуки на посту - и вдруг полюбил меня именно как писателя. Он так меня и называл, вовсе без имени, но с большим уважением, вкладывая в это слово свой особый смысл - что мы с ним до гроба напарники на этом посту; что у него есть свой знакомый писатель, романов которого никто, кроме него, не читал, как если бы читать их было можно только по знакомству - как в былое время добывали по знакомству из-под прилавка красную икру. Переживая свое падение, он грустно, обреченно пил, так что, бывало, мне приходилось сидеть одному на посту, а он валялся в нашей охранницкой пьяный уже с утра. На его беду, прямо подле нашей больницы, через улицу, стоял вытрезвитель, и он попадал в его стены с тем постоянством, с каким проезжали по улице милицейские реанимобили, а текли они по этой улице, как бесконечный траурный поезд. Стоило Паше занести свою ногу над асфальтом чуть подальше больницы, возвращаясь со службы домой, как на следующем шаге его уже вели под руки медбратья-милиционеры: это был им нежданный на подъезде к медвытрезвителю прибыток, внеплановый улов.
Паша страдал, будто его дрессировали. Выпей на работе и не останься ночевать в охранницкой - попадешь в вытрезвитель. А не хочешь в вытрезвитель - пей после работы или будь к выходу на проклятую эту улицу как стеклышко трезв. Паша выбирал первое - испытывал себе назло судьбу и, всякий раз попадая в медвытрезвитель, а после появляясь поутру на службе, сам себе удивлялся: "А я дай, думаю, домой пойду... Нет, пора менять работу. В смысле место. Пью? Так я как пью - не валяюсь же под забором. Другие вот валяются. А я шел сейчас с банкой пива - все болит, а вот дошел же до больницы. Я пью по-интеллигентски, в своих четырех стенах".
Однажды встретил я Пашу поутру на посту с подбитым синюшным глазом, опухшего, сизого от побоев. "Пострадал я из-за тебя,- сообщил он торжественно после минуты неловкого молчания.- Мы вчера день рождения Светки-санитарки отмечали". "Ну и чего?" "Чего, чего...- забасил он уже обиженно.- Мне нет, чтоб остаться, так я дай, думаю, домой пойду..." "Ну? А чего ты меня сюда приплетаешь?" "Ишь ты, да как же так, если мне из-за тебя вон всю морду набили. Тьфу, лучше б я молчал! Я ж думал, ты сила, а ты..." "Павел, ну хватит дурить, что случилось?" "Что случилось, что случилось... Повязали меня вчера. А я решил - все, больше терпеть этого безобразия не стану! Сказал им про тебя... Ну, что ты есть... Слыхали, говорю, вот это мой лучший друг и напарник, скажу ему, он вас, быдло такое, по первое число пропишет! Я там на слова не скупился, ну, думал, они понимают, с кем имеют дело... А они мне что? Они мне в морду! Ах так, говорят, писатель у тебя друг - тогда получай! Так и кричали, издеваясь. Спать не давали. Три раза голого водили под шланг. Одно страдание".
Паша, однако, что бы ни было, продолжал меня по-своему уважать и имел какую-то свою душевную нужду в том, чтобы ждать от меня новых романов. Он уже втайне надеялся попасть в один из них в виде героя и сам ненароком подсказывал: "Я ведь романтический герой... Теперь таких уж нет..." Он никогда не звонил, а тут вот звонок - был в подпитии, радостно звал меня приехать срочно к нему домой, куда-то на Сокол: "Здорово, писатель, приезжай, я тебе его отдаю... Не бойся, все будет в порядке... Выпьем коньяка, а потом поедешь с ним домой...- проговорил таинственно.- Это то, о чем ты мечтаешь..."
Честно сказать, мне было тягостно даже вообразить, что я окажусь в гостях у Паши. Но отказать в ответ такой отчаянной радости не повернулся язык. С порога попал в объятия тоскующего, будто б по Новому году, разудалого одинокого хозяйчика. Квартира сиротливая, холостяцкая: пустые стены, диванчик, два стула. Коньяк был в хрустальном графинчике, и из него Паша с умилением, как из семейной реликвии - "это дедушки моего, купца, была вещь, соль он в Москву из Костромы возил",- разлил по стопкам коньяк. "Вот он, бери, пиши, раз такое дело...- щедрым жестом указывает на коробку.- Я их сам когда-то делал этими вот руками, последний остался, еще с прошлых времен... Думал продать его тебе со временем, а потом думаю: ну что я с теми деньгами буду делать? Ну нет... Нет, говорю сам себе! Деньги эти проклятые мою жизнь сгубили. Пора, думаю, разрубить этот вопрос - и вот решил не брать с тебя денег. А дай, думаю, подарю!" Подарка этого не принять было уже невозможно. Паша то замыкался, то шумно бунтовал, стоило мне промолвить словечко, что вещь эта все же стоит денег. Они, деньги, были его мукой - жизнь его сгубил миллион. И я выслушал печальную, но и отчаянную исповедь человека, который, "если б знал", то "никогда б не взял".
Два раза бросал я свою работу в охране: сначала, испугавшись, что гонка тамошняя за длинным рублем меня сожрет, а потом в конце концов оттого, что платить стали мало, задерживали по месяцам зарплату. К тому же выгнали за пьянство Пашу, а без него меня одолевала на посту тоска. Он пропал - как пропадали и многие, будто б его и не было. Машина, собранная его золотыми руками, работала исправно, стала кормилицей, а свою старую, проклятую Тимуром, из любопытства, по искушению разобрал я на куски, чтобы хоть увидать, как же устроено ее подлое нутро.
1 2 3 4


А-П

П-Я