https://wodolei.ru/catalog/mebel/Roca/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

верно, списывали на нее где-то немалые деньги, воровали стройматериал, так что работать в командировке было уж почти нечем да и некому. И солдатня, обреченная на эти работы, и офицеры оказались сцепленными одной участью. Из обреченности и порядки в бригаде завелись особые, каких не бывает даже у зверья.
В бригаде возрадовались новобранцу, как если бы женщине - полнотелому, белокожему - когда его привезли к ним. Самые живучие из солдатни, те, кто правил всей этой полуголодной диковатой толпой, отобрали его к себе в палатку и посулили в день по банке тушенки да свободу от работ. Хотели с ним договориться по-доброму, жалея поуродовать. Он и не знал, что так бывает, и не понимал, чего от него хотят, рождая у них радостный клацкающих гогот. За это простодушие его не тронули в первый день, но на другой затеяли драку. А он был крепок, отбился, так что стали бояться нападать на него даже оравой. Он ложился на нарах в чем работал, в сапогах и в бушлате, и не смыкал глаз, что ни ночь готовился к драке, сжимая на груди заточенный железный штырь арматуры. Понадеялся на свои силы, а их у человека есть про запас только чтобы выжить - из пут вырваться.
От многодневной бессонницы он послеп, ослабел, и однажды потерял сознание. Для верности оглоушив, тело перенесли в палатку поукромней и делали, что хотели. Очнулся он от ледяного холода. Голый, с банкой тушенки в окостенелой руке. Толком ничего не помнил. Собрал вокруг, будто б наскреб, клочки тряпья, что содрали с него. Обрядился в те клочья. Передохнул. И пошагал - убивать, сам синюшный весь да неживой. Громил в беспамятстве всех, кто попадал под руку. Потом очутился в руках штык-нож. Бросился наружу. Побежал по дощатым мосткам вдоль палаток. Опомнился уже в одиночестве, когда все куда-то пропали и в палаточном лагере только гулял ветер. Валялись кругом бездвижные безоружные тела в лужах крови. И все руки его были вязки, черны той холодеющей чужой кровью, похожей на смолу. Начальник бригады был пьян. Он долго тормошил его, мычащего, что малое дитя, чтобы сдать себя в его власть, под арест. Даже тогда он не подумал бежать, а хотел почему- то суда. Но ходить в одиночестве на свободе, пугая одним своим видом, пришлось ему еще долгих три дня. Столько надо было времени, чтобы добраться на командировку следователю и конвою из гарнизона.
Приехал сам начальник разведки - майор особого отдела, как было ему, верно, тошновато ездить; в такую глушь, на грузовике с отрядом спецроты, наводить порядки в разложившейся бригаде. Солдат, что устроил резню, был в мыслях майора неживей трупа. Он ехал, чтобы забрать походя этот труп, как и трупы двух безвестных - зарезанных в бригаде. Командировка была проказой для всего боевого соединения. Но происходящее в ней надо было терпеть, как нельзя было прекратить прокладывать дорогу-призрак и расформировать бригаду. Желая того или нет, майор должен был скрыть следы происшедшего, смолоть в меленький порошок все тамошнее зло и пустить по ветру.
Под штык нож попали двое из калмыков. Чтоб схоронить без шума чабанских этих детишек, долго думать было не надо. Народец такой, что не посмеют там у них вякнуть. Родня их и по-русски не прочитает. Хоть без голов закатай в цинкачи. Майор организовал. Нагнал солдатни, нахлестал по мордам, чтобы пробудились от спячки, и вот уж сготовил ловкую ложь: что те двое калмыков не соблюдали технику безопасности. Задавило их на работах, несчастный случай, не там стояли, да и все.
Солдатика - что был и жертвой, и убийцей - майор застал, показалось ему, невменяемым. Другой в его шкуре забился бы в уголок, света бы дневного боялся. А этот орал от бешенства, если надо было на вопросы отвечать, и затихал только тогда, когда майор прекращал допытываться, кто ж это его да как. Майор злился, но вынужден был уже доверительно убеждать, что случившееся нужно накрепко позабыть. "Ну, жалко мне тебя сажать... Ты ж не виноват. Не виноват! Зачем тебе это нужно, чего ты за этих черномазых цепляешься? Ну, не посадим, но ведь и ты останешься на свободе. А что мы докажем, если сядешь вместе с ними? Погибнешь, затравят тебя. А они выживут, их сто раз выкупят. А у тебя чего, отец и мать миллионеры? Ты о них подумай, для таких, каким тебя сделали - тюрьма, сынок, это как лютая смерть, всех-то ножичком не пырнешь!"
Солдат не понимал, чего от него хотят, какую предлагают сделку, и поначалу только тряс удивленно головой, отнекиваясь. Пораженный неприятно тем, как долго пришлось с ним возиться, майор в конце концов достиг своей цели, и ему оставалось избавиться от сломленного, одураченного уговорами паренька - пристроить, запрятать куда-нибудь. Из командировки майор увез его за собой в гарнизон. Солдата спрятали в лазарете, временно, до решения его участи. Но в лазарете, куда просочились от спецротовцев слухи о том, что сделали с э т и м на командировке, дрался он и грызся за каждое обидное слово, жил среди солдатни изгоем - отказывались с ним спать в одной палате, кормиться из одной посуды. Так недолго было до новой поножовщины. Майору ничего не осталось, как перевести э т о г о на жилье в особый отдел. В особом отделе солдат прожил с неделю, когда майор заметил, что парень-то выздоровел да привязался к нему, будто к отцу родному.
Преданность эта не имела никакой стоимости, она не была куплена или вышиблена страхом. Майор, один из всех людей в гарнизоне, поневоле общался с ним и не брезговал делать то, от чего он уж отвык среди презиравших его людей. Разрешил ему ночевать не в казарме, а в комнате особого отдела. Разрешил носить и порцайку в отдел. Мылся с ним в бане, доверяя потереть себе спину. Затравленный в закут особого отдела, солдат только от майора не слыхал гадливых попреков, и уверовал, что лично служит этому человеку, который спас ему жизнь. Он до того возвысил ум и личность майора, что над словами его, глупыми и злыми, боялся задумываться, или сам себя в них запутывал, искал неведомый скрытый смысл. То же и с душевными качествами он слепо уверовал, что честнее и добрее человека нет. Видел в этом человеке один яркий свет.
Майору поначалу было приятно купаться в рабской преданности и осознавать, что он просто так спас обреченного на смерть человека и что ничего ему это не стоило, взять да приобрести для своих надобностей даже чью-то жизнь. Солдат управлялся умело с машиной - и стал шофером его личным. Обладал недюжинной силой - и стал своему майору живой броней. Его травили, что оказалось тоже на руку начальнику: солдат ослеп, онемел и оглох для других, для мира всего, превратившись в человекоподобный механизм. Он видел только хозяина, только с ним разговаривал, и привык слышать только его речь. Он был замком, ключ от которого имелся лишь у майора. Он сам ненавидел и презирал ответно людей, которые превратили в посмешище его горе, и потому его тлеющую ненависть к людям всегда было можно раздуть, для своей пользы и направить на того или иного человека, место. Пустить в дело.
Любовь к начальнику - то ли хозяину, то ли отцу, была чувством, единственно очеловечивающим его, отчего он еще мирился с жизнью, которая на девятнадцатом году вдруг надругалась над ним, разжевала да выплюнула. И в делишках бесконечных, что стряпал майор в гарнизоне, и в темной, подпольной службе эта любовь и преданность хранили его, будто яблочко, от гнильцы. Даже в особом отделе он не сделался человеком подлым, привыкшим к обману и хитростям. А солдатики-особисты под его боком к тому давно привыкли. Воровали из солдатских посылок, которые они, особисты, проверяли по службе своей. Вскрывали переписку, идущую от матерей к солдатам, из-за жалких рублей, которые иная сердобольная мамаша вложит в конверт, сынку на сигареты. А то и рвали их из-за обыкновенной подлости. Обманывать исхитрялись своего начальника, майора, и если случалось быть пойманными за руку, то спихивали вину друг на дружку.
Майор почти не знал чувства отвращения. И мог бы лягушку, но собственноручно замученную, без соли и перца съесть. Однако же чья-то искренность, к примеру, рождала в нем в конце-концов отвращение. И еще, не стыдясь своего служку, он полюбил с ним откровенничать, г о в о р и т ь, вываливая все то, что гноил в своей душе. Раб выслушивал его молча да покорно, а он и за это потом мог взъяриться на него, за эту свою болтливую уродливую откровенность. Майор, чувствуя свою полную власть над ним, уже наслаждался ее применением - и паренька день за днем притеснял, бывало, что и бил. Гневался и расправлялся с ним и по делу и без дела с такой, бывало, яростью, что чистая любовь к хозяину смешивалась у солдата месяц от месяца с гнетущим страхом. Он боялся уже каждую минуту, боялся сказать и боялся промолчать, боялся ходить или стоять, не зная в точности, чего хочет от него хозяин. И если первый месяц службы у майора ходил счастливый, то спустя время чаще и чаще мучился без видимой на то причины: вот взглянет на небо или даже в пустую сторону, в пол, - и почувствует боль.
Теперь он не чувствовал ни боли, ни страха... Мягкая пыльная степная дорога стелилась точно б не под колеса, а прямо под ноги. Майор поневоле оглядывался на своего раба, опасаясь, откуда взялась в нем эта задумчивость. Он и нарушил молчание, сделав недовольный выговор: "Гляди, куда едешь, идиот. Чего рот разинул?! Чего мечтаешь?" - "Так точно, товарищ майор." "Чего точнакаешь? Ну, чего ты бубнишь там мне?" - взорвался снова, будто б вспучило. Сердце его больше не колол своими дикобразьими иглами холодок опасности. Отмучившись, майор уж с удовольствием мучил солдата. "Не нравишься ты мне все больше, вот что я скажу... Надоело на рыло твое глядеть немытое, понял?" - "Так точно." Майор продохнул и освоился с этим новым ощущением легкости, важности - почти любовался собой. Но вдруг солдат проронил скорбные, молящие слова: "Товарищ майор, зачем вы автоматы им дали? Что мы в гарнизоне скажем? Что ж мы сделали?"
Майор дернулся к солдату, да так неуклюже, что с головы как срезало фуражку. Взгляд его был стремительный, яростный, но вместе с тем вопрошающий, обиженный. Это было удивление, что посмел тот шпионить за ним, и властное желанье сразу ж раздавить, прикончить. Но криво улыбнулся, помедлил и почти с нежностью произнес: "Доедем, руки после тебя вымою, и пошел вон... Мне в особом отделе пе-де-рас-ты не нужны!" Начальник жадновато ловил отзвук своих же слов и глядел, как они вбивались, будто гвозди, одно за другим в этого человечка, что и вправду немощно, глухо мучился у него на глазах. Эти немощь и боль солдата внушили майору отнятое было чувство покоя.
Он обрел глупый самодовольный вид, как если б всего и надо было свести счеты с провинившимся рядовым, который право имел только на одну эту смертельную ошибку. И едва он успел обмануться в своем служке - прозрел, что мог тот думать, решать, чувствовать без его-то запрета или разрешения - как сам совершил и смертельную ошибку, упрямо не желая понимать, что лишь доверием да уважением заслужил над ним власть. Теперь он лишил себя этой власти, лишился нечеловеческой преданной любви. И нужна ли была солдату спасенная жизнь, если не задумываясь он бы пожертвовал ей, понадобись это майору? И была ли на свете пытка, которой боялся он больше, чем вечный испуг не угодить майору; с делом, им порученным, не справиться, или как-нибудь еще оплошать в его глазах? Только б остаться с достоинством! C тем достоинством человека, в которое когда-то на допросе заставил майор поверить, но сам же надругался над ним с легкостью, отнял.
Самодовольство так и застыло маской на лице майора. Он даже не успел осознать того мгновения, когда обрушилась на него смерть. Солдат с левой руки вдруг стукнул начальника разводным увесистым ключиком по голове. Как случилось в бешенстве - не целясь, в слепую. Но хватило только одного маха, чтоб железо насмерть клюнуло тренированного крепенького майора прямо в висок. Тот охнул, испустив рваный глухой стон, и завалился грузно на солдата, а потом снова перевалился, как мешок, когда машину от удара резкого по тормозам занесло поперек дороги. Солдат дрожал, не постигая, что сделал. "Товарищ майор! Товарищ майор!" - жалобно вскривал, думая, что начальник жив. Кровь тонкой нестрашной струйкой протекла изо рта. Но майор не дышал и глаза его стеклянно безразлично глядели на убийцу. Солдат клонил как на плаху головушку, прячась от этого взгляда, не понимая еще, что улетучилась из хозяина жизнь и это развалился на сиденье, глядит на него с остекленелым холодом труп.
В степи на много километров вперед не было видно ни облачка, ни души. Голубая даль, что расстилалась до горизонта и баюкала взгляд, вовсе не манила уснуть, а молчаливо, властно ждала подношения и клонила покориться своей вековечной дремотной воле. Солдат отвернулся от трупа, свесил ноги из кабины, где пахло бензином да мокрой тряпкой... Обездвиженная командирская машина будто б плыла тем временем по спокойной твердой глади степи. Он выплакал и гнев свой, и любовь, и страх, и боль. Сойдя на землю не чувствовал под ногами опоры. Только камень невесомо твердел в груди; даже не камень, а камешек, что вложился б в кулак.
То, что он начал делать, походило на желание не избавиться от трупа, а похоронить тело майора. Теряя времечко, что с минуты убийства сыпалось как в прореху, он кротом уткнулся неподалеку от дороги в землю и рыл неуклюжей саперной лопаткой - то ли яму, то ли могилу.
Cделав окопчик, неглубокую, по пояс, щель в земле, потащился к машине, весь залепленный глиной, песком, сам как неживой. Взвалил его на себя и шагая с той ношей, злой уже от работы этой земляной червя, заговаривал: "Что же ты меня так? Тебя что ж, уговаривать надо, гад? Cлужил бы я себе... Ездил б мы с тобой... А ты, гад, все спортил... Я тебе не желаю зла, а ты зачем мне так сказал? Ну, зачем так-то?! Человек ты или кто! Я ж тебя уважаю, все делаю для тебя, как говоришь, терплю, молчу..."
Он задыхался, усыхая голосом, но снова и снова, пока не освободился, однообразно-напевно повторял почти все те же слова. Свалив с плеч послушное неживое тело, солдат со строгим выражением лица стал обыскивать начальника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я