https://wodolei.ru/brands/Villeroy-Boch/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Подлинная культура дышит не "метафорой cмуты", как выразился литературный критик, а скорей сопротивлением смуте, которая исходит извне - это, повторюсь, современное прозападное переустройство отечественной культурной среды, ее ценностей и понятий.
И потому нужно взглянуть иначе и на ту расхожую теперь идею, что художественно актуальными в нашем времени становятся завлекательные, то есть низкие литературные жанры. Они актуальны с попыткой насадить у нас новый тип литературы - беллетристики, лишенной притяжения русской классики. Но для литературы классического типа, какой являлась и является наша национальная литература, актуальней оживить традиционные жанры - отсюда обращения Алешковского к житию, Варламова - к духовному очерку и т.д. Завлекательности традиционных и нетрадиционных жанров зримо противостоит то, что я бы назвал историчностью. Писать исторично значит теперь писать в высоком роде. Повествовательность прозы становится уже не всегдашней маркой добротного реализма, но новаторским художественным приемом, который как раз изживает реализм. Становясь историчной, проза как бы удаляется от реальности и, что важно понимать, от задачи художественного отображения реальности - от задачи реализма. Таковое удаление возможно посчитать наигранным или, точней, художественной игрой, но никак нельзя забывать в какой напряженной культурной обстановке оно происходит - что оно рождено, по сути, сопротивлением. Так современные русские писатели не разыгрывают восемнадцатый век - они уходят в него как с потопляемых земель на сушу, чтобы обрести под ногами почву и писать той тяжестью слова, которая как божий дар единственно нашей литературе дана. И хоть литература может быть сколько угодно разнообразной, пуская ответвления и покрываясь тысячью листочков, но ее тяжесть нельзя ни утратить, ни каким-нибудь образом разъединить.
Королев, Шишкин, Вик.Ерофеев, Пелевин, Яркевич, Толстая, Сорокин и последующие - вот, пока что, та самая беллетристика, на наш лад усложненная и извращенная. Но был же и Синявский, подспудно призвавший еще в шестидесятых годах к такого рода литературе и сам же начавший осуществлять свой призыв в прозе - его "Любимов" это никакая не сатира, щедринская по духу, а семечко той иронической по своей поэтике литературы, которая пройдя кругами соцарта, андеграуда, вынырнула под маркой постмодернизма, новой волны, а теперь обрастает жирком завлекательности, то есть эротизмом, триллерством, фантастикой, модничеством и прочим, множась уже сотней безымянных графоманов, поденщиков, которые до поры вписывают эротические сцены в западные любовные романы, какой пример приводил Сергей Костырко, а когда поднатореют да поумнеют, то начинают сами писать. А я могу добавить, что теперь сочинять такую литературу вербуют сразу в стенах Литературного института, его полуписателей, полустудентов. И я не думаю, что на почве этих писаний возникают новые традиции или, скажем, кое-кем продолжается Барков.
Барков в русской литературе был первым нарушителем - и за то канонизирован ее историей и покрылся бронзой. Эстетизировать Баркова и продолжать какую-то срамную традицию значит то же самое, что громоздить пирамиду из тех самых трех букв, уж лучше все же сотворить Ивана Денисовича, хоть тот будет фуйкать, а природно натурально так и не пошлет. Если мне припомнят Юза Алешковского,
Венедикта Ерофеева, то я считаю, что они были пророками русского мата, каким в поэзии был Барков, и очеловечили его, как это дико ни звучит, а не наоборот. Те же песни Юза Алешковского растворились в народе, стали безымянными. О народности "Москвы-Петушков" надо также помнить. Безымянность, успокоение стихийного в стихии же народа - вот итог, но ведь не литературный, за которым могло бы что-то следовать. Народ дал, народ взял - жди другого такого времени, чтобы дал и взял. А вот Лимонов, Милославский, Виктор Ерофеев - то, что они выскакивают по очередности из смрада литературщины, то есть мелькают и философствуют, не образует традиции, а выглядит как вездесущая природная грязь, которую они рекламируют как полезную, лечебную для литературы.
И почему это у нас наступила "эпоха литературного разврата" и что за карнавал будто бы начался, где самозванцы занимают в литературе какие захотят места? Новая беллетристика не может ни подменить, ни даже слиться с национальной литературой по той причине, что на сегодняшнее время национальная литература не утратила ни своей цельности, ни своей среды и "место" как бы свято ее присутствием, ее несломленным духом. Поэтому надо говорить о "литературной борьбе". Сам же Басинский Павел участвует именно в борьбе, а не в разврате. То, что он написал по поводу Королева, и на что Агеев из "Знамени" и в "Литературке" ответил ему своими статьями - это честная, наконец-то, и по ясным художественным вопросам борьба.
ОБ ОТНОШЕНИИ К ВОЙНЕ И ВОЕННОЙ ПРОЗЕ
Я как-то прочел интервью некоего Аркадия Ровнера "Литновостям", событие прошлое, но одно мне остро запомнилось. Ровнера спросили, как ему удалось сохраниться в такой хорошей, творческой, что ли, форме, и тот ответил, что не состоял в партии, не служил в советской армии и не якшался с гэбухой вот и сохранился, сберег моральный облик и талант. А твой народ - состоял, служил, да и грешным-то делом, якшался... Твой народ изуродовался, а ты цел и невредим... Но родину-то не выбирают, какая есть, в такой и живешь. Что происходит с ней или происходило в ее истории - то кровно твое, часть и твоей судьбы.
О войне у нас тоже внушали, хоть и признавая, что "воевали", как о победной, праведной. Народ в этой войне изуродовался, настрадался, а его еще напоследок корежили, отнимая у него жизненную правду этой войны, а взамен принуждая умильно врать. У нас бестолковая, жестокая история - все героическое в ней куплено огромной непомерной ценой, горой трупов. Но вот хитрый узел завязался - если мы ее утратим, то есть утратим знание и чувство исторической о себе правды, тогда как народ лишимся будущности, а если мерить по человеку, то человек утратит основы в жизни, сам смысл жить. Памяти, правды о войне не вытравишь из людей ее прошедших, переживших. Восприемство этой правды, этого знания - вот решающий вопрос, если говорить об истории, человеке, их современности.
Советское время или вранье этого времени окружало нас нравственным удобством. Мы его лишались раз за разом - и тогда вставали перед подлинным нравственным выбором. Выбор этот все тот же - принять мучительность правдивого знания, его ответственность или уйти от ответа и проглотить ставшую известной нам правду. Чтобы принять, надо было, как ни удивительно, иметь глубокую ответную веру в жизнь, в человека. А для того требовалось еще собственным нутром постичь, хоть отчасти, сущность этой нашей жизни и заглянуть в глубину души человеческой, народной, в самый ад. Я никого в современной литературе судить не могу. Я во многом излагаю свои личные убеждения, свой путь, а возможно, что к восприятию этого знания другие писатели идут или дошли своими путями, а кто-то вовсе не испытывает в нем творческой потребности.
Для меня творчество осмысляется словами Платонова: "Нет ничего легче, как низвести человека до уровня, до механики животного. Нет ничего необходимей, как вывести человека из его низшего состояния, в этом - все усилие культуры, истории..." Так и все усилие написанного о войне - в том, чтобы вывести человека из тьмы и крови. Вот Виктор Астафьев написал "Проклятых и убитых", а Георгий Владимов своего "Генерала" - вроде бы поздно, как бы против хода современной жизни. Но задумайтесь, для них это действительно прожитое время. Если они взялись мучить себя, заново, по-живому все испытывая, вспоминая, то во имя того, чтобы эта правда не ушла с ними, а осталась. А писать так можно только веря в будущее, в человека - в то, что жизнь продолжится. Иначе сказать, что из мучений и крови восторжествуют все же добро и сострадательность, а не зло и разрушенье.
И эти книги поэтому не "военная проза", то есть не бытописание военного времени, а часть духа русской литературы, какая она есть не по пресловутым "этапам" и "измам", а в едином историческом, жизнедеятельностью народа исчисляемом времени. Если говорить о правде, то и литература отечественная нуждается в правдивом понимании. Ее история, особенно советского времени это ведь обрубок. Есть в ней факты всем известные, но почему-то отчужденные. С той же "военной прозой"... Загнали скопом кого смогли и что смогли реализм, соцреализм, а в общем-то, законсервировали в этом полупонятии весь художественный опыт послевоенной литературы.
Есть рассказ у Шаламова, "Последний бой майора Пугачева", военный, выразивший самую трагедию той войны, как мне думается; война, плен, cтоические побеги к своим, трибунал и колымский лагерь. Выжив на войне, в плену, человек приговаривается к смерти. Шаламов пишет: "Ему было ясно, что их привезли на смерть - сменить вот этих живых мертвецов. Привезли их осенью - глядя на зиму, никуда не побежишь, но летом - если и не убежать вовсе, то умереть - свободными". И они бегут, двенадцать человек - майор, солдаты, летчик... И они никуда никогда не убегут. Они примут неравный непостижимый бой с армией тех же русских солдат, переделанных приказом, страхом в карателей. Шаламов пишет: "Все было кончено. Невдалеке стоял военный грузовик, покрытый брезентом - там были сложены тела убитых беглецов. И рядом - вторая машина с телами убитых солдат." Одного раненного, как пишет Шаламов, "лечили и вылечили - чтобы расстрелять". А вот конец их неуставного, человеческого, что ли, командира: " Майор Пугачев припомнил их всех - и улыбнулся каждому. Затем вложил в рот дуло пистолета и последний раз в жизни выстрелил." Все, что добротным художественным реализмом было написано о дезертирах, Василем Быковым, Распутиным, все же звучит глуше шаламовской записи. Написанное Солженицыным в "Архипелаге" о тех же побегах, о восстании в Кенгире и Новочеркасском расстреле, я считаю фактом военной прозы, а главное - фактом новой художественности. У нас до сих пор не признают именно художественного, новаторского значения "Колымских рассказов", "Архипелага ГУЛАГа." Получается, что Солженицын, Шаламов лагерники. Воробьев, Адамович, Бакланов, Кондратьев, Быков, Астафьев фронтовики. Но прежде всего они-то писатели, которым не нужны были никогда тематические костыли; они художественно существуют в одном общем пространстве. И как же Андрей Платонов? Ведь это он написал первую и непревзойденную прозу о войне - "Шадрина", "На могилах русских солдат", "Одухотворенные люди", "Возвращение"... И вот вдумайтесь, большинство военных рассказов написано было Платоновым в "Красную звезду", как очерк или литературная запись действительных событий. По моему убеждению, и новомировская проза духовно началась с Платонова, а не с "Одного дня Ивана Денисовича". История же "Нового мира" - это ничто иное, как история возрожденной из небытия русской литературы. А ей намерили сроку до того, как скончался коммунистический устав жизни. Так вот, глядите, на смену ему пришел другой, и власть в России, очертенев, и не раз, и не два свое обличие поменяет, спляшет нам. Но литература, ее дух не поменялись: они закаливаются в своем сопротивлении временным веяниям и временщикам.
Тут у нас наперебой острили насчет Гоголя - одни вышли из ноздри его "Носа", другие из рукава его "Шинели"... Так вот о шинели, хоть и красива метафора, но красивость-то дешевле выходит, чем правда. Шинелка натурально к шкуре приросла, стала чуть не плотью русского художника, может, и поизносилась. Вот Аввакум и его гениальное "Житие". Читаешь, был протопоп наказан, сослан в Сибирь, в странствие многолетнее по ней с отрядом воеводы царского, Афанасия Пашкова. Аввакум описывал свои страданья да лишенья, но были-то они самыми что ни на есть военными.
Бедный протопоп и великий писатель странствовал в безнадежном Даурском военном походе. Казаки, заради царской соболиной казны, утверждали по Амурской области, "Даурии", те самые городки - Нерчинск, Албазин, Братск, которые у Аввакума читаются как "остроги", но были еще крепостные заставы, а не тюрьма с каторгой. Прославленный первопроходец Хабаров только успел изведать эти края, всего несколькими годами раньше, так что отряд Пашкова еще и открывал их как бы заново. Аввакум в отряде был "вместо белова попа", кем-то вроде полкового священника. Было и ему государево жалованье, шесть пудов соли. Он и написал о стрельцах, читай русских солдатах - "испивают допьяна да матерны бранятся, а то бы и оне и с мучиниками равны были".
А каторгой Сибирь стала для декабристов, они же герои двенадцатого года. Шинель, пускай и офицерскую, нашивал Лермонтов, зато солдатствовал Достоевский. Воевал Толстой - Крымская, Кавказ. Гражданская война - тут и неземной Велимир Хлебников отправился с потоками красноармейцев в коммунистический поход на Персию. А Бабель, Артем Веселый, Шолохов, ну и другие? Кто воевал на Великой Отечественной, тех и не перечтешь. Служили Довлатов, Войнович, а из моего поколения пишущие - у кого Афганистан, у кого казармы или лагеря, которым и нет отличия. Теперь воюют и помладше, то есть, считай, подростки. Мы не из рукава вышли. Мы вообще из шинели той отродясь не вылазили, разве кому-то была коротка, а кому-то велика. Все что можно, как последний выстрел того майора Пугачева - это писать. И еще, на что может отыскаться сила, писать сострадая, то есть во имя человека: "припомнил их всех - одного за другим - и улыбнулся каждому".
1995 ГОД
Это время я ощущаю как необычайно важное для литературы. И мерится оно для меня не годами, а долготой наживаемого с трудом нового опыта - и жизненного, и художественного. Теперь действуют не годы, а силы. Внутри литературы в таком все находится сопротивлении, противоречии, что и слышится не мерный ход, а давление сил.
Сильным в литературе, и уж давно, сделалось зло. И я тут говорю не о нравственном и безнравственном, духовном и бездуховном, а понимаю, что зло выросло в форму именно духовности и что усиливается как эстетически неподсудное, то есть прекрасное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12


А-П

П-Я