https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/tropicheskij-dozhd/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И понимаешь, порой так заговаривались, что когда брали карандаш и на свежую голову складывали все эти недели «опережения», так получалось, что сеем мы уже где-то в снежном январе.
А еще по сводкам я заметил, что «Большевик» немного отставал и по вывозке удобрений. Но об этом я не спрашиваю, так как знаю, что своих торфяников в колхозе нет, а потому приходится далеко ездить, выпрашивать. А дадут ли — неизвестно. Ты, видимо, догадался, о чем я думаю, и сам начал:
— Может быть, ты видел также в сводках, что и тор-фокрошку мы возили не так, как надо передовикам. Хотя старались. Поехали, скажем, в Белево за торфом, а председатель тот не дал. Так и вернулись машины порожние. Возили немного из Осинторфа. Но это же очень далеко, больше сорока километров туда и назад. Наши шоферы только по одному рейсу успевали делать. Тогда я позвал Виктора Медвецкого и говорю ему: «Докажи ты им, Витька!» Парень он хороший, честный. И доказал — по три рейса в день делал, а то раньше и по два не хотели. Вот видишь, что стоит за обычным сообщением сводки «отстает с вывозкой удобрений...».
Через запыленное окно кабины видно, как немного поодаль от дороги падает на кочку жаворонок. Наверное, прямо в свое гнездо. И, наверное, как всегда, с песней, хотя песни здесь и не слышно.
— И с надоями было трудно. Понимаешь, все поздние отелы, коровы не доятся, а план требует своего.
Доехали до Аржавки. Отсюда, вот с этого пригорка, очень хорошо видно поле — мягкое, ухоженное, подготовленное к посадке картофеля. За полем, за невысоким кустарником слева видны уже животноводческие постройки. Справа густо идет под далекий лесок и само Анибалево. Нет, это все-таки не лесок — это просто обычные кусты. Леса же настоящего, куда ни посмотришь, не видно.
— Понимаешь,— снова вернулся ты к проблеме, которая и ведет тебя сегодня в Анибалево,— попросился к нам в пастухи Александр Мирошниченка, милиционер из Орши. Такой уж свойский парень, такой хлопотливый. Ну — весь, понимаешь, сельский человек. Город ему вовсе чужой был. Он когда и в милиции служил, то едет куда-нибудь или идет — не пропустит, где клок какой травы сорвать, а то мешок соломы притащит, хоть она ему и не нужна. Словом, не пастух, а находка для сельского хозяйства. Он человек
дисциплинированный, но пока что опыта нет. Его если в кустах, то корова иная так закрутит, что и сам не выйдет. Ты немного помолчал, а потом признался:
— Хотят люди Аркадия Савельева, прошлогоднего пастуха, обломать немного. Какой-то он слишком задиристый, сварливый — любого человека зацепит, обругает. Вот потому пришлось Микалая Ефременку из строительной бригады в пастухи переводить. И ему в помощь Мирош-ниченку...
Возле коровника, который стоит на высоком пригорке, возле восточной стены, тепло прогретой ранним солнцем, уже сидели и стояли анибальцы — ждали председателя Мужчины молча, аккуратно держа над ладонями папироски, курили. Женщины старались и за себя и за них — они крикливо переговаривались.
— Глядите-глядите, вон Мирошниченка бежит и на ходу кнут вьет,— заметил кто-то.
— Огонь его знает, какой парень шустрый...
Вскоре на пригорок, запыхавшись, взобрался Мирошниченка — все бегом, бегом... Добродушная, сердечная улыбка, веселые, быстрые глаза. Темно-синий вылинявший милицейский китель с темноватыми полосами на плечах — от красных милицейских погон. В руках длинный, недовитый еще кнут.
Анибалевцев в таком сборе видел я впервые. Пока что я не знал, как кого зовут, где кто работает, а потому передам только разговор возле коровника, не называя, кто и что сказал:
Давай, Геннадий, послушаем, что говорят колхозники.
— Пускай себе и втроем пасут. Но чтоб каждый день втроем были, а не то что они через два дня каждый себе выходной брать будет...
— А то выйдет, что они, как и прежде, вдвоем будут стоять возле коров, а только будет считаться, что втроем пасут.
— Надо отлучиться — пожалуйста, пускай отлучается. Но не каждый же день.
— Вдвоем, конечно, меньше напасешь, чем втроем. А коров ведь много: наших 32 да колхозных 114.
— Могут справиться. Но как? Вон на стадион выгони, положи кнуты, да и все: хочешь — тут кури, хочешь — домой иди... Коровы будут стоять, сушиться.
— Так скоро ли погоним?
Это уже Мирошниченка. Ему, словно ребенку, впервые летящему в самолете, не терпится: скоро ли долетим?
— Можно было б и по очереди пасти.
— Да кто же тебе по очереди пасти будет? Может, вот эти старые кочерги?
— Шестьдесят хат, и через каждую хату — пенсионеры.
— Так она, вот такая пенсионерка, стоит рядом с коровой, та залезет в ячмень, а она ее и не выгонит. Кричит, кричит: «Тесю, чтоб тебя волк задрал! Тесю, чтоб ты сдохла!» Прутиком тоненьким ее гладит, а корова — будто и не слышит.
— Разве такой пастух напасет?
— Свою-то, не бойтесь, напасет. Своя у него отойдет в сторонку да и наестся. Это другие с порожним выменем домой прибегут.
— А потрав сколько было, сколько докладных писали?
— Давайте выгонять поскорее,— не унимается Мирошниченка и, нетерпеливо сжимая в ладонях кнутовище, добродушно улыбается своими большими и добрыми глазами, которые молодят его широкое лобастое лицо.
— Чего ты, Шурка, спешишь? Не сидится тебе что-то. Успеешь еще, набегаешься.
В небольшом кустарнике возле фермы, растревоженные солнцем, прямо-таки заходятся, заливаются соловьи. Поют, соревнуясь между собой, три или четыре певца сразу. Их радостные песни то сливаются в одну звонкую мелодию, то вдруг разъединяются, и тогда каждый сам по себе старается получше рассказать об утре, о своем восхищении им.
Люди постепенно расходятся. А через некоторое время за хозяевами идут уже коровы — на вожжах и уздечках, крепко завязанных на крутых рогах, а то и просто на веревках, на которых сушится обычно белье. Одни идут спокойно, не сопротивляясь, радуясь, видимо, весне и солнцу; другие удивленно и нетерпеливо озираются — ну где же она, та молодая трава, которой так заманчиво пахнет все вокруг; третьи упираются, сгибают к земле рога, и их чуть ли не силой надо тянуть с горы, на которой стоит деревня, тянуть в глубокий ров, что разделяет Анибалево и ферму.
Доярки выгнали из коровника и колхозных коров. Вылинявшие, гладкие и чистые, рогули, словно ошалев от солнца и от такой внезапной свободы, забегали по двору. Они,
казалось, не знали, что делать с этой свободой и с этим простором. Поддавали на рога кули соломы и трясли их, пока не вытрясали все под ноги. А если и оставалась на рогах какая соломинка, они настойчиво крутили головами, подбрыкивая бегали по двору, пока и этот легкий груз не спадал с рогов. А то, будто задумав отодвинуть, упирались лбами в груды торфокрошки и, торопливо крутя там рогами, поднимали большие облака бурой торфяной пыли.
— Ну и набегаются за ними сегодня пастухи! — заметил ты.
— Ага, сегодня они не присядут и не постоят даже,— отозвался высокий худой дядька в шапке-ушанке, сдвинутой набок: одно ухо вверх, другое вниз.
Подумал,добавил:
— А помните, Михайлович, как еще недавно выгоняли в поле? Выгоняли — это одно только слово. Даже неудобно — на руках выносили. А которая покрепче — выйдет сама и качается, как пьяная. И ветра нет, и она от солнца валится... Вот как было!
— Было,— поддержал ты дядьку и повернулся в мою сторону.— У меня и совсем недавно было, когда зоотехником в «Волне революции» работал. Поехал я тогда зимой, как говорится, дугою сено косить — коровам ведь нечего давать. Поехал за Дубровно. Какой-то лесник повел меня куда-то в лес. Едем на тракторе, кусты ломаем — не видно ничего. Едва назад выехали. Чуть прицеп не перевернули. Подгнившей осоки стог забрали, привезли. Поглядел я, как накинулись коровы на эту осоку,— и такой меня страх охватил. Испугался, понес в райком заявление.
Я знал, что ты когда-нибудь расскажешь про тот свой страх. Слушал тебя, а сам глядел на приземистые, осевшие за зиму стога, которые и теперь, когда уже выгнали коров в поле, все еще стоят неначатые. Сена, значит, хватило. Хватило и соломы. Вон там, возле Хасмановой рощи, сколько их, стогов соломы, все еще гордо возвышается на пашне: сверху серые от дождей и метелей, а раскопаешь — и как зазолотится, будто прошлогоднее солнце, солома и как запахнет она тем, тоже прошлогодним жнивом!
Ты перехватил мой взгляд, который со стогов сена перекинулся на скирды соломы, и заметил:
— Кормов нам хватило. Один стог соломы — вспомнив, как сам когда-то искал,— отдал «Волне». А вон там у нас из совхоза «Глыбочаны», из Ушачского района, солому
берут. Вот уже около месяца, видно, работают. Прислали свою технику, тут прессуют и домой возят. Ты заторопился.
— Знаешь, обязательно надо сейчас в Межколхозстрой к Пашэньке подъехать. Вот так надо.
Мне же захотелось поближе познакомиться с Анибалевом, с анибалевцами.
— Так ты оставайся. Вот Павел Сысоевич, наш фуражир, все тебе и покажет и расскажет.
Дядька Павел, передвинув свою шапку на голове так, что теперь уже то ухо, которое было внизу, стало сверху, а что торчало вверху, опустилось вниз, повел меня знакомить с дояркой Пелагеей Аланцевой, заслуженной колхозницей. Но знакомства не получилось: тетка Пелагея была очень занята — как раз чистила коровник. С первого взгляда она мне показалась какой-то угрюмой, неразговорчивой, сдержанной. Поняв, что непринужденного и доверчивого разговора сейчас не будет (какой там разговор, когда мешаешь человеку работать!), я условился, что поговорим мы позже, а сам пошел за ферму, где машины брали силос и где над ямой уже возвышалась шапка дядьки Павла: одно ухо вверх, другое — вниз.
— Это рейс в Кобыляки? А вы там хоть взвешиваете, что привозите?
— Да зачем же, Павел, взвешивать теперь? Зиму ведь пережили. Бояться, что кормов не хватит, сейчас не надо, а до следующего года этот силос не прибережешь.
— Ну и что ж. Все равно надо взвешивать,— уверенно держался своего Павел Клыковский.
Когда машина, выше бортов нагруженная пахучим силосом, поехала в Кобыляки, дядька Павел, показав на далекие стога в поле, возле которых сновали люди (видимо, глыбочанцы), сказал:
— А Валентин, бригадир наш, уже чуть не поджег их. Уже спичку поднес, уже затрещала было солома. Едва затоптал я тот огонь. «Сынок, говорю, а зачем это — жечь?» — «Так мы же, дед, скоро новой нажнем,— отвечает бригадир.— А эти стога и сеять нам мешают, и глаза только мозолят. Пусти!» А я не пустил: «Нехай себе, говорю, и мозолят, но не дам. Может, кому и понадобится. Вон как люди без этой соломы бедствуют». Вот и понадобилась... Пускай и не нам, пускай чужим людям. Хотя если вдуматься, то и они нам не чужие...
Дядька Павел помолчал, снова передвинул свою зимнюю, видавшую виды шапку и, будто что-то вспомнив, рассуждал дальше:
— Жечь солому оно легко — это же не костер мокрой осенью в лесу или в поле раскладывать: только поднес спичку — и уже горит. Вон в Браздечине даже сорок тонн льна спалили. Говорят, из всех соседних деревень, звеня ведрами, испуганные люди бежали — думали, Браздечино горит. Даже пожарные из города примчались. Вот им тоже тот лен, который, сами погноили, наверно, глаза мозолил. А председатель, говорят, даже сам такие приказы давал шоферам, которые возили лен,— мол, если не примут, скоренько где-нибудь по дороге у обочины сбрось, подожги и, пока не разгорелось, быстро удирай налегке — чтоб не узнали, чья машина была.
Я тоже слышал про эту браздечинскую бесхозяйственность. Сколько тогда по обочинам дорог, с легкой руки председателя колхоза, горело таких ярких костров!
Миновав ров, по твердой и утоптанной тропинке, которая, как кажется сегодня, излишне петляет (а тогда, в самую грязь, это петляние было вынужденным — тропинка искала место посуше), вхожу в деревню. Вокруг, радостно отогреваясь после холодноватой ночи, уставившись на солнце и утро, желто тешатся весной одуванчики. Раскрывшись, как только можно раскрыться, они, казалось, даже отрываются от земли,— наверное, чтоб поближе быть к солнцу. А как только день повернет с полудня — поутихнут краски и эти круглые желтые зонтики свернутся в зеленые клювики, откуда как-то совсем по-птичьи будут испуганно выглядывать только небольшие желтоватые чубчики.
Не знаю почему, но, будто дитя, радуюсь я всему, что растет. Да, видимо, таких нас на свете очень много, потому что вряд ли останется кто равнодушным, когда увидит, как на его глазах происходит величайшая неожиданность — рождается живой зеленый росток. Одни из них дыбятся, словно пробои, упрямо выгибают спины, а потом, нащупав твердую опору и укоренившись, победно поднимают на зеленом клюве ростка и само зерно, из которого выросли. Другие, пробив зерно, напористо и остро проходят землю и сразу — вверх, вверх, вверх! — спешат расти, спешат ветвиться, чтобы опередить быстрые сорняки и обязательно быть выше их. Третьи долго и несмело ворошат вокруг себя землю, ищут куда лучше выйти, а выбравшись — отряхиваются от малюсеньких комочков и все озираются, стараясь понять, куда же они наконец попали.
Так бывает всегда весною — и в поле, и в огороде, и на лугу. И даже возле этой вот тропинки, где, пробиваясь из земли, так упорно работало недавно столько одуванчиков.
Широкая, просторная из конца в конец анибалевская улица. И такая прямая — станешь в одном конце и видишь другой. Возле некоторых хат еще с зимы лежат грудки тоненьких прутиков, какими только ребятишкам гусей пасти. Это анибалевские дрова — близкого, своего леса здесь нет, а потому чаще всего дрова на зиму приходится заготавливать где-нибудь в кустовье, которое чуть отскочило от земли.
Над хатами — редкая пока еще зелень. Светло-зеленые праздничные платочки березок подсвечивают и делают торжественными даже более темные, более сдержанные по цвету тополя. Из щедро раскрытых кулачков большими гроздьями, шелестя, выходит рябиновая листва. Тихо шумит мелкая-мелкая зелень вербы. Всюду — радость зеленого листа. Еще одно чудо природы, благодаря которому существует все живое на нашей земле...
Не спеша прошел по Анибалеву. Улица, свернув вправо, уткнулась в бурый еще от прошлогодней листвы пригорок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я