https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/sensornie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Команды подрывников, снайперов, да по мне кого угодно надо посылать, чтобы покончить с кознями тех, кто замышляет массовые убийства. Или мы хотим в один далеко не прекрасный день тихо-мирно исчезнуть, успев только подумать: почему мы этого не сделали?
Вот что всецело занимало Флемминга: бомбы, разом уничтожившие сотни тысяч людей и те, еще более чудовищные, которые могли уничтожить миллионы. Иной раз он спокойно и деловито взвешивал те немногие возможности, между которыми человечество, судя по положению вещей, еще могло выбирать.
— Либо смириться с тем, что все равно сделать ничего нельзя, либо надеяться, что не взорвется то, что по замыслу должно взорваться.
Он качал головой и, с трудом овладев собою, не скрывал, что видит один-единственный, весьма рискованный выход.
— Нет, надо делать то же самое и без всяких сомнений,— заявлял он.— Изобретать, изобретать, изобретать, и даже по возможности чуть лучше, чем они, на всякий случай!
Вера и виду не подавала, что озадачена и потрясена до глубины души этими разговорами. Как ни странно, но она прежде всего подумала о письме Гансу, в котором беспечно и легковесно болтала о каких-то случайных фактах и зимней погоде.
— Почему мы раньше не поговорили об этом? И почему,— спросила она,— мне нельзя знать, что от меня требуется? Вчера, сегодня — завтра может уже быть слишком поздно!
12
Когда Ганс вернулся, незадолго до пасхи, первое, что он сказал Вере, было:
— Благодарю тебя, ты меня спасла, без твоего письма я бы пропал.
Каждая мелочь, все эти пустяки и болтовня, даже ее сетованья и шутливые намеки на прошлое и будущее, которые она связывала с описаниями заснеженного Зандберга, были для него доказательством ее любви и неразрывности их союза.
— Вот так, словно ты вдруг взяла меня за руку и потянула за собой, прочь от всего мрачного, к тому важному, в чем мы когда-то клялись друг другу.
— Под цыганским небом? — спросила она, потрясенная избытком чувств, выказанных им, ошеломленная, потерявшая дар речи, потому что он впервые заговорил о разводе, о новом начале, здесь или в Зандберге.
Ни о чем другом, сказал Ганс, он все это время не думал. Он вспомнил тот удивительный случай, когда познакомился с Верой, заговорил и о Марианне, своей жене, которая была верна ему, пока он сидел в тюрьме, пока был на войне и все годы потом, и все-таки стала ему чужой, ожесточенная вечной разлукой.
— Мы построим свою жизнь лучше, а по мне, так будем жить как цыгане,— сказал он, обнял Веру и понес в постель, средь бела дня.— Главное, чтоб нас ничто не разделяло, чтоб не было прощанья по вечерам, вообще никаких прощаний и одиночества ни для одного, ни для другого.
И все-таки в этот первый вечер их встречи он ушел рано, ведь он, не считаясь ни с чем, пришел сразу к ней.. А потому он и не знал, предаваясь мечтам и торжественно обещая Вере все и вся, что сын его тяжело заболел и сейчас, после операции, находится между жизнью и смертью. Той же ночью они с женой поехали в Берлин, потом дальше, в туберкулезную клинику неподалеку от Зандберга. Рано утром он стоял уже у постели сына, бледного, исхудавшего, который в первый момент, казалось, не узнал отца и даже отвернулся, а говорить от слабости вообще не мог. Но через какое-то время он все-таки улыбнулся, словно только и ждал той минуты, когда придет отец и скажет:
— Томми, я останусь с тобой до тех пор, пока ты не выздоровеешь, и я возьму тебя домой.
Это обещание Ганс сдержал, ничто другое для него в это время не имело силы. Раз или два он съездил на полдня в Дрезден, уладил свои дела и объяснил Вере, что произошло.
— Понимаю,— сказала она, провожая его на вокзал, после того, как он зашел за ней к Флеммингу.— Я понимаю тебя, может быть, даже лучше, чем ты сам себя понимаешь.
У них для разговора оставалось очень мало времени — на улице и на разбитом вокзале, по которому гулял ветер. Да они и не способны были признать, что их надежды каждый раз превращаются в безнадежность.
— Я буду неподалеку от Зандберга,— сказал Ганс, прежде чем войти в вагон, словно это было ей утешением.— И как-нибудь съезжу туда, навещу твоих стариков. Передать от тебя привет?
— Да, передай привет им и передай привет твоему сыну,— кричала она ему вслед, бежала рядом с вагоном до конца платформы и махала рукой, хотя видела только что-то мелькающее, что-то исчезающее вдали, а когда Флемминг, опоздав, пришел с цветами и подарками для мальчика, заплакала.
Они виделись еще раз-другой мимоходом, когда Ганс с более или менее выздоровевшим сыном вернулся в Дрезден. Он ни о чем другом не говорил, чувствовал себя виноватым, что не был здесь, когда сын как никогда нуждался в нем.
— Представить себе невозможно,— сказал он,—я ничего ровным счетом не знал и не подозревал, врачи отказались от мальчика, а жена хотела покончить с собой. Как бы я после этого жил?
Да, как?
Вера не видела ни противоречий, ни отговорок, ни каких-то предлогов в тех вариантах и сомнениях, какие он выдвигал, ведь он же не для собственного удовольствия разъезжал по свету и — если не принимать все это во внимание и постараться глядеть на все шире — он же думал о будущем.
— Хочу, чтобы ты знал,— сказала она.— Я не только из-за тебя здесь; а ты не из-за меня отлучался. В чем же мы можем себя упрекнуть?
— Нет, ни в чем! — согласился он.
Все, в чем можно было их обвинить, принадлежало прошлому, но оно снова и снова настигало их.
— Болезнь бедняков, знаешь, что это такое? — спросил он ее, словно учитель.
Порой на него находило, и он напирал на свой возраст и свой опыт, на свой острый взгляд, которым он заглянул за кулисы, как он это называл.
— Проклятый старый мир, вот уж беспросветная была жизнь.— Вера вспомнила, что говорил Флемминг о Новом Свете, о Колумбе и" о трамвае, разукрашенном цветами, что катил средь дрезденских развалин.— Раньше, ты и представить себе этого не можешь, Вера,— продолжал Ганс,— мы жили в истинном аду: сырые стены до самого потолка, я в тюрьме, мальчонка тяжело и часто болел. Понимаешь, почему я испытываю только ненависть и больше почти никаких чувств?
Она понимала, она позволила ему уйти, уехать, снова осталась вдвоем с Флсммингом, который говорил теперь не о Колумбе, а о Гансе, и сказала Флеммингу, что нет ей никакого смысла метаться туда-сюда, что нет у нее ни надежной опоры, ни разумных причин, ни права отстаивать свое право, ибо перед лицом ребенка оно обращается в ничто — перед палочками Коха, сырыми стенами, капитализмом, который стал причиной неизгладимых рубцов на их жизни, ее беды, ее ненависти как ответа на его ненависть.
— Я все это ненавижу,— кричала она Флеммингу.— Все, и себя тоже!
Да, она ненавидела, потому что любила. И не знала, как ей поступить. Никому не доверяла, покинула любимый нелюбимый город, вскочила в поезд, который, казалось ей, увезет ее куда-то в более гостеприимные края, как улетели однажды птицы, что взметнулись из соседних садов и целеустремленно подались к свету и теплу.
Зандберг называлась первая станция, единственная, которую она знала. Несколько дней сажала она анютины глазки, помидоры, цветную капусту и кольраби, а по ночам слушала пенье соловьев.
— Бог мой,— сказала она своим хозяевам,— как у вас хорошо, как хотелось бы мне остаться, на колени
опуститься перед всей этой зеленью и цветами, которые я охотнее всего выкопала бы и посадила, где мне их недостает.
Не помня себя, Вера выбежала из дому и скрылась в оранжерее, трепетно ожидая чего-то, вслушиваясь, пока слепой садовод не пришел, и, наткнувшись на нее, не опустился рядом с ней, и не заговорил о растениях, которые еще надо посадить завтра, послезавтра.
— Плодородная земля,— сказал он,— это единственное, на что можно положиться и что нам остается.
— Да,— ответила Вера,— да, да.
Она это очень хорошо знала, она опять внимательно слушала последние известия и читала газеты. А через три-четыре дня она вернулась в Дрезден. Зная адрес, где жила семья Ганса, она ждала там, пока не увидела его сына у дверей дома. Он был здоров, этакий крепкий мальчуган, как ей показалось. Он пробежал мимо нее в двух-трех шагах, и ей пришлось собрать все свои силы, чтобы не броситься за ним, не обнять его, самое дорогое и самое роковое существо в этом мире для нее и для человека, которого она и любила, и ненавидела, потому что все так сложилось.
13
На троицу неожиданно приехал Верин брат. Он напрасно ждал писем и на неоднократные напоминания не получил ни разу ответа, тогда он, не долго думая, отправился в путь и, поблуждав по городу, все-таки нашел Веру. Казалось, он приехал очень вовремя, чтобы помочь сестре наконец-то переключиться на другие мысли и заставить ее бывать среди людей. Она давно уже не выходила из дома, ничего не ела, почти не спала. Только открытые книги лежали повсюду в комнате, не те, что нужны были для занятий, а детективы и приключения, местом действия которых были все страны мира.
— Ты слишком молод и не понимаешь этого,— сказала она брату, когда он с удивлением поглядывал вокруг.— Мне тоже объяснили, что я многого еще не понимаю,— усмехаясь, добавила она примирительно.— Мало-помалу входишь в года, а это имеет свои светлые и темные стороны.
Брат Веры приехал на машине, ярко-красной, подержанной, которую, привлекая всеобщее внимание, поставил внизу у холма. Поначалу Вера отказалась сесть к нему в машину, чтобы не возбуждать интереса, поскольку ее здесь уже все знали.
— Пойдем пешком,— предложила она и поднялась с ним вверх по склону к разрушенным домам в виноградниках, которые, однако, напоминали ей о Гансе и обо всем, что ее угнетало.
— Я устала, да еще эта жара! — простонала Вера и согласилась все-таки проехаться в машине.—Только поезжай скорее, скорее уедем отсюда!
Брат кивнул и сказал:
— Как хорошо, что мы опять понимаем друг друга.
Он и сам любил отчаянно быструю езду и тотчас доказал ей, как хорошо водит эту старую, довоенных времен, машину, в которую сам поставил новый мотор, и с какой скоростью на ней ездит. Опасности при небольшом сравнительно движении на шоссе и в деревнях за холмами подвергались разве что гуси и куры. Редко-редко навстречу им попадалась упряжка лошадей, мотоциклист или грузовик, только один раз пришлось огненно-красному автоветсрану увернуться от пешехода, при этом он покарябал чей-то садовый забор и фонарный столб.
— Кто-то нам кричит,— сказала Вера.
Она убедила брата затормозить и выйти к человеку, стоявшему у ворот и яростно грозившему кулаком. Ничего серьезного, однако, не случилось, на заборе, на столбе и на машине были едва заметные царапины, но крестьянин настаивал на том, что нужно вызвать полицию и возбудить дело о возмещении убытков.
— Сколько же вы хотите? — спросила Вера и протянула ему двадцатимарковую купюру, но резко отвернулась, когда он потребовал вдвое больше и «в западных марках».
Не обращая больше внимания на его крик и угрозу «так дело не оставить», они поехали дальше и попытались спокойно и даже весело говорить о том, что вот уже «Запад» и «Восток» владеют умами всех, вплоть до жителей самой захолустной деревушки.
Брат только смеялся над этим и готов был извинить оравшего крестьянина.
— Ну, это можно пережить, нельзя только, чтобы нас друг от друга оторвали, Вера, нас — нельзя.
К вечеру и в два последующих дня было жарко, как летом, изнурительно жарко и тревожно. Вера с братом
продолжали ездить по красивым окрестностям, останавливались в деревенских гостиницах, оставляли машину в горах и бродили по еловым лесам и по долинам, карабкались на горы, удивлялись, что не устают и, непрерывно что-то друг другу рассказывая, даже не задыхаются.
Вечерами они ходили в театр, потом в ресторан на берегу Эльбы, пили вино, танцевали до поздней ночи, веселились и дурачились. Вера то тихонько мурлыкала, то громко напевала известные мелодии, не пропустила ни одного танго или вальса и, хоть все происходящее представлялось ей фантастическим и чуждым, снова и снова уверяла брата:
— Я так рада, счастлива, словно вырвалась на свободу. Все будет хорошо!
14
На праздники Флемминг уехал к дочери в Штраль-зунд и потому не видел Вериного брата. А Вера не сказала Флеммингу, что брат навещал ее, но готова была к тому, что он о том узнает.
— Ну какое кому до этого дело? — заявила она, пожимая плечами, когда Флемминг потребовал от нее объяснений.
В полицию поступило заявление об «аварии», к ним явился полицейский и в присутствии Флемминга составил протокол по Вериным показаниям.
— Скорее уж мир в куски разлетится,— кричала Вера на полицейского и Флемминга,— чем кто-то позволит оцарапать свой забор.
Вера понимала, что обвинять в чем-то Флемминга несправедливо. Какое-то время она его избегала и целиком погрузилась в занятия, в которых, однако, почти не видела теперь смысла. Ее гораздо больше интересовало совсем другое, особенно политика. Все чаще уходила она по вечерам из дома, бывала и в ресторанах, охотно беседовала с людьми, что были в гуще событий. В дом на окраине, где она вначале так хорошо себя чувствовала, Вера приходила с отвращением, чаще всего уже поздно вечером, только чтобы переночевать.
— Хоть мы живем на высоте, да перспективы никакой,— сказала она однажды Флеммингу, когда они как-то раз опять сидели вместе.— Мне нужно уехать, не в силах я вечно терпеть эту бесперспективность.
После долгих поисков она сняла комнату у старушки вблизи площади Альтмаркт. Но Флемминг настоял на том, чтобы она отложила переезд до возвращения Ганса.
— Сколько мне еще ждать в этом зале ожидания? — крикнула Вера и убежала, но чемодан, который давно уложила, оставила.
Вера часто встречалась с неким инженером, который недавно разошелся с женой. Он упорно домогался Веры, пытаясь добиться от нее быстрого решения.
— Я не могу жить один, ты тоже не можешь,— наседал он.— У нас есть комната. Где твой чемодан? Почему ты молчишь? Или что-нибудь против меня имеешь?
— Нет,—ответила она и, когда он потребовал еще раз, чтобы она принесла свои вещи, с места не тронулась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37


А-П

П-Я