https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-podsvetkoy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Разумеется, не в моих силах что-нибудь изменить. Но почему ты стремишься стать прокурором для всех, кто оказывается рядом с тобой? Это очень легко и... скучно. Ну, подумай без злобы, какая девушка не мечтает о счастье. Разве это уже сделка с совестью? А сам ты разве не пробуешь иногда заглянуть в свое будущее?
— Какое заслужу, таким и будет.
— Ты сам себя боишься,— тихо произносит Кристина.
— Это что-то новое,— сардонически усмехается Андрюс.— Обдумаю на досуге.
— Приходи в гости, когда обдумаешь.
— Не приду. Это уж точно.
Кристина сдерживает вздох разочарования и озирается. Ее подруги давно скрылись за углом.
— Есть кому навестить...
В тот же миг Андрюс чуть ли не до локтей сует руки в карманы куртки, чтобы нечем было закрывать вспыхнувшие от стыда уши. Соляной столб остался от лорда Байрона!
— Алексас...— усмехается Кристина.— Элегантная пара... все так говорят.
— Красивая картинка.
— А может — два манекена?
Они проходят мимо массивного здания Центрального телеграфа, с его фасада рабочие на канатах опускают вниз огромный портрет человека, чьи трудно запоминающиеся километровые речи приходилось, как попугаям, повторять на семинарах. «Берегись!»—слышит Андрюс окрик, сопровождаемый крепким словцом. Кристина вздрагивает и с неожиданной силой вталкивает Андрюса в вестибюль телеграфа.
— Чего лезешь... под такие брови?— часто дышит она, все еще сжимая его руку выше локтя.— Жаль было бы твоей головушки.
В вестибюле пусто, прохладный полумрак. Слова Кристины глухо звучат, унося с собой нежное и провидческое сочувствие, предназначенное им обоим. Андрюс осторожно разжимает ее пальцы, держит их в ладонях, словно удивляясь, почему и когда эти руки научились быть такими ласковыми.
— И кого-то ведь они ласкают,— пытается шутить Андрюс.
Он легонько подбрасывает ее руки вверх, и они падают, как два больших, вдруг ставших ненужными крыла.
— Или спасают чью-то глупую голову,— шепчет Кристина.
Андрюс смеется, ощутив вдруг смертельную усталость; смех его пустой, совсем не к месту, но остановиться он не может.
— Спасибо. И позволь мне уйти. Прости, Кристина... Ты просто фатальное существо... Только не обижайся, прошу тебя... Мне необходимо расслабиться. Слишком много слов за день. Смыть их надо, прополоскать черепок...
— Пить пойдешь?— Глаза Кристины стекленеют.
— Пойду на вокзал смотреть на поезда. Побуду один.
В общежитие Андрюс возвращается поздно ночью.
Зажигает свет в комнате, разглядывает спящего Алексаса. Лицо младенчески невинное, и отдыхает он по всем правилам — на спине, руки вытянуты по бокам.
Андрюс открывает фрамугу пошире, бухается на свою кровать и закуривает, не сводя глаз с Алексаса. У того вздрагивают сомкнутые ресницы, он бодро открывает глаза.
— Где мотался? — спрашивает недовольно, несколько раз с отвращением втягивая ноздрями воздух.— Опрокидывать учишься?
Андрюса бесит сочувствие, прозвучавшее в его голосе.
— Спи, вундеркинд. Фрамуга открыта, и наша привилегированная площадь скоро проветрится.
— Лучше учись сдерживать эмоции.— Алексас закладывает руки под голову.— Не научишься — быстро сдашь.
— Конечно, конечно. Ты же кадровый вундеркинд, воплощение справедливости, краеугольный камень, знаменосец и барабанщик. Но с тобой я никогда не стал бы пить. Лучше уж на вокзале с простыми чернорабочими. И какой черт свел нас в одном гнезде?!
— Не пори горячку, Андрюс. Понимаю, тебе неловко за выпад на бюро, когда обсуждали того бедолагу...
— Заткнись, черт тебя побери! Уже теперь делишь ровесников на плебеев и тех, кому надо задницу лизать! Уже теперь вполне готов с важным видом портить воздух в уютном кабинете и распоряжаться чужими судьбами. Ответить, за какие такие заслуги у нас комната на двоих, а другие теснятся?.. За то, что мы — члены бюро? За то, что изображаем из себя достойных продолжателей великих дел наших отцов и дедов, а те, в свою очередь, ликуют, что вырастили достойную смену?
— Нам доверяют, и мы должны заботиться о чистоте идей.
— Значит, должны? И нас за это должны соответственно вознаграждать? Тебе, Алексас, наверняка уже снится автомобиль с личным шофером и славная охота в каком-нибудь заповеднике.
— Мне тебя искренне жаль.— Алексас упорно смотрит в потолок.— Ошиблись мы. Оказывается, твое политическое мужание застряло где-то на полдороге. Временные конъюнктурные тени застят тебе суть
дела. А ведь кому-то придется заниматься руководящей работой.
— Откуда у тебя эта идиотская вера в свою исключительность? Родители, школа в башку вбили? Или желание взять реванш за нужду в детстве, когда завидовал красующимся в машинах начальничкам своего занюханного городишка? И уже тогда начал сыпать казенные фразы, как штамповочный аппарат — гвозди: «усилить внимание», «поднять сознательность», «добиваться ощутимых результатов»... И, по правде говоря, кое-чего уже достиг, вот хотя бы этой комнаты на двоих...
— Не издевайся, Андрюс. Я убежден, что каждое новое поколение превосходит предыдущее.
— Врешь, даже когда мы только вдвоем. А ведь когда-нибудь придется очухаться. Нам всем. К сожалению, мы уже не будем тогда молоды. А молодости не смогут компенсировать ни персональные машины, ни спецсанатории, ни охотничьи трофеи. Кто-то назовет нас поколением, достойным сожаления. Потому что и сами лгали, и других лгать учили.
— Вероятно, я должен был бы предать гласности твои взгляды, но не сделаю этого. Или реальная жизнь закалит тебя как борца, или... сам скатишься в болото абстрактного гуманизма.
— Научишься ли ты когда-нибудь, сукин сын, говорить по-человечески?! — кричит Андрюс, не в силах сдержаться.— Нет, безнадежно... Завтра же найду тебе достойного соратника, а сам вернусь к плебеям. Так, кажется, ты их именуешь?
Алексас медленно поворачивается к стене.
— Этого тебе не доказать. Гаси свет.
Андрюс выбрасывает в щель фрамуги окурок, щелкает выключателем. За стеклом проявляется клочок неба, изгаженный городскими огнями, и на этом клочке, как обрывки ниток, мерцает, путается, дергается все то, что остается от слов, иллюзий и страстей.
Воспоминания Андрюса прерывает глухой, сдерживаемый кашель матери. Он подозрительно щурится, наблюдая, как она отодвигает недоеденный творог и спешит запить его кофе.
— Как ладишь с Алексасом? Он вроде хороший
парень... Вежливый такой, воспитанный. Ведь вдвоем лучше?
— Да,— кивает Андрюс, страдая из-за того, что не может сказать матери правду.— Теперь нам гораздо спокойнее.
— Отец собирает все газеты, где встречается твоя фамилия. Хвастает перед соседями по палате, врачами. Обводит статейки красным карандашом и оставляет на тумбочке, чтобы видели.
— Попроси, чтобы не делал этого...— краснеет Андрюс.— Пустяковые информашки, репортажики...
— Его не попросишь,— сжимает губы мать.
Кафе понемногу пустеет, скоро девять, но почему мать приехала сегодня, в будний день, не дождавшись воскресенья? С пустыми руками, без сумки с привычным домашним угощением? Просто так не собралась бы. Что-то случилось. А может, ее пригнали безотчетные женские предчувствия — уж не случилось ли чего с сыном? — мелькает у Андрюса мысль, но он отгоняет ее: все ты о себе да о себе...
— В чем дело, мама? — Он придвигается поближе, наваливаясь локтями на столик.
— Влюбился отец...— пытается сквозь слезы улыбнуться мать.— Не знаю, что и думать.
Ему хочется от души расхохотаться, однако мать сидит напротив, подперев лоб рукою со смятым носовым платком, сломленная, несчастная, бесконечно одинокая.
— Откуда ты это взяла? — спрашивает он раздраженно.
— Медсестра одна рассказала. Все рассказала.
— Убить мало дуру,— бормочет Андрюс.
— Написал бы ему письмо.
— Подумай, что говоришь. О чем мне писать?
— Не знаю. Ты же умеешь красиво писать.
Андрюс опускает голову, чтобы не видеть заплаканных глаз матери.
— Уж лучше бы не умел...
— Съездил бы к нему. Один. Светопреставление — любовь чахоточных!
— Не смей, мама,— вздрагивает Андрюс.
«Снова всю квартиру своим куревом провонял!» — доносится до него из прошлого резкий голос матери, а отец усердно машет сложенной газетой в прихожей
перед приоткрытой на цепочку входной дверью. «Безвольный, тряпка,— вяло выговаривает мать.— Шут гороховый. Газету не может читать, галстука не повязав».— «А если это для него... обязательно!» — не выдержал тогда Андрюс, хотел сказать, что этот галстук, возможно, как пуповина, только он и связывает отца с остальным миром. Но мать отрезала: «Работать для человека обязательно!»
Может, мать еще любит отца пусть странной, тиранической, основанной на постоянном желании унизить его любовью, но что с того? Вероятно, ей жаль тех многолетних жертв, которые приносила она во имя здоровья мужа, не даря ему ни единого теплого слова. А ему такое слово нужно было больше всего, и, услышав его наконец, он свернул туда, откуда повеяло теплом.
— Ты уже взрослый,— трудно узнаваемым голосом продолжает мать,— и, наверно, знаешь, что такая болезнь обостряет влечение мужчин к женщинам.
Разве теперь важно — обостряет или ослабляет, равнодушно думает Андрюс. Поздно. Против своей воли он замечает, что лицо матери все еще привлекательно, особенно сейчас, когда она взволнована, рассказывая о мнимом предательстве отца, и Андрюс понимает, что отныне ее мозг будет лихорадочно работать лишь в одном направлении — выяснить все до мельчайших деталей!
Мать вынимает кошелек на молнии, поспешно его открывает, будто вспарывает ногтем, вытаскивает два аккуратно посередине сложенных розовых банкнота и сует под его блюдце.
— Вот двадцать рублей. Поезжай. Больше у меня нет, за квартиру еще не плачено.
— Да не надо мне,— отказывается Андрюс, чувствуя, как кровь приливает к лицу.— И стипендия, и прирабатываю.
Мать, неожиданно оторвав ладонь от стола, гладит его щеку. Андрюс съеживается и отстраняется, словно его ударили плетью. Поздно, все поздно, дома давно нет, и остается ей возить жалкие подарки той злополучной медсестре, чтобы выведать какие-нибудь мелочи об отце, а потом, возвратясь домой, раскладывать из них нескончаемый и бессмысленный пасьянс.
— Нет. Никуда я не поеду.— Пряча глаза, Андрюс отодвигает деньги.— Оставим, как есть.
И видит, что ее взгляд меняется: глаза вновь отуманиваются, и она, словно несправедливо униженная, кротко сует десятки обратно в кошелек.
— А я надеялась...— у нее вздрагивает подбородок,— ведь такой позор... Такой позор...
Слово — как старая рваная тряпка. И совсем неуместное. Какой позор? Перед кем — позор? И за что — позор? За то, что отец пятнадцать лет болен? Что так и не выздоровел? Что всем пришлось мучиться? Что у него не было сил работать? Что у больного маленькая пенсия? Или за то, что дома его шпыняли, а теперь есть отдушина, есть с кем поговорить? Позор за постоянный страх — как бы не заразить сына, за то, что им запрещалось быть вместе? Где начало и где конец этого позора?
Но он сдерживается:
— Не то ты говоришь...
И осекается, сообразив, что может прорваться и хлынуть, словно кровь из вены, столько лет сдерживаемая и подавляемая, высмеиваемая разумом, презираемая, отталкиваемая в сторону тоска по любви. По любви, в которую он не верит уже пятнадцать лет, с тех пор как болезнь отца выстудила их дом.
Мать едва заметно покачивает головой, глядя немигающими глазами сквозь него, видит, наверно, крытую красной черепицей крышу санатория и нетерпеливо жаждет получить новую, постыдную, но заполняющую ее жизнь информацию о не желающем окончательно капитулировать человеке.
Она — женщина, понимает вдруг Андрюс. И этим все сказано.
Под безмолвным криком остается пустота, чистое пространство, где больше не мелькают отдельные, искаженные тоской картины. Белая, словно снег, неизвестность. Равнодушная, как белый лист бумаги.
— На Новый год приедешь? — не спрашивает, уточняет мать.
Не приедешь, дружище, не приедешь, уже теперь можешь процедить: я тоже имею право на полноценную самостоятельную жизнь! Ну и имейте себе на здоровье, товарищ Барейшис, ведь у вас есть полное право оправдываться таким правом,— другие удивились бы, ну и скрытник, обладать столькими доказательствами в свою пользу и до сих пор ими не воспользоваться, ах, какое коварство! Смело стригите свои купоны, Андрюс Барейшис, только вот кому их предъявить, с кем поделиться, не придется ли волком выть, сообразив, что они имеют ценность лишь для вас о д н о- г о, чтобы доказать, что именно вы необходимы для плетения словес, и необходимость этих слов для вашей собственной персоны. Так что милости просим — все двери перед вами распахнуты, легко ходят взад-вперед на хорошо смазанных петлях, не бойтесь, не захлопнутся перед носом, не стукнут по горбу, сквозь них — всего лишь слабый сквознячок, и они тоже нужны, эти слабые сквознячки, людям не вредят, а слова заставляют шевелиться быстрее... Может, боитесь слов, милостивый государь? Не притворяйтесь, все мы прекрасно знаем, что они — стерильные марлевые повязки, под которыми и боль выглядит эстетичнее.
— К сессии надо готовиться.
— Понимаю.
Андрюс провожает мать до остановки, поспешно прощается, когда скрипят распахивающиеся двери троллейбуса, и быстрым шагом направляется в редакцию молодежной газеты. В коридоре встречает редактора, полного мужчину с мясистым носом и спортивной стрижкой. Редактор весело подмигивает Андрюсу, будто победил на каких-то соревнованиях.
— Заходи,— приглашает он, пропуская Андрюса перед собой в кабинет с темной ореховой мебелью. Устраивается в кресле с резными подлокотниками и кивает тяжелым подбородком на кресло по другую сторону письменного стола:—Садись.
Из стопки бумаг безошибочно извлекает прихваченную скрепкой рукопись Андрюса, привычными пальцами быстро перелистывает страницы.
— Очерк нужен. Это ты хорошо придумал. Мы почти ничего не даем о рабочих своей типографии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я