https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/45/ 

 


Крчма смущенно зажал рукав рубашки у запястья, хотел было отвлечь внимание Миши, но она неумолима; уже вытащила носовой платок, пытается завернуть рукав.
— Да это не от вина! — Овальное пятно на предплечье похоже на кровоподтек. — Откуда это у вас?
Крчма решительно опустил рукав.
— Ну, знаешь, иной раз стукнешься — и не помнишь...
Совсем неубедительный тон и плохо скрываемое расстройство Крчмы. Только сейчас Мишь вдруг осознала: какое серое сегодня у него лицо... Внезапный укол подозрения, тщетные попытки припомнить: курс терапии — да, это называлось подкожным излиянием крови — как давно она это зубрила... Но симптомом чего, какого заболевания бывает такая гематома?.. Спрашивать нахмурившегося Роберта Давида нет смысла, настолько-то она его знает — теперь от него и слова не добьешься. Ах нет, все я забыла, осталось лишь туманное воспоминание, что такой симптом, кажется, означает болезнь белых кровяных телец...
— Когда к вам в последний раз заходил доктор Штур-са? Или вы к нему?
— А почему это тебя интересует?
— У вас неважный вид, пан профессор. Никогда вы не были таким бледным.
— Что было, то сплыло, и старость нас об этом не спрашивает. Жизнь вообще беспощадно ограничена тесными рамками — если говорить о наших представлениях и неосуществленных мечтах. И наш биологический возраст, увы, часто опережает календарный.
Кажется, никогда еще не было у Роберта Давида такого изнеможения в голосе.
— Не вижу никакого геройства в том, чтоб пренебрегать своим здоровьем.
— Знаешь что? Оставь мое здоровье в покое; я взрослый человек, а ты все еще неразумная девчонка...
— Что это за банда налетчиков? — такими словами встретил Крчма доктора Штурсу, явившегося в сопровождении Миши. — Фельдшер с бывшей и несостоявшейся фельдшерицей.., Я что, уже совсем лишился всех прав, коли мне навязывают какой-то консилиум?
Штурса, как свой человек в доме, прошелся вдоль гравюр, остановился около виолончели.
~ А жаль, что распалась наша капелла — я иногда скучаю по ней, особенно когда слушаю в Рудольфинуме Пражский квартет. С годами очки наши становятся все более розовыми: порой мне сдается, что мы играли не так уж плохо... Так что тебя беспокоит в данный момент, Франтишек?
— Меня, йозеф, в данный момент беспокоит один из моей Семерки, но тебя это не касается.
— Только один? Это уже хорошо!—сказала Мишь.— Который же?
— Пирк. Заходил ко мне. Странное наступило время: говорит, от него требуют изыскать способ, как устранить или по крайней мере перевести на менее значительную должность кого-то, чья якобы консервативная позиция тормозит прогресс... Прости, Йозеф.
Штурса жестом предложил: говорите, не стесняйтесь. Его докторская интуиция такова, что он чувствует пациента как бы не только кожей, но даже селезенкой.
— И что Пирк?
— Пирк отроду был упрямый баран, да вдобавок горячка. Знаешь, что он сделал? Отправился в паровозное депо, там уже вытянулись было в струнку перед начальством из министерства, а он и спрашивает: не возьмете ли меня обратно в машинисты?
— Он спятил, — сказала Мишь.
— А я не знаю, что об этом думать. Счастливым в своей высокой должности Пирк никогда не был и от любви к машинам не излечился. Не уверен, как бы поступил я сам на его месте. Знаю только — такому давлению не уступил бы.
— Уступи хоть моему давлению и сними пиджак и рубашку, — проговорил Штурса.
Мишь деликатно удалилась под предлогом сварить кофе.
— И давно у тебя этот герпес?
Вопросы, испытующие взгляды, уверенные нажимы опытных пальцев. Нет, эти подкожные узелки на шее не болезненны, хотя и увеличились за последнее время; немножко болезненны голенные кости при простукивании. Кожа иногда зудит, да, это так.
— К чему ты меня приговариваешь, Йозеф?
— Ляжешь на несколько дней в больницу. Просто для общего обследования: картина крови, базальный метаболизм, РОЭ и все такое прочее.
— Но как-то ведь это называется — то, что ты подозреваешь! Не обращайся со мной как с обычным пациентом: ты бы должен знать—порядочные люди не трясутся за свою жизнь. Не люблю неведения, особенно когда оно касается моей собственности, каковой, бесспорно, является мое тело; я имею право знать,
— Я не пророк; проведем основательное обследование — и будем знать больше.
Сразу ясно, когда врач идет на ощупь, а когда точными вопросами лишь утверждается в своем заключении. Штурса отвечает уклончиво — стало быть, дело серьезно; впрочем, об этом же говорит и собственное мое самочувствие.
Штурса вышел вымыть руки, в прихожей встретил Мишь, несущую кофе на подносе. Она пониженным голосом заговорила с ним, его ответ был так же тих. Почему Мишь вошла в комнату такая бледная, и почему у нее дрожат руки, когда она ставит чашечку передо мной?
Внезапно Крчму захлестнул совершенно обычный, панический, малодушный страх, высокая стремительная волна, против мощи которой человек до ничтожности бессилен. Животный инстинкт самосохранения — а он-то всегда воображал себя выше таких дюжинных, нерыцарских эмоций! Но равновесие духа постепенно возвратилось к нему, сердце после сполоха постепенно успокаивалось. У нас с врачами — неравная игра: убеждаем самих себя в хладнокровном мужестве, но внутренне трепещем перед их приговором, ибо знаем: иного выхода нет, можно лишь отдалить его. Будем надеяться, что мой трепет перед этим приговором — не более чем перед самой обыкновенной бедой, которая, правда, нередко сшибает с ног. Только действительно большое несчастье ставит нас перед лицом новой, до основания изменившейся реальности — и возвращает нам некое холодное, полное достоинства, спокойствие.
За кофе — обычный нейтральный разговор о музыке, о новой книге Грабала, о проекте советско-американского сотрудничества в космосе. У Штурсы есть еще дела, он
прощается; послезавтра, самое позднее, он зайдет к Крчме в больницу.
После его ухода из уст Миши льется непрырывный поток слов, эта неразговорчивая Мишь размахнулась даже на два новейших анекдота. Хорошо, что сегодня она не спешит к своей работе: Мишь теперь в самом расцвете творчества, и как ободряет новое подтверждение истины, что у всякого таланта свой инкубационный период. Неблагоприятные обстоятельства могут отдалить момент неизбежного проявления таланта, но подавить его ничем нельзя.
— Что приготовить вам к ужину?
— Что-нибудь хорошее. По твоему вкусу.
Звонок в прихожей, знакомый голос. Мишь подвела к креслу Крчмы Павлу и тотчас удалилась с извинением — дела требуют ее присутствия на кухне.
— Присядьте, пожалуйста!
Нет, такого выражения лица не бывает у людей, пришедших по-дружески навестить. Павла категорически отвергла угощение. Все-таки села, но на самый краешек кресла.
— Гонзе что-нибудь нужно?
— Теперь уже ничего. Ни даже доброго совета: вашего последнего оказалось достаточно. Точнее говоря, хватило сполна, чтоб погубить!
— Не понимаю. Это он вас прислал?
— Никогда бы он до этого не унизился! — повысила голос Павла. — Он и понятия не имеет, что я здесь.
Вопросительное молчание Крчмы на нее не действует. ВИДНО, как на шее ее под кожей бьется жилка.
— Могу я все-таки узнать, что привело вас ко мне?
— Еще бы. Вы ведь неустанно интересуетесь судьбою ваших бывших учеников. Вот я и пришла, чтоб осведомить вас о судьбе одного из них: вам таки удалось с ним разделаться. Может, даже и сверх того: извести всю нашу семью с детьми!
— Довольно сильные слова. Не объясните ли, что, в сущности, произошло?
— А то, что вы должны были предвидеть, когда давали ваш прекрасный совет: Гонзу, вышвырнули вон! То есть перевели на периферию, на стройку, где всего-то двадцать человек рабочих, на такой он начинал четверть века назад, серой канцелярской крысой в сатиновых нарукавниках! А предлог — что в руководстве трестом должны быть люди с дипломом. Двадцать пять лет никому не мешало, что у Гонзы его нет, он и без этой бумажонки хорошо справлялся! Теперь вот ищет работу, но я сильно сомневаюсь, что после публичного позора его где-нибудь возьмут!
Похоже, волноваться при моем странном недуге вредно: внезапно болезненно онемели голени. И кожу засвербило на руках и на горле.
— Какого позора? Павла оглядела комнату,
— У вас нет телевизора, правда. Так что вы и не могли увидеть наглядный результат ваших советов, а жаль! Гонзу без предупреждения вызвали к директору, а там как раз снимали для телевидения репортаж о задачах треста, разговор зашел и об этом американском отеле. К удивлению Гонзы, заместитель директора стал говорить, что, добиваясь прогрессивных акций, которые включили бы нас в систему общеевропейского сотрудничества, иной раз наталкиваешься на непредвиденные трудности внутри треста. Репортер попросил объяснения, и замдиректора ответил, что, по его мнению, пришла, наконец, пора вместо того, чтобы замазывать недостатки, сказать во всеуслышание: всесторонне выгодным сделкам упорно сопротивляются отдельные консервативные личности. И на вопрос репортера, нельзя ли конкретнее, замдиректора ответил с милой улыбкой: «Да вот один из них сидит рядом с вами!» На другой день пошла я в мясную лавку, где знают, что я жена гонзы: ах, пани, печенки у нас не было уже целую неделю! Встречаю потом соседку — стояла в очереди за мной, — а у нее в сумке печенка! И она рассказала мне, о чем болтали в лавке, когда я ушла. Кто-то будто шепнул мяснику: «А вы бы предложили ей консервы, это больше устроит ее муженька!» А младшая дочка на другой день является из школы в слезах... Что дети злы и безответственны, в этом нет ничего нового; но когда безответственным оказывается старый учитель, на которого бывшие ученики прямо-таки молятся — это уж ни на что не похоже.
Опять эта слабость, и в глазах потемнело, в последнее время это сопровождает всякое волнение...
— Несмотря на все, о чем вы мне тут рассказали, пани Павла, очень хорошо, что Гонза прислушался к моему совету и не поддался нажиму. Если оставить в стороне политический аспект — Гонза работал ведь в государственном учреждении. А эта так называемая «прогрессивная акция», на которую его толкали, по моему личному мнению, — просто разбазаривание государственных средств, за которым, скорее всего, кроется взятка. Я от души рад...
— Ах, вы рады! — перебила его Павла. — Вы еще радуетесь нашей беде! Ну, так я вам скажу... — Павла выпрямилась в кресле, бледнее самого Крчмы, — Вам всегда было безразлично, что станется с жертвами этой вашей одержимой опеки. Вам бы только упиваться собственным благородством, играть роль мудрого, доброго папочки. Да только детишкам-то плевать на вашу проклятую помощь! — Она уже не владела собой. — Кое-кто из них смекнул, что вы были их несчастьем, они вовремя от вас отделались, просто из чувства самосохранения, поняли? До них это поздно дошло, но дошло, так было с доктором Наварой, Руженой Вашатовой, а может, и с Камиллом... Только мой олух Гон-за попался со всеми потрохами! —Павла вскочила, окончательно утратив контроль над собой, последние слова она уже выкрикнула: — Вы давно перестали понимать, куда идет мир и что он давно уже не тот! Вы своим святым замшелым гуманизмом погубили бы их всех до одного, ваша-то карьера кончилась, а у них еще все могло быть впереди... Но больше всех из-за вас пострадали мои дети и я, даже вдвойне — и с Камиллом, и с Гонзой!..
— Павла — вон!
Откуда вдруг взялась Мишь, я и не видел, как она вошла...
— Ах, ты хозяйка в этом доме? Прости, не знала я, что пан профессор на старости лет решил омолодиться..»
— Вон, и немедленно, не то морду набью!..
Такую разъяренную Мишь я, пожалуй, вряд ли когда еще увижу...
Поспешный стук метронома в тишине, наступившей после ухода Павлы, — кажется, это кровь пульсирует в ушах. Мишь, дрожа от бешенства, кладет на стол приборы.
— Прости, девочка, я должен был сказать тебе это раньше — я не буду ужинать, мне кусок в горло не полезет...
В зале было уже так накурено, словно сегодня вдвойне потребляли воздух; сегодня здесь царит напряжение, совсем не похожее на ту атмосферу, какая устанавливается во время очередных заседаний ученого совета института. Председатель партийной организации почувствовал, что все нуждаются в передышке и, посоветовавшись с обоими соседями, объявил перерыв пятнадцать минут.
Мариан прошел в свой кабинет машинально, словно автомат, так же машинально согласился на предложение секретарши приготовить для него чашечку кофе. Уселся в кресло за своим столом, закурил. Как определить эту странную, по контрасту с шумом в зале, тишину, которая начала подползать к нему из углов кабинета, от пустых кресел за черным столом для совещаний, проникая сквозь тиканье настенных часов? Глухая пустота, тянущаяся к нему над погребальной чернотой длинного стола у противоположной стены, имеет свое название: одиночество. Нелепый факт: я остался в одиночестве. На моей стороне уже только преданная мне секретарша, Гених да еще, может, двое-трое молодых сотрудников, которые если и станут членами ученого совета, то разве лет через десять; еще, быть может, парочка молодых лаборанток—и Люция. Кто решится упрекать ее за отсутствие на сегодняшнем собрании, на которое созвали весь ученый совет?
На столе президиума в зале лежит этот злополучный сборник материалов Лионского гематологического конгресса. Уже выслушали обоих соавторов Мариана, «своего» Крижана и специально приглашенного Перницу; выступил Пошварж, а под впечатлением рушащегося директорского трона осмелели даже некоторые рядовые сотрудники. Знакомая поляризация страха и смелости: по лицам некоторых так и читаешь, что, если бы весы склонились на сторону теперешнего — пока еще — директора, они с таким же энтузиазмом взялись бы превозносить заслуги и достоинства шефа. Однако будем справедливы: высказаться попросили и таких, у которых были все основания подлить масла в огонь критики, а они ни словом Мариану не повредили. Но Пошварж — стреляный воробей в тактике: чтобы его реноме не пострадало от прямого, им самим проводимого наступления, он подготовил двух главных ораторов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я