https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

"Девочка
убилась!", - закричали в парном тумане и тут же меня подняли,
обдали водой и понесли не живую, не мертвую, никакую, даже не
грязную, над плывущим полом, в гуще тускло светящихся
испаряющихся тел.
Несколько дней о моей погибели говорили в банных очередях: будто
я разбилась, заварилась кипятком и даже захлебнулась в сливной
воронке, а потом забыли. Но банщицы меня запомнили и потому
пускали в солдатскую баню, в "запуск". "Запуск" был самой
скоростной, молниеносной формой помоя. Время определялось точно:
"женщины, на помой 20 минут". Мылись в низком каменном строении,
в стороне от главного банного корпуса. Это была баня для солдат,
и каждому отряду отводилось свое точное время, но иногда между
отрядами возникал временный зазор - и тогда пускали людей из
общей очереди, почти всегда женщин: их было больше и мылись они
быстрей.
К запуску раздевались заранее и бежали к бане полуголые. В
должный срок солдаты входили строем в ворота, проходили рядами
мимо низких окон - и через пять минут мы уже вылетали снова, с
полотенцами на головах, в крылышках нищего тепла.
Летом и весной солдаты некоторое малое время топтались у дверей,
кричали и стучали в окна, чтобы дать нам время собраться и уйти.
Зимой, совсем уж в отчаянный мороз, они сразу заходили в
предбанник и раздевались при нас - в одном углу, а мы одевались
- при них - в другом, и какое-то время так и стояли друг против
друга - голые, в полутьме, в твердом холоде, уже не стесняясь
друг друга. Нагота не смущала нас, напротив, она нас прятала,
скрывала, ибо, раздетые, мы становились совсем уж похожими - ни
молодыми, ни старыми, ни худыми, ни бедными - просто
одинаковыми, лишенными примет, и становились чем-то единым и
общим, как глина.
Южная бабушка сама открыла нам дверь, и, увидев меня, вносимую
на чужом красном одеяле, разом сползла на пол, "Господи,
милостивец, не допусти", на четвереньках поползла по коридору.
- Живая она, - басом сообщила кладовщица Клава, - опомнится
сейчас.
Опомнилась я скоро, но болела, видимо, долго и сильно, потому
что обе бабушки от моей кровати не отходили и переместили сюда
всю домашнюю работу. Даже белье сушили в комнате, и я лежала в
парусиновых коробах, в тесных шелестящих ширмах, из-за которых
бабушки поминутно окликали меня, старательно проверяя, не
повредилась ли я умом:
- Что это у нас за окнами?
- Снег.
- Что это темно-то стало?
- Вечер.
- Где это мы с тобой сидим?
- В саду, - откликнулась я, вперившись глазами в цветастую
простынку над собой. Южная бабушка раздвинула белые стенки:
- Сад у тебя дома, дома! - А северная промолчала.
Летом сорок третьего года у нашей жилички Таси умерла от тифа
дочка Розочка.
Тасю на привокзальной площади нашла наша бабушка. Тася сидела на
скамейке, мерзла и плакала, а девочка спала у нее на руках.
Вещей у Таси никаких не было; бабушка дала ей свою сумку с
полученным за шаль горохом, а сама взяла Розочку на руки.
Жить у нас было совсем уже негде - вместе с севастопольцами и
ленинградцами в квартире было двадцать человек, но Тася была
незаметная, неслышная, места почти не занимала, к тому же сразу
устроилась в госпиталь стирать белье, и Розочка оставалась под
бабушкиной опекой.
Тася домой приходила редко, сидела в кухне, качала красные,
раздувшиеся руки, улыбалась и смотрела на Розочку. Наверное,
Тася сама и заразила Розочку, потому что у нас в тот раз никто
больше не заболел.
Девочка быстро начала поправляться, уже ходила по палате и
неожиданно умерла в одну ночь. Тася к тому времени совсем была
безнадежной, и сказать ей ничего не смогли. ССказали уже потом,
когда стало ясно, что Тася выжила, но Розочку к тому времени уже
давно схоронили.
От госпиталя к дому была короткая дорога - через деревяшки,
проходные зеленые дворы, через сирени и пролом в заборе. Этой
дорогой она и пришла. Мы сидели на крыше сарая и видели Тасю еще
в огородах: она шла быстро, немного боком, и голова ее была
плотно обвязана белым платком - будто забинтована.
Когда мы пришли на кухню, Тася сидела у окна на табуретке и ела
суп с кусочками, а бабушка стояла над ней с поварешкой.
- Не могу я, - прошептала Тася, - какая мне еда.
- А ты и не ешь, - сказала бабушка, - ты так поглотай. Тебе
горячее нужно.
Тася увидела нас и опустила голову - голова была седая,
белая-белая, в крошечных плотных колечках, - и слезы закапали в
миску.
- Не бейся, Тася, - сказала бабушка, - не бейся. Какая твоя
вина. Она ведь не сирота какая была, не какая безродная. Я
обмыла ее и одела. Чисто ангел она была, чисто ангел.
Тася оставила миску и заплакала в голос.
К ночи ей стало хуже. На другой день она и встать не могла -
молча лежала на бабушкином месте и робко дышала.
Тогда бабушка решила: чтобы Тасе стало легче и чтобы Розочкиной
душе был спокой, надо устроить поминки.
Это нас смущало: похороны мы видели часто, а поминок у нас не
бывало.
Поминальный день пал на воскресенье. Полдня мы сидели за сараями
и поленницей и молчали. Потом пришла бабушка и повела нас домой.
Стол был накрыт белой скатертью, на столе стояли тарелки с кашей
из отрубей, но с желтым глазочком масла в каждой середине;
стояла еще миска с соленой капустой и бутылка вина. Пирог был
плоский, темный, без начинки, но сладкий и уже сразу нарезан на
ровные, как ириски, кусочки.
Тася стояла в дверях, рядом с бабушкой, и говорила каждому:
"Проходите, гости дорогие", "Садитесь гости дорогие". Мы сели и
стали есть кашу. Матери стояли над нами.
Бабушка налила матерям вина, все молча выпили и подошли к Тасе.
И тут бабушка принесла из кухню кастрюлю и стала делить компот.
Она так и сказала: "Пейте компот", и раздала нам ложки, потому
что в стаканах до половины стояла плотная золотая гуща. Братик
поднял на ложке ягоду и посмотрел на маму.
- Это изюм, - сказала мама. - Изюм. Виноград. У нас дома кругом
виноград. И розы, - и виновато взглянула на Тасю.
Братик съел, улыбнулся и стал выбирать новый виноград, мы разом
склонились над столом, застучали ложками, засопели и вдруг
кто-то засмеялся. Все испугались, но тут братик достал сливу, и
кладовщица Клава вспомнила, что у них дома слив полно - так
кругом и растут сливы. Все стали искать сливы и яблоки - и
только тут вспомнили про Тасю.
Тася пила компот и улыбалась. Потом встала и, протискиваясь
между женщинами, обошла стол, наклонилась к каждому из нас и
поцеловала каждому голову. Женщины тихо заговорили, подхватили
Тасю под руки - она совсем ослабела от горя и еды - и посадили в
угол. Мы все доели и ушли во двор.
Тася жила у нас еще с месяц: помогала убирать картошку и сушила
ее с нами во дворе, а потом ушла в госпиталь.
Зимы стояли холодные. Тася приходила редко, ночевала чаще на
работе и прижилась там совсем.
Никто из нас не видел Розочку мертвой, и когда я спросила у
бабушки, где же находится девочка теперь, после того, как мы ели
компот, и бабушка ответила мне, что она, конечно, в небесном
саду, я тут же представила его полным изюма и роз.
Пятнадцать лет спустя я этот сад нашла. Он располагался на
просторном пологом склоне горы, был обнесен высокой белой
каменной оградой, и дом в саду был белый, двухэтажный, каменный,
совсем целый, и в темной дудке каменного колодца - далекая -
мерцала вода. Площадка перед воротами была черна от опавшей
туты, но ворот - как дверей, створок - не существовало - стразу
за широким проемом в стене начиналось пространство, забитое
мелкими одичавшими розами, источавшими сильный, лимонной остроты
запах, и то место, где находился, наверное, двор, было одной
сплошной розовой чащей. От дома розы расходились неровными,
круглыми, цветными валами, которые кончались только потому, что
не смогли перерасти через каменную дорожку, отделявшие розовую
часть от собственно плодовой и более всего - виноградной.
Виноградные грядки были зелены - ни одного ржавого листа, - но
самого винограда, самих прозрачных, влагой и светом наполненных
ягод как раз и не было - только небольшие, величиной с кулак
гроздья изюма, темно-лилового, в глубоких восковых морщинках и
сладкого невероятно. Горячий ветер тащил по дорожкам сухие
розовые лепестки, они длинными грудами лежали вдоль ограды, и
даже у самой дальней стены держался стойкий запах роз, не такой
сильный, как возле дома, но от этого только более чистый. И
никаких следов человека - ни гвоздя, ни миски, ни тряпки, словно
обитателям не приходилось думать о хлебе насущном. Впрочем, сама
мысль о возможности земных хозяев сада в голову мне не
приходила.
Много раз я хотела вернуться в розовый сад, но ничего из этого
не вышло. Зато я встретила Филю и сразу поняла, что встреча наша
не случайна. Сам он был в этом совершенно уверен, ибо нашел меня
спящей в пустой степи, но в меченом месте: именно тут год назад
он обнаружил трехлитровую бутыль спирта. Спирт мы отнесли за
счет ветеранов, регулярно приезжающих в эти места пить и
плакать; встречу со мной Филя полагал промыслом более дальним.
Он, безусловно, хотел сказать "более высшим", но постеснялся, к
тому же встреча наша выглядела совсем будничной: Филя подождал,
пока я проснусь, накормил меня миндалем и сказал, что спать на
земле нехорошо и надо идти домой, и я пошла за ним, не
колеблясь, как за северной бабушкой.
Правда, никакого дома у Фили не оказалось: он жил всюду и
кормился чем бог пошлет. Подобный образ жизни теперь забыт
совершенно, а тогда, казалось, без малого пол-России сидит в
сторожках и кочегарках. Вопреки установившемуся мнению я и до
сих пор уверена, что это не было протестом или бегством от
жизни, скорее весьма удобной формой ее. Что касается Фили, то он
другого для себя и не желал. Он был редкий человек: великан,
мудрец, воплощенный рыцарь и горький пьяница.
В ту осень Филя караулил склад и припадающий к нему виноградник.
Склад считался военным, но ничего, кроме матрацев и старых
спальников, в нем не было. Мы живо растащили военное имущество
по всему винограднику, и он превратился в сплошной дом, благо
спать можно было, где угодно, а еда висела над головой. Ночью мы
не спали: Филя ходил по саду, палкой стучал о каменный забор:
"Эй, злоди, злоди, уходи...". "Уходи", - гудела я вслед за Филей
и топала ногами. Еженощный этот ритуал Филя исполнял на
удивление серьезно, и когда я однажды спросила, зачем мы кричим
и кого гоняем - ведь тут же нет никого, - он немедленно ответил:
"Потому и нет".
За первую неделю нашего караула я узнала всех Филиных друзей -
Лешеньку, Мишаню и Колю-Прессу. Появились и другие, но эти были
самыми главными, связанными между собой невероятной любовью,
верными и едиными, как корабельный экипаж.
Поручик, хотя и не расставался с нами, занимал в компании особое
поло-жение. Он и появился последним и буквально ниоткуда, где-то
в горах вдруг сказал за моей спиной: "Плесни и мне, пожалуй" - и
выставил кружку. Лешенька, совсем уже пьяный, готовый тут же
согласиться с тем, что все это ему почудилось, в кружку
пришельцу плеснул, и тот вышел, выпил и лег у моих ног. Все
засмеялись, но я заметила, что Филе эта шутка не понравилась.
Впрочем Поручик сошелся со всеми мгновенно: был умен, ловок,
легок на подъем, лихо ловил попутки и с удовольствием бегал за
вином.
Денег у нас вовсе не было, и мы обходились без них. "Супчику
вчерашнего не найдется?" - звонко вопрошал Коля, подходя к
очередной шашлычной или чайной, и тотчас - "Ой, мальчики, ой
Леша, ой Филя-Филя-Филя..." - выбегали из-за буфетных стоек
непременные Зины, Тамары и Люси, тащили на стол бутылки,
помидоры, зелень и какую ни есть горячую снедь, и все садились
за стол, и приносили гитару, и Мишаня, красивый, полупьяный -
"Проходит жизнь, проходит жизнь..." - молодым неприступным
голосом выводил, закрывая глаза и покачиваясь от счастья - "как
ветерок по полю ржи...", и девочки долго убирали со столов,
вытирая слезы, и утром мы уходили, обласканные, благостные и
нагруженные впрок до новой встречи. Попутные машины возили нас
по долине, что вся была сплошной стол и дом, и чуть ли не в
каждом дворе ждал свой надежный Федя или Вася...
Вася все-таки чаще. Человек он был веселый, и дом его стоял у
самой дороги. С тех пор как за горами провели новое шоссе до
побережья, старая - вот как раз Васина - дорога опустела,
заглохла, берега ее густо заросли лесом, и она стала похожа на
аллею в заброшенном парке. Но, перестав быть единственной
дорогой до моря, старая дорога оставалась все же самой короткой
и самой живописной; редкие истинные знатоки ездили только по
ней, и Васин дом становился чем-то вроде тайного приюта. Дорога
же превратилась как бы в личную Васину тропу: он даже устроил
ступеньки и вывел калитку прямо в приусадебные горы.
Несмотря на протез (война, Варшава), неловкую допотопную
деревяшку, Вася передвигался бойко, уходил далеко и в горах
пропадал неделями. Хотя терять его было некому. Большую часть
года Вася жил один: жена его, молодая краснощекая старуха
Панька, часто уезжала к дочери в Воронеж, - потому хозяйство
было запущено, гряды порушены, двор захламлен и только сарайка
имела относительно жилой вид. Сарайка считалась неприкосновенной
Васиной территорией. Панька туда не совалась и все Васино
имущество презрительно именовала хламом. Вася из корней и дерева
резал фигуры - лесных девок, зверей и птиц. Звери и девки
выходили плохо, зато птицы - все увечные, ломаные, одноногие -
были по-настоящему хороши. Кто-то даже советовал Васе продавать
птиц - туристы любят все занятное, - но он не решился. Я была
старым поклонником Васиного искусства и в тот раз, когда он
зазвал нас с Филей в сарайку, решила, что он просто изладил
очередную птицу.
В птичнике был полный порядок: пол подметен, коренья и деревяшки
стащены в угол. Но Вася заметно нервничал, оглаживал себя руками
и часто одергивал рубаху.
- Что? - шепотом спросил Филя.
Вася налил себе стаканчик, но отставил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9


А-П

П-Я