https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Земля была 1де-то в двадцати двух метрах внизу.
Когда же они вновь были в состоянии думать, слышать и видеть, оказалось, что ноги их повисли над пропастью, толстый край водосточного желоба впился в тело, так что пришлось согнуться под прямым углом, и изменить эту позу они не могли, а осчрые края сломанной решетки так врезались в пальцы, что и провисеть долго не было никакой возможности.
Но тут подоспел Квази. Он спустился по веревке с ведром и очень походил на ангела, да, собственно, и был их ангелом. Он втащил на крышу Трулезанда, а потом Роберта и сказал при этом — ах, да что там сказал!—он пропел, пропел ангельским голоском:
— Черти вы полосатые, ах вы черти полосатые!
Вот каким был Карл Гейнц Рик, звавшийся тогда Квази,— уже не жестянщик на сахарном заводе, а один из первых рабочих студентов в стране, тогда свой парень, а теперь?
Так что же оратор Исваль, кто он теперь?
Самое правильное, Роберт Исваль, больше не вспоминать об этой речи, и об РКФ, и о Квази Рике — пропади они все пропадом! Ты здесь не в отпуске! Ты должен... Ну и что же? Разве я не работаю? Я очень хорошо знаю, что я должен, и делаю все, что должен. А как я это делаю — мое дело! От меня требуется репортаж о наводнении в Гамбурге и о последующих днях. Будет им репортаж. Нельзя же сказать, что я просидел здесь все время за столом, думая только о давних годах и давних друзьях. Я довольно побегал по городу. Если они хоть половину напечатают из того, что я уже сейчас могу написать, и то будет чудо. Надеюсь, я имею право думать не только о лопнувших мостах и страховых полисах, подскочивших ценах на резиновую обувь и сырых пятнах на обоях, о сенаторах, произносящих траурные речи и держащих нос по выборному ветру, о бундесве-ровских вертолетах, о болельщиках с Тегернзее и из Билефельда, о вдовах и сиротах и о приезжих, захвативших походные кровати на случай повторной катастрофы; надеюсь, я имею право посидеть минуточку на диване у Германа Грипера и полистать телефонную книгу?
— Мне надо еще в город,— сказал Роберт, и Лида кивнула ему в ответ. Она как раз диктовала колбасной фабрике заказ на следующий день.
Роберт слышал, что ей нужно на двадцать кило сарделек больше, чем накануне. Сардельки — дело особое. Заказал бы ты прежде здесь сардельку, тебе сунули бы эдакую хрустящую коротышку, да еще с кусочком шпика и тмином или с другими жуткими специями, и занесли бы тебя в категорию чужеземцев и матросов и правы были бы, потому как истый гамбуржец не ест сарделек, гамбуржец ест копченую колбасу и заказывает копченую колбасу, если хочет, чтобы ему дали копченую колбасу, но теперь ему приходится заказывать сардельки, если он хочет получить копченую колбасу, во всяком случае, на Реепербане, где большинство посетителей иностранцы или матросня.
Поглядим, как она называется у Квази. Если копченая колбаса — хорошо, добавим ему один балл — он ему понадобится, ведь все остальные вычеркнуты, и за ангельскую миссию на крыше тоже. Только на нее не рассчитывай, Квази Рик, она в зачет не пойдет, господин трактирщик!
Роберт спустился в метро. Ехать было недалеко, и он не спешил, а наземная часть пути между мостами у порта и Рёдингсмарктом была самой красивой в городе. У Миллернтор, гам, где находится эта заплеванная подвальная станция Санкт-Паули, метро всего-навсего сподручное и неуютное средство передвижения с вонью на выбор — в вагоне для курящих или для некурящих,— своего рода пневматическая почта, место не более уютное, чем сточная канава. Но когда неподалеку от Гельголлен-дераллее поезд, выскакивая из кафельной шахты, мчит между кустами рододендрона и газонами и останавливается на станции «Ландунгсбрюкен», тут у всех иностранцев глаза на лоб лезут: эй, гляди-ка, мы уже в порту!
Здесь метро превращается в надземную электричку, поезд катит по бастиону и по набережным до Баумваля, и внутренняя гавань отсюда видна, а вон Кервидершпитце, а там — Грасброк, где срубили голову Штёртебекеру, говорят, он пробежал шаг-другой без головы, но это, верно, легенда, только куры без головы бегают, да и то очень редко.
И вот мы уже у Рёдингсмаркта, старого рынка, только теперь здесь давно никакого рынка нет, и Гусиного рынка тоже нет, и Конного, и Хмельного, а возле цейхгауза и Ратуши так и подавно рынков нет. А та вон речушка, что течет в город, никакого о i ношения к порту не имеет, это канал Альстера, мутный сток в Эльбу; Эльба в городе свой долг выполнила, дважды превратилась в озеро, одно большое, другое маленькое — Внутренний
Альстер и Внешний Альстер,— и теперь может спокойно отправиться дальше, изгаженная и грязная, никому до нее нет дела; тот, кто здесь редко бывает, глядит из окна на церковь святого Михаэля, но еще мгновение, и поезд уже ныряет под землю, проскакивает под Биржей, и она — вот уж удобно и честность обеспечивает — размещается с Ратушей в одном здании, и если тебе надо на Зекслингствите, так выходи у Главного вокзала. Вопрос только в том, можно ли ему идти на Зекслингствите. Правда, Роберту неизвестны предписания, которые запрещали бы ему отправиться в этот путь. Но вероятно, они все-таки есть, и вполне вероятно, что они имеют свой смысл. Но еще вероятнее, что не всегда в них есть смысл. Следует лишь иметь веские основания, чтобы защищать свой поступок, и тогда ты всегда и везде сумеешь оправдать то, что ты совершил.
Итак, защищай свой путь, Роберт Исваль! Только не говори, что этот трактирщик, этот Рик, был, мол, твоим другом. Ты знаешь, как мы относимся к подобным аргументам. У всех у нас были когда-то друзья, и у всех оказались среди них такие, которые предали нас, и с того дня они перестали быть нашими друзьями — мы не вспоминаем их больше как своих друзей, они стали нашими врагами, а значит, и мы — их врагами. А как быть с нашими спасителями? Каждый из нас обязан кому-то жизнью. Не будем говорить об отце с матерью, и об акушерке, и даже о врачах, вовсе не их мы имеем в виду. Мы говорим о мальчишке, вытащившем нас из пруда, и о девчонке, что стрелой припустила-в пожарную часть, заслышав запах газа, и о том человеке, который, оттолкнув нас в сторону, сам попал под машину; мы говорим о соседке, которая повредила нам зуб, вытаскивая застрявшую в горле рыбью кость, и о подвыпившем угольщике, который собрался отоспаться в песчаном карьере и один лишь сохранил присутствие духа, когда нас засыпало песком.
Мы можем вечно что-то помнить, помнить наших спасителей, помнить дежурного противовоздушной обороны, вовремя предупредившего нас, обер-ефрейторов— за то, что не дали нам воды, зная о ранении в живот; генерала, для которого Рыцарский крест не был самоцелью; знатоков-грибников и ясновидцев; сильных духом и подкупных, доноров и убийц.
Вот и не лезь к нам со спасителями.
Ты говоришь, любопытство? Что ж, любопытство — это уже кое-что, его мы ценим. Мы, правда, несколько отвыкли от любопытства и от вопросов, однако подобное воздержание не пошло нам на пользу, а потому мы снова вопрошаем и хотим, чтобы все задавали вопросы; любопытство снова считается у нас достоинством, только называем мы его не любопытством — это
слово отдает сплетней, мещанством,— мы говорим о любознательности, о радости первооткрывателя и возводим умение мыслить и тем самым умение задавать вопросы — а что толку, хочется еще иногда спросить,— в первейшую обязанность человека. Вот и скажи нам преспокойно, что пошел из любопытства, но скажи это другими словами. Скажи о какой-то проблеме и ее разрешении, и тогда мы станем тебя слушать.
Ладно, если вам так проще, я назову Карла Гейнца Рика проблемой. Но для меня он больше чем проблема, для меня он загадка, поражение, наваждение. Он был одним из троих сбежавших, но единственным, кто сделал это без каких-либо оснований, во всяком случае, без каких-либо видимых оснований. И был он моим другом, и я его хорошо знал. Двое других в счет не идут. Один, рассеянный, слишком часто спотыкался о кровать соседа по комнате, а в голове второго Ангельхоф отыскал идеи, которые следовало заклеймить,— идеалистические, экзистенциалистские, космополитические,— у обоих, стало быть, имелись основания.
Но Квази? У него и прошлого-то никакого не было, зато будущее открывало перед ним самые блестящие перспективы. Он был математик номер один из набора тысяча девятьсот сорок девятого года и почти гений как организатор. Не только он был словно создан для нашей страны, но и страна была словно создана для него. Не очень-то благоустроенная страна в ту пору, страна математиков, страна организаторов, страна планов и плановых заданий, страна логарифмов, страна перспективы, страна программистов. Словом, страна Квази Рика.
И вот, оказывается, все не так. А почему? Кто обидел Рика? Кто дал ему основание? Из нас — никто, мы бы заметили; мы знали, сколько у каждого из нас зубов во рту и что за шрам над бровью у одного или под пупком у другого, мы все друг другу выкладывали: и как прошел первый школьный день, и на что была истрачена первая получка, и вкус первого поцелуя и первой рюмки водки; мы знали все: у кого какие остроты, какие уловки в скате, и комбинации в шахматах, и любимые песни, и причуды, и у кого какие слабые места. Каждый из четырех обитателей комнаты «Красный Октябрь» мог бы заполнить анкету за другого и написать за него автобиографию. Да и что это были за автобиографии: «Я, Карл Гейнц Рик, старший сын капитана речного судоходства Фердинанда Рика и его жены Эльзы, урожденной Пеплов, родился 2 февраля 1929 года в Дёмице-на-»льбе. С 1935 по 1943 год посещал там народную школу. Затем был учеником жестянщика Эугена Крана в том же Дёмице. С 1946 года работал подмастерьем на сахарном заводе Вильгельма Лухтмана (в Трейханде). С 1946 года состою членом ССНМ, а с 1947-го — членом СЕПГ. Родители были беспартийные. Погибли вместе с моим десятилетним братом 18 июля 1944 года при воздушном налете...»
Пустяк, а не биография, но при желании можно было бы упомянуть еще о многом: имена учителей, любимый напиток мастера, причину, побудившую вступить в партию, обстоятельства, при которых погибли родители и брат...
Как-то раз в воскресенье, вскоре после медицинского осмотра, Квази рассказал об этом Роберту и Вере Бильферт. Он хотел оправдать свой страх перед болезнью и сомнения, обуревавшие его, когда его заверяли, что он выздоровеет, если, конечно, будет выполнять все предписания врача.
— Не знаю,— говорил он,— сам не знаю, как это объяснить. Вам, наверно, покажется, что я суеверен, но я ведь не суеверен и уж, во всяком случае, не религиозен. Религия — следствие квази невежества. А ведь я получил образование. Я учился в районной партшколе, и на курсах в окружной партшколе, и в школе ССНМ. Религиозным я просто не могу быть. Но у меня уже есть кое-какой опыт, и я боюсь. Я, собственно, не собирался ничего вам рассказывать, такое, в конце концов, есть у каждого на душе, но, если я не расскажу, так это, пожалуй, и будет суеверием или квази зародышем такового. Нет, как вспомнишь историю гибели моих родителей и брата, особенно брата, поневоле жуть берет. Его звали Детлеф, и девять лет своей жизни он болел. Он переболел всеми болезнями, какие есть на свете. Акушерка рассказывала в Дёмице, что он ее самый трудный случай, и утверждала, что сунула его в духовку, а то он никак не согревался. Это она, конечно, выдумала, но девять лет брат мой действительно не вылезал из болезней. Корь и ветрянка, понятное дело, и свинка, но к тому же дифтерит, и скарлатина, и трижды в год ангина, и воспаление среднего уха, а то еще плеврит, ну, грипп, тот вообще за болезнь не считался. На берегу-то ничего бы, но отец водил баржу, а мы плавали вместе с ним. Брату было уже девять, когда он подхватил коклюш. Нам всегда казалось странным, что коклюшем он еще не болел, и, когда это случилось, мы с ним остались на берегу у хозяина баржи.
Коклюш — болезнь не страшная, но врачи, сдается мне, в ней не разбираются. А в Дёмице врач нашел новый способ лечения, мы, во всяком случае, о нем не слыхали. Он послал меня с братом на газовый завод. Там было огромное помещение, а в нем горы шлака и мелкого угля и всюду проложены мостки для автокаров. Вот по этим-то мосткам брат целыми днями и ездил на своем самокате. Врач сказал, что тамошний воздух поможет Детлефу. Да разве там был воздух? Скорее уж газ, и мне поначалу даже дурно делалось. Но брату это помогало. Правда, он смертельно уставал, ведь как-никак, а несколько километров за день отмахивал, но вскоре обнаружилось, что газовый завод неплохо лечит коклюш, и брат изо дня в день ездил все быстрее и дольше, хоть и ревел, что устает, но я его все гонял и гонял по мосткам — он потом на свой самокат и глядеть не хотел. Но кашель к тому времени прошел. И не только кашель, вообще все прошло. Представляете? Девять лет парнишка непрерывно болел, а тут вдруг выздоровел. Я спрашивал у фрейлейн Шмёде, неужели это и правда от газа...
— Ты ведь, кажется,— прервала его Вера Бильферт,— рассказываешь свою историю впервые?
— Верно,— ответил Рик,— фрейлейн Шмёде я ее не рассказывал, а излагал в медицинских квази целях.
— Понятно,— сказала Вера, и Квази, внимательно поглядев на нее, продолжал:
— Итак, Детлеф выздоровел, и мать считала, что теперь-то уж он выкарабкался. А в каникулы и случилось все это — восемнадцатого июля сорок четвертого. Мы везли цемент на озеро Мюриц. Отец был в рубке, мать развешивала белье, а мы с Детлефом сидели на баке, любовались лугами. Эльба течет там среди лугов, только кое-где кустарник растет, а то все луга. И вдруг брат как закричит: «Гляди, самолет с дыркой!» Но это был не самолет с дыркой, а двухфюзеляжный истребитель «лайтнинг». Отец крикнул, чтобы мы прыгали в трюм, прятались среди мешков с цементом, а сам укрепил руль и выскочил на палубу. Детлеф побежал к нему, и мать тоже, а я стоял и глазел на этот «лайтнинг». Сперва казалось, что он пролетит дальше, но он описал круг и стал снижаться. Я не слышал выстрелов, но за кормой полетели брызги, и я увидел, как отец толкнул мать и оба упали на брата. В суденышко наше было одно-единственное попадание — как раз в том месте, где лежали родители с Детлефом, все трое погибли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я