https://wodolei.ru/brands/Vitra/geo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Берлинского Пигмалиона, Трудди уже нет, но Архетип, дух, возможно, и по сю пору где-нибудь бродит по миру, приняв другое обличье, или же ждет своего часа, чтобы воплотиться, по крохам, если понадобится, в различных местах и на различных широтах, в разное время и в разных людях, в разных городах… «…меня, mein liebes Kleines! подкупило разнообразие!»
Тот день был днем музыки. Но следующий – муки: суббота в Баварских горах с подругой в горной гостинице, в ванной:
– Эрика! Эрика! Я не могу ходить!
– Подожди! Я помогу, сначала пойду я, нет, мы не можем пройти в дверь вместе, она узкая… Осторожно! Там две ступеньки… между туалетами и коридором…
– Эрика! Я ничего не вижу!..
«Она держала меня за руку, и мы целую вечность шли от этой маленькой гостиницы до машины, лицо у меня было неузнаваемо, все отекло, вместо глаз – две щелочки. Ей пришлось меня вести… Я ослепла! Выбора у меня не было: я отправилась к доктору К. Створки высокой узкой двери медленно распахнулись сами собой, где-то, вероятно, находилась система дистанционного управления. К. неподвижно стоял в глубине вестибюля, и его силуэт отчетливо вырисовывался в проеме двери: свет был холодный и неотвратимый, из-за темных боковых наличников светотень была жесткой, границы фигуры определенны, углы не сглажены, границы поверхностей не размыты. «Я вас уже давно жду. Я знал, что вы придете!» Казалось, взгляд его говорил именно это, но совершенно без задней мысли. Он жестом пригласил меня войти, я с трудом следовала за ним по длинному коридору, тело плохо меня слушалось: так начался первый сеанс психоанализа! У него был небольшой дефект речи, я его тут же узнала: я слушала его по радио в полуночных программах каждый четверг на третьем короткометровом канале, который можно ловить почти везде. Про него ходили разные слухи – мол, он элегантно одевался на итальянский манер, любил окружать себя хорошенькими девушками, с которыми катался ночью по округе на красном «порше» в духе Швабинга. Кажется, у него была любовная связь со знаменитой танцовщицей Каррой Карроза. Она была безупречна, несколько аристократична, но без притворства, ровно настолько, чтобы испытывать чистое и простое удовольствие, ровно настолько, чтобы… нравиться или, если так выходило, не нравиться! Говорили, что он подвергает своих пациентов гипнозу, дает запрещенные наркотики. «Вы говорите, доктор К.? Да, если не ошибаюсь, он что-то там делает «в голове», – говорила хозяйка квартиры, где я жила. Он бывал у городских «шишек», врачевал элиту, но подозрения оставались – когда «что-то там делают в голове», не разъезжают на красном «порше» и не расхаживают в мокасинах от Гуччи, которые облегают ступню как перчатка. Но не нужно все собирать в кучу: ноги – это ноги, а голова – голова и есть. Ну так вот, я решила попробовать, он – тоже, мы попробовали вместе, и не столько нащупать нить, сколько отпустить ее, пусть клубок разматывается куда угодно, в прошлое, в будущее, в настоящее, мы попробовали с помощью слов попасть внутрь слов, и главное – туда, что находится между ними, в паузы, в биение пульса, во вдох и выдох, попытались сблизить то, что считается друг от друга совершенно независящим, – инкрустировать в собственную жизнь то, что другие считают ей совершенно чуждым. «Как это связано? Что это тут делает, а?»…
Доктор К. обладал отличным слухом, он слышал не только смысл фраз, но и звучание: отец его был специалистом по Моцарту, впрочем, подобный метод зиждется в основном на слухе, и музыкальность очень помогает.
На стене висела негритянская маска, наверное, ее использовали в ритуалах какого-нибудь тайного общества, когда… принимали обличье кого-то – божества, зверя. Мне снился сон, пустыня… Вдали огромный сфинкс, металлический… это моя мать, она меня не видит, у нее невидящий взгляд, она смотрит вдаль, через пустыню, сфинкс такой же огромный, как пирамида, и металлический. Я кричу: «Мама! Мама!» Никакого ответа, голос мой и ударяется о полый металл, отражается от него и возвращается ко мне, это уже не мой голос, это эхо… «Ма-а-ама. Ма-а-ама!» – звуки вязнут… Я кричала изо всех сил, но в ответ звучал лишь мой собственный голос, замедленный отзвук: пустыня была бескрайней. Это было ужасно, ужасно… очень страшно: «Ма-а-ама! Ма-а-а-ама! Ма-ма-а-а-а!» Маска – в форме сердца, нос – треугольником, глаза – как два полумесяца, за ней чувствуется присутствие кого-то невидимого и загадочного.
– Я вспомнила один случай из детства: мне четыре года. Может быть, пять, я в санях, запряженных лошадьми, зима, снег, кучер очень громко кричит среди этого простора, на нем какая-то шапка с ушами, потом – берег моря, слышны шорохи от запускаемых ракет, грохот бомб, пушки торчат из блиндажей, как шеи у черепах из-под панциря, потом я вижу себя где-то в ангаре, на мне меховая шапочка с помпоном, который болтается, два матроса поднимают меня на руках на сцену. Полная тишина. И я пою, очень громко пою, это рождественская песня «Святая ночь», кажется, человек восемь аккомпанируют мне на аккордеонах, матросы…
– Что вы помните еще?
– Ничего, ничего не помню. Хотя – нет… помню, маленького пластмассового пупса, он лежит на столе… да, и значок, наверное, с двумя крыльями – zwei Fluegel.
– И вас никто не слушал?
– Никто. Не знаю… забыла… Белая каолиновая маска с сеточкой трещин, казалось, наблюдала за сеансом.
– Был и еще сн: я – маленькая собачка, шикарная, маленький черный пудель, такие, наверное, выступают в цирке, и я – на катке в Английском саду, и я меняюсь, красиво, такая арабеска, я нахожу этого пуделя, который я сама, он смешной, никчемный, предмет роскоши… и говорю: «Ну вот, и я тоже никому не нужна… никому… ужасно!»
– Никому не нужна? Предмет роскоши? Ну и что? Разве это плохо?…
* * *
Stop the world I want to go our. Трещотки и пятитактовый ритм того времени, еще она пела тринадцать песенок, тринадцать раз переодевалась, тринадцать раз представала в разных обличьях, и все это проделывалось за кулисами, где так мало места, да и времени на переодевание отпускалось всего ничего: она удалялась в левую кулису в обличье стюардессы и через двадцать секунд возвращалась из правой девушкой из бара, она преображалась во множество женщин, настоящая Фреголи, и зал хохотал. Она вела кордебалет – девочек в том английском баре было четыре. Stop the world… Это так называлось… Легкая и вибрирующая комедия. Огромный успех – и так два года…
Но кто этот одинокий парень в кожаной куртке, что сидит, съежившись у стойки, в углу этого случайного театрика, где иногда крутили и кино: плечи приподняты, голова опущена, взгляд устремлен в стену? Он, казалось, всем своим телом слушал, что происходило вокруг, даже за его спиной, он все впитывал. Настоящий звереныш! И так демонстративно: слышно было, как он слушает, можно было подумать, что он наблюдает ушами, слушает… лопатками, всем телом, превратившимся в сплошной слух. «Я была заинтригована, даже его спина, казалось, следила за мной, он молчал, но от него не ускользало ни одно мое движение».
– Он говорит, что хочет снимать кино, странный тип…
И однажды ближе к вечеру – она тогда уже несколько месяцев жила с одним бизнесменом: сцену она оста-вила, красивая вилла в шикарном пригороде Мюнхена, мебель из палисандра – кто-то позвонил в дверь. Она играла на рояле, когда появился этот молчаливый парень в своей куртке; вместе с ним две девицы, сам робеет, глаза чуть прищурены, очаровательный и тонкий шрам на верхней губе слева.
– Здравствуйте…
Тихий негромкий голос, наверное, заговорила одна из девиц, сам он так и не переступил порог, смотрел в пол или сквозь него, а потом – куда-то в глубь виллы: палисандровые панели на стенах, на рояле раскрытая партитура, белые листы, судя по всему, его больше всего заинтересовали, даже зачаровали, как будто это было нечто особенное, целый мир, который он не знал.
– Нам бы… ему бы хотелось…
– Да… я… мне бы хотелось… я написал пьесу… Называется Katzeimacher… Вы в ней есть… вы – певица в небольшом городке, певицу вообще-то зовут Ингрид…
Нет, она не хотела:
– Спасибо… да нет… я не думаю… в конце концов… ладно, подумаю… спасибо, это мило… возможно, скоро увидимся…
…И два года спустя… «Он сидел за маленьким столиком и завтракал, мы впервые провели ночь вместе в одной постели, он ждал меня, и на нем – днем такое даже невозможно себе представить – белая, отлично выглаженная крахмальная рубашка. Я спускалась по лестнице, входила в комнату, и пока подходила к столику, услышала: «Теперь мы обязательно должны пожениться!» Глаза он на меня так и не поднял».
Оттуда, где он сидит, с бокового места в седьмом ряду, Шарлю виден и общий рисунок ее движений по сцене, и то, как именно она движется. Сколько раз он все это видел? Пятьдесят? Сто? Даже если она ничего не делала или просто пошевелила пальцем, все начинали за ней следить. Она была на сцене, и не только. Как у нее это получалось? Очевидно, что для этого необходимо чувствовать на сцене некую изолированность, и выходило, что ее прошлая болезнь, когда она ощущала, что между ней и миром существует дистанция, когда ее от мира, запирая в одиночестве, отделяла собственная изуродованная оболочка, навсегда оставила ей эту отстраненность, это одиночество, которое теперь… однако эта отстраненность не исключала удовольствие. «Я была по ту сторону жизни, и „все в этой жизни казалось мне игрой». С болезнью ей тоже, оказалось, повезло. Теперь она пела Nana's Song «где же вы ночные слезы, где же прошлогодний снег…», и ее отстраненная игра только подчеркивала скрытый лиризм песни: она делает несколько шагов вправо, считает шаги – как землемер, и при этом демонстративно взмахивает рукой, как стюардесса «Люфтганзы», она демонстрирует то, что делает, подчеркивает это, ограничивает пространство, свое пространство в Пространстве – это была школа Брехта, который сам перенял прием у восточного театра, у китайцев, японцев; был и еще один урок, который она там усвоила, – правильное дыхание. Я была знакома с племянницей Гейригеля, она пела в хоре церкви Христа Во Славе, нам было по четырнадцать, пятнадцать лет, она мне дала книгу своего дяди «Стрельба из лука».
«Иди!.. Вперед! Вперед!.. Не бойся!.. У тебя получится!» – кричит Барон, стоя за небольшой камерой «Камефлекс». Я делаю шажок по тонкому ледку, покрывшему пруд в Английском саду, ветер, прилетевший с Альп, за несколько часов поднял температуру на пятнадцать градусов, воздух стал теплым и нежным, я стою лицом к заходящему солнцу, багряному, слепящему, я иду к солнцу, медленно, осторожно, в тонком лиловом муслиновом платье. Это именно то место, которое я видела во сне: я была игрушечным пуделем, который катался по льду, хорошенькой ненужной собачкой, но теперь-то это я, собачья маска спала, но прибавилась Китайская башня в форме пагоды, там, на заднем плане. «Пройди еще… еще…»
«Через семь или восемь лет я вернулась на место своего сна… Мне, наверное, двадцать восемь, но теперь мне все равно, нужна я кому-нибудь или нет, вернее, я вижу все меньше и меньше разницы между этим состояниями, мой сон обернулся фильмом – Johanna auf dem Eis, он называется «Иоганна на льду». Вам передается доверие Барона, его любовь к красоте, которую находишь там, где это просто невозможно, ее там не должно быть, на границе со смешным, с дурновкусием. Я – в лиловом муслиновом платье, лицом к солнцу, движения мои несколько скованы из-за того, что боюсь поскользнуться, боюсь, как бы не треснул лед и я не провалилась под лед – этакое спотыкающееся величие! Гротеск и высокое, севшее бельканто, вызов, голос, движение к необъятному, почти недосягаемому, такому далекому, что лед не выдержит… но выдержал! Гений Барона в том, что он очень быстро умел переходить от одного к другому, как ни в чем не бывало, создавать ощущение роскоши притом, что роскошь шита белыми нитками, роскошь эта переходит в маньеризм, и тот тоже недолговечен: шесть-семь дешевеньких фильмов, ненатужно снятых в разных стилях – классическом, музыкальном, народном, в стиле кич, музыкальные куски, которые в открытую монтируются, не скрывая стыков. «Ну иди! Иди! Бери выше, еще выше! Еще!» – «Но я не могу, это слишком высоко для меня, я не оперная певица». – «Можешь… Можешь!» Я отвожу руку. «Да, именно так, именно так, очень хорошо!» – кричит издалека Барон, как будто это он придумал этот жест, эту интонацию, и я воплотила его замысел самостоятельно, да, вы угадали – загадочная телепатическая связь между режиссером и его актрисой».
Она так любила, очень любила и очень любит до сих пор стрекот камеры, негромкий стрекот, который начинается после крика «Мотор!» и заканчивается криком «Снято!» – другое время, другое пространство, священное, оно напоминало ей церковь, когда она оказывалась соединена невидимыми нитями со сложными механизмами и человеческой иерархией – звукооператором в шлеме, главным оператором, оператором, режиссером, помощником режиссера, вокруг нее по рельсам скользит тогда большая черная машина, как саарские вагонетки, и если нужно было по нескольку раз переснимать одну и ту же сцену, она никогда не возражала: упражнения она любила – «Этюды» Клементи, «Инвенции» Баха, сначала у Гизекинга… Мир тем самым обретал форму, и это успокаивало ее, ограждая от примитивных страхов, упражнения защищали и ее лицо, и хаос тела, изуродованного войной и тем временем, что наступило после.
Карла, Ила, Магда, Ингрид: четыре девушки, приехавшие из разных далей попытать счастья в Мюнхене… Они предлагали свою энергию, веселость, иронию и немного Sehnsucht, этакую немецкую меланхолию, сплин, обращенный в будущее, et voil?… Но все они в этих своих далях девочками играли среди развалин. Они мечтают, они хотят сделать что-то новое – естественно! – но руины еще дымятся, а за ними – кости, обращенные в пепел – родительское наследство. Девушки не собирались ни забывать их, ни оставлять так, вычищенными и подновленными, они собирались взять эти кости с собой, даже носить на себе, сделать, если нужно, из них украшения, даже выставить напоказ среди всего прочего, среди останков, девушки остерегались слишком быстро становиться «чистенькими», хотели хоть как-то сохранить дух Schmutz.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я