https://wodolei.ru/brands/Keuco/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

)
Они расстались молча перед дверьми закрытого бистро в полвторого ночи, зная только имя и адрес друг друга.
В воскресенье поздно утром Алекс и Сильвио вместе с детьми были приглашены к родителям Сильвио на завтрак. В ночь на понедельник они в последний раз спали вместе, но поскольку они сами этого не знали, то были друг с другом не очень пылки и довольно невнимательны. Когда Сильвио заснул, Алекс выпила две таблетки риталина, сняла со стен большие репродукции своих любимых картин и закрасила их черной масляной краской; среди них был и автопортрет Паулы Модерзон-Беккер, сделанный на шестой день после свадьбы. Паула Модерзон-Беккер в феврале 1906 года неожиданно на целый год с лишним уехала в Париж. Своего мужа, художника Отто Модерзона, она оставила дома; он вместе с дочерью остался в Ворпсведе. В Париже в своем гостиничном номере она в тридцатилетнем возрасте написала свой автопортрет на шестой день после свадьбы: верхняя часть тела у нее обнажена, и она стоит так, словно вынуждена упереться головой в верхний край картины, на фоне бесконечного узора обоев, а большие глаза направлены в зеркало, она скептически разглядывает себя. Руки обнимают большой живот. Не будучи беременной, она изобразила себя как беременную женщину и в это же самое время писала своему мужу: «Я не могу сейчас приехать к тебе, просто не могу. И я вовсе не хочу сейчас, чтобы у меня был от тебя ребенок… Мне нужно подождать, пока все вернется или же появится что-то другое». Отто Модерзон навещал ее с октября 1906 года по март 1907-го. Как пишет одна исследовательница ее биографии, весной супруги, «полные добрых намерений и планов на будущее, вернулись в Ворпсведе. Паула стала спокойнее, но в то же время утратила большую часть своих иллюзий». Своей подруге Кларе Паула писала, что она не из тех женщин, которые могут жить самостоятельно, и что Отто может обеспечить ей больше свободы для самореализации, чем кто-либо другой. К тому же она была беременна. Через три недели после рождения дочери Матильды она умерла от эмболии легкого.
В понедельник утром Рауль позвонил ей и сказал, что съехал со своей прежней семейной квартиры и в пятницу зайдет.
Алекс положила трубку и съела полплитки шоколада, которая случайно лежала на диване. Как только дети вышли из дому, она легла обратно в постель и включила телевизор; она ела чипсы и не подходила к телефону, когда он звонил.
У нее не было сил ни работать, ни мыть посуду, ни смотреть в ясное небо.
В четверг вечером она сказала Сильвио, что абсолютно против своей воли влюбилась в одного тележурналиста, и Сильвио не нашел ничего лучше, как ударить ее в глаз, под глазом всплыл синяк, так что Сильвио, став совиновником происходящего, облегчил себе расставание.
Рауль подарил ей семь алых роз в честь первых семи лет с момента их встречи.
Летом они вместе с детьми поехали во Францию, к морю, осенью Алекс отвезла детей к своей матери, и тогда они отправились в Италию, и, наконец, зимой они вдвоем поехали в Негев, где прыгали по отрогам восточноафриканских каменоломен, в этой затхлой ране, раскрывшейся много веков назад, ране, которой никогда не суждено будет уже зарасти, где камни крошатся, переливаясь всеми цветами радуги.
В начале марта Алекс переехала с детьми в Цюрих, на улицу Парадизштрассе.
Дети скорее терпели его, нежели любили. Рауль терпел их значительно реже, чем любил, – мысленно, разумеется. Он плохо переносил их несокрушимую пока самовлюбленность (которую, как он считал, опираясь на опыт собственного детства, давно пора было сокрушить), то, что они напрямую, без обиняков, выражали свои элементарные потребности: «Ты что, молока не купила?» – с упреком говорили они Алекс, когда она, безмерно устав от живописи, возвращалась домой; «Сейчас читай мне книжку; где мои спортивные шорты». Шоколадные талеры в обертке из золотой фольги от «Crossair», которые Оливер и Лукас иногда находили полурастаявшими у себя под подушкой, новые магнитики-сувениры на холодильнике, – копии лондонских телефонных будок и маленькие статуи Свободы – были для них всего лишь свидетельством того, что Рауль постоянно куда-то уезжает, доказывали (хотя и невольно), что он здесь чужой.
В ночь на 29 мая 1994 года сверху упало небесное тело и пробило на поверхности маленькой планеты ее мира болезненно глубокий кратер. Об его острые края можно было пораниться и ранить другого; когда они по-весеннему теплым воскресным утром вместе завтракали, Рауль часто тщетно пытался вырваться из самой глубокой точки на дне кратера, где он с тех пор сидел, и с разбегу перемахнуть через острый как бритва край; он говорил с натянутой улыбкой: «Давай куда-нибудь вместе сходим, на прогулку в красивые места, вдоль берега озера например», а Лукас и Оливер подбирались к острому краю снаружи, подползали к собственной глубокой, до кости доходящей ране, швыряя в него снарядами из пращи: «Нет, мы с тобой не пойдем, ты обращаешься с нами, как – как с кусками мяса». Алекс же сидела ровно посередине, на остром краю, расчлененная надвое, простирая руки и туда, и сюда, и все-таки в конце концов отправляла Рауля домой, а сама шла с детьми в крытый бассейн.
«Скажи мне, почему ты меня любишь?» – спросил Рауль, когда они расставались, и Алекс ответила: «Быть любимым прекрасно, просто замечательно; в детстве я постоянно была влюблена, и мне было совершенно не важно, отвечает кто-нибудь на мою любовь или нет; чтобы быть хоть немного счастливой, мне достаточно было собственного чувства, которое всегда обязательно возникает, когда я вижу тебя»,
6. Handle with care
Слева направо по улице, на которой дымился свежий асфальт, какая-то женщина, явно ортодоксальная иудейка, везла двоих детей, толкая их прямо в будущее: один, пронзительно вопя, сидел в коляске; там же, у него в ногах, лежал вытянувшись спящий младенец, а самый старший гордо и независимо шагал немного позади матери.
Алекс закрывала глаза; потом открывала одну из чешских книг, делая какие-то выписки на дешевой бумаге в клетку или на газетной бумаге, потом приклеивала эти клочки на разложенный повсюду картон, наносила поверх слои черной туши, закрашивала восковыми мелками и шариковой ручкой, наконец, ставила эти произведения в открытые, поставленные стоймя коробки, которые затем прикрепляла к стене совершенно незаметно для глаза.
В одной из ежедневных федеральных газет некая журналистка, с которой Алекс была немножко знакома, делая обзор групповой выставки, проходившей в одной из небольших галерей в Цюрихе, написала о произведениях Алекс среди прочего следующее: «Не случайно доминирующим цветом во всех ее новых работах является черный или по крайней мере темный. При этом у зрителя не возникает мрачного впечатления, скорее с этой темнотой зритель связывает колоссальную всасывающую силу этого антицвета. Так эта чернота, представленная многослойно, с помощью различных техник, становится хранилищем всей жизни. „Девятнадцать дней в неопределенности" – так назвала Алекс Мартин Шварц свой цикл, и своего рода накопителем ежедневно обесценивающихся знаний (из газет и книг) служат на некоторых полотнах летающие коробочки, изготовленные самой художницей из проволоки и папье-маше, а также – восклицательные знаки, сосуды-водосборники».
Алекс не уставала удивляться тому, что люди находят в ее работах. Ей казалось, что побудительной силой к творчеству служит просто чувство, что ей чего-то не хватает; оно рождается из неспособности постичь себя, собственную историю и все истории этого мира.
В Париже она не так давно нашла оборванный, грязный кусок гофрированного картона с китайскими надписями. Она показала его одному старому толстому китайцу, который изо дня в день сидел на заднем дворе и чинил чужим людям обувь, не зная при этом ни слова ни по-французски, ни по-английски. Он посмотрел на Алекс, схватил пустую пивную бутылку, которая валялась рядом, и швырнул ее о ближайшую стену дома, сказал «поп», потом бережно взял полную бутылку, поставил ее на землю к ногам Алекс, снова взял в руки, опять поставил, наконец, он нежно прижал бутылку к груди, кивнул и указал на обрывок картона, и тут до Алекс дошло: это же «Handle with care», «Не кантовать», знакомые слова, которые она тысячу раз видела на ящиках и коробках. Алекс в своем, пусть наивном стремлении дойти до сути хотя бы путем подражания взяла кусок картона и мелкими стежками вышила на нем эти пять красных китайских иероглифов, а между ними воткнула тонкие булавки с серебряными головками; таким образом на лицевой стороне возникла целая грядка, на которой густо росли булавочные головки, а на обратной – густой лес острых гвоздей, прикасаться к которому можно было лишь с большой осторожностью, handle with care.
Первоначально ателье у нее находилось здесь, на центральной улице Цюриха, до поры до времени, пока когда-нибудь, может быть послезавтра, а может и позже, года через два, здание не снесут или не перестроят.
Стол из натурального букового дерева, Алекс он достался от неизвестного предшественника и был до сих пор затянут прозрачным пластиком. Безымянный прежний жилец только что купил его, на этикетке еще сохранилась цена, сто пятьдесят франков; он поставил его сюда, в эту комнату, и через три дня, возможно, на последние деньги, что у него оставались, отправился пешком в сторону Амстердама.
На левую стену он повесил двенадцать одинаковых фотографий, на которых изображена была Австрия с воздуха, и каждый, кто бывал в ателье, старался обвести кружочком те места, где он или она провели часть своей жизни; Вена, разумеется, была на первом месте, но и Зальцбург, и Клагенфурт давно уже исчезли под натиском туристических потоков, оставивших здесь свой след. У Рауля была служебная телефонная книга со списком всех абонентов телефонной сети, выпущенная летом 1938 года, которую в 1945 году вручили Ингеборг, когда она, дрожа от страха, стояла перед дверью с чужим именем на табличке и пыталась позвонить; ведь раньше здесь было совсем другое имя. Она была даже почти рада, не обнаружив здесь прежнего имени, не найдя его в целости и сохранности, как будто с тех пор в мире ничего не произошло. Роберт Либен, черными буквами на золотом фоне. В этой телефонной книге ее родители подчеркнули имена многочисленных знакомых, словно хотели убедиться в их существовании. На полу лежал почтовый конверт со штемпелем отправителя – руководителя какого-то клинико-исследовательского проекта; на конверте кто-то написал: «Если ты подвергаешься опасности потерять самого себя, погрузись во внутреннюю поверхность своей левой руки».
Во время похорон матери католический священник вручил Алекс запечатанный конверт, на котором было написано ее имя. «Прочтите нам вслух то, что там написано, – сказал молодой священник, на щеках которого выступили красные пятна. – Я беседовал с вашей матерью совсем незадолго до ее смерти; это была ее последняя воля».
«Под конец она ведь уже и писать-то не могла», – сказала Алекс, распечатала конверт и начала читать.
Так называемая медикаментозная проба давала возможность многим из здешних жильцов, фотографам, художницам, гадалкам, немного подзаработать. Двести пятьдесят франков им платили за один сеанс, во время которого под медицинским наблюдением на них испытывали галлюциногенные препараты, – псилоцибин или с-кетамин, – вызывающие, согласно аннотациям, изменения сознания, сравнимые с психотическими симптомами у пациентов, страдающих известными психическими заболеваниями. В зависимости от специфики проводимого эксперимента подопытным либо не вводили никакого противоядия, либо вводили препарат, еще не прошедший контроль, либо давали плацебо.
Алекс раз в месяц лежала на койке в институте Пауля Шеррера в Виллигене под Баденом, подключенная к позитронно-электронному томографу, завернутая в шерстяное одеяло, защищавшее ее от озноба, голова ее была втиснута в пластиковый скафандр, который потом наполняли затвердевающей изолирующей пеной. Инъекция радиоактивного сахара позволяла локализовать (изменившуюся) деятельность мозга, и Алекс лежала, неподвижно уставившись вверх. Она тонула в неподвластных ей потоках сознания, сжималась, превращаясь в маленькую точку, как Алиса в Стране Чудес, теряясь в бесчисленных дырочках квадратных плит облицовки потолка, где она все снова и снова видела, как ее хрупкая, рано поседевшая мать сметает со стола голубой фарфоровый кувшин с чаем из липового цвета тем величественным, уничтожающим жестом, который бывал у нее, только если она была пьяна.
Подвыпившую мать Алекс раньше удавалось любить почти с легкостью.
Так отчетливо ощутимо было при этом собственное тело, над которым властвовала какая-то посторонняя субстанция, что Алекс после каждого вздоха могло стошнить или бросить в холод: тут ее спокойно можно было заморозить до температуры минус 196 градусов по Цельсию и хранить в таком виде в университетской клинике вплоть до следующего тысячелетия рядом с многочисленными, генетически безупречными эмбрионами из реторты, ожидающими того момента, когда их природные родители захотят, чтобы они начали развиваться и превращаться в плод, либо пожелают их уничтожить.
Каждые две недели Александра тщательно срезала (и было бесполезно смотреть при этом в зеркало в ванной, отражавшее то гигантский незнакомый континент, то маленькое, замкнутое мальчишеское лицо) с помощью маминых хозяйственных ножниц и отцовского бритвенного прибора все свои тонкие светло-рыжие волосы. «Бритый солдатский затылок», – сказал однажды отец в субботу, перед самым обедом, была почти половина первого, в середине того самого знойного лета 1976 года. Он сидел в столовой, откинувшись на спинку кресла, и за накрытым столом он был пока один. Физически он был вполне готов к тем новостям, которые очень скоро, сразу с трех сторон, почти одновременно, понесутся к нему из открытых окон соседних домов.
Солнце стояло в зените, насколько это возможно было в столь умеренных широтах, и Хайнрих видел, как Александра свесилась из окна, точно так же, как и тогда, давно – он тоже свесился из окна, сделав над собой усилие и прервав свою воскресную работу в бюро, чтобы выкурить сигарету.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я