https://wodolei.ru/catalog/unitazy/nizkie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Увидев солнечный свет, она, потрясенная, схватила руку ассистентки и, сжав ее до боли, только и могла прошептать: «Я бачу… Я бачу…» Она произносила эти слова то громко, то шепотом, беспрерывно повторяла их, словно с каждым разом все более проникала в их смысл.
Никто такого успеха не ждал. Сотрудники клиники торжествовали; им казалось, что теперь нет больше препятствий, чтобы миллионам слепых возвратить утраченное зрение. Один Филатов сдержанно встретил удачу. Он знал, что любая правильная идея, пока она не опирается на факты, всегда может оспариваться какой-нибудь другой, хотя бы и неправильной. Нужны были доказательства, удачно проведенные пересадки, а он второй раз допускает ошибку: ставит опыты на людях с расстроенным здоровьем. Нельзя ответственные опыты ставить под сомнение. Сочувствие к страданиям несчастных, страстное желание вернуть им утраченный свет не могут служить ему оправданием. Одна-другая неудача – и ничто не воскресит репутации нового метода. Сейчас, когда решается судьба операции – станет ли она достоянием окулистов страны или выйдет за пределы клинического эксперимента, – опять все зависит от причин, мало связанных с техникой дела. Последнее слово принадлежит врожденной болезни: отступится ли она от своей жертвы или возникнет печальный рецидив?
Прошло немного времени, и глаз больной стал мутнеть. Сифилитический процесс поразил глазное дно и покрывал бельмом роговицу. Никто не мог предсказать, где остановятся силы гибели и разрушения. Больная, надломленная новым несчастьем, молча покорилась судьбе. На вопросы врача она тихо отвечала:
– Дякую… Ще трохи бачу.
Три года спустя она, полуслепая, умерла от болезни почек. Глаз ее, исследованный под микроскопом, подтвердил, что пересаженная роговичная ткань прочно прижилась к роговой оболочке…
Вспоминая о Марии Слепенко, Филатов с грустью говорит:
– История моих умственных и эмоциональных переживаний, связанных с пересадкой роговицы слепым, – эта неписаная история моей душевной жизни, – полна глубоких разочарований. Мои неудачи и ошибки, а их было немало, избавят многих от ложного представления о том, что достижения мои рождались в моей голове как спелые плоды… Появление младенца на свет всегда событие яркое; но не надо забывать, что этому предшествовала длительная беременность…
Письмо
Дорогой друг!
Я нисколько не намерен с вами спорить, не намерен вас также и переубеждать. Ваши доводы не новы, аргументы малоубедительны, я слышу их не в первый раз. Не настаивайте на них, не вынуждайте меня в сотый раз говорить одно и то же. Никак не пойму – зачем и чего ради я вам дался? Какой толк тратить время на человека, не понимающего собственной пользы? Махнули бы рукой на меня, пусть себе мечтает упрямый фантазер. И я вас зато добрым словом помянул бы. Нет, вам непременно надо задать мне обидный вопрос: далась, дескать, вам, Владимир Петрович, эта пересадка, стоит ли тратить время на хирургический курьез? Ну, сколько таких операций наберется на вашем веку? От силы десяток-другой. Фантазиями питаетесь, сударь…
Кстати, о фантазии. Чем она пред вами так провинилась, что вы ее чуть ли не клеймите? Фантазия, милый друг, есть начало всему: она предшественница науки, литературы и искусства. Все истинно великое было некогда мечтой человечества, им грезили Жюль Верны, Леонардо да Винчи, о многом еще грезим и мы. Мечтайте, друзья, фантазируйте! Не упускайте только случая из заоблачных вершин спуститься на землю, воздушные поезда поставить на рельсы да сверхскоростные паровозы к ним прицепить…
Премудрый Козьма Прутков говаривал не раз: «И умный не помешает работе фантазии». А вам, мой милый друг, посоветую над статистикой чуть поразмыслить. С чего это вы взяли, что на мой век лишь десяток операций наберется? Известно ли вам, что на белом свете насчитывают шесть миллионов глазных мертвецов и пятнадцать миллионов полуслепых инвалидов? Тридцать процентов всех слепых и полуслепых обязаны своим несчастьем бельмам. Это, батенька мой, миллионы кандидатов на пересадку роговицы, а вы их в десятки перечислили… Так же, как и вы, написал мне недавно один почтенный профессор: «Опомнитесь, Владимир Петрович, куда вы идете! Вы взбудоражите население, вселите в слепцов несбыточные мечты, и они к вам повалят, словно к чародею какому… Оптимист вы несусветный!» Что ж, повалят, и слава богу, и пусть. Не валом, конечно, мне тогда не управиться, а слепцам я рад. На то меня судьба определила врачом и духом гуманности напитала. Мне больной не помеха, и понять мне его очень легко. Стоит только себя в его положение поставить, и всякое сомнение рассеется.
Оптимист, говорите вы, я несусветный. Спасибо на добром слове. Что верно, то верно, благих надежд у меня великое множество, а веры в удачу – не меньше. Не скрою от вас, я оперирую таких, на которых почти не надеюсь. «У природы все возможно, – говорю я себе, – дай-ка попробую». Мне слышится, мой друг, ваше предостережение: «Остерегайтесь злоупотреблять доверием общества: клиника, продуцирующая брак, утрачивает свое доброе имя». Позвольте вам на это ответить: в наших неудачах нас утешает уверенность, что никому, вероятно, лучше сделать не удалось бы… Вот вам пример подобного рода.
В нашей практике давно решено, что неспособность больного определить, с какой стороны направлен на него свет, – верное свидетельство неизлечимости больного. Так думал и я, пока не проверил. Случилось как-то, что один из таких «безнадежных» больных стал добиваться, чтоб ему пересадили роговицу.
– Что вам стоит мне уступить? – слезно упрашивал он меня. – Терять мне больше нечего, давайте попытаем с вами счастья.
Мне трудно отказать, не всегда хватает сил сказать «нет». Мое «нет» равносильно приговору, оно сулит вечный мрак заточения, прозябание без солнца и света. Я скорее рискну. Я охотно рискую, да будет вам это известно. Пусть в результате из сотни больных прозреет один, пусть не полностью, только частично. Я пойду напролом ради слабого проблеска света, ради блеклого отсвета луны или мерцающего огонька, едва озаряющего слепому дорогу. Пусть что-нибудь да маячит перед человеком!
– Я не отстану от вас, – не оставлял меня мой слепец в покое, – у вас доброе сердце, вы поможете мне.
Я уступил, и не ему одному. Никто из этих больных не прозрел, но в их жизни наступила перемена. Они правильнее стали ориентироваться, верней отличать направление света, тянуться к солнцу и к лампе. Я дал им возможность извлекать больше впечатлений из жизни, а этим не следует пренебрегать.
И вы и другие называете меня оптимистом, но врач не может и не должен быть иным. Я часто говорю безнадежному слепому: «Ждите, надейтесь, наука стремительно движется вперед; то, что сегодня вне наших сил, завтра легко станет возможным… Следите за ходом научных идей, не теряйте связи со мной». И возможно и невозможно – таков наш символ веры. Когда армия Наполеона вознамерилась осадить Британские острова, первый лорд адмиралтейства Великобритании Сент-Винсент сказал: «Я не говорю, что французы не высадятся, я только утверждаю, что они не могут прибыть к нам по воде…»
Довольно об этом, вернемся к пересадке роговицы. Не скрою, мой друг, я занялся трудным делом. Порой в самом деле бывало подумаешь: а что, если хлынет народ, нагрянет и спросит ответа? Посулил, не отказывайся, изволь теперь помогай. Опять-таки не слепцов я страшился, а мысли – где я раздобуду для них роговиц? Их нет у меня, и дсстать невозможно. Часто ли мы удаляем глаза с нормальной роговой оболочкой? А случится, приходится из одной здоровой выкраивать два трансплантата – двух больных обслужить. Просил врачей присылать мне глаза с прозрачной роговицей. «Вам они не нужны, – говорил я им, – вы бросите их в банку с формалином, а я ими людей воскрешу, верну им свободу и солнце». Ничего из этого не вышло, и все потому, что у многих из нас холодное сердце, ни жара, ни пламени в нем. Не будем греха таить, все страшатся новизны. Не легко понять новую идею, полюбить и сродниться с ней, как со своей… Я предугадываю ваше возражение, вы скажете то же самое, что говорят мне мои добрые и недобрые друзья: «Неспокойный вы человек, Владимир Петрович! Вы слишком горячи. Вам волнения нужны, без них вы что рыба без воды». Неверно! Чепуха! Я рад минуте покоя, как жаждущий – глотку воды. Судьи, в чьей власти свобода и неволя, жизнь и смерть, не знают в этом мире покоя…
Не гадайте, мой друг, насчет меня, не прислушивайтесь к досужим суждениям. Ни беспричинное беспокойство, ни любовь к испытаниям мою страсть не питают. Порожденная клиникой, она есть выражение моей заинтересованности в судьбе человеческой жизни. Ничто другое не может ни глубоко взволновать меня, ни сделать счастливым, ни несчастным. Эта страсть не дает мне поддаться силе привычки, обрести в своей работе покой. Я все еще волнуюсь перед операцией и нередко провожу ночь без сна. Взволнованный мыслью о предстоящем, я сосредоточен и не склонен в тот день о чем-либо другом говорить. Мне хочется видеть торжественные лица, строгие движения людей. Я включаю метроном, чтобы ритм его ударов настроил моих помощников на строгий, размеренный лад.
Вообразите себя в моем положении. Кругом стоит стон, все ждут дел и чудес от меня, а я им говорю: «Вам можно было вернуть утраченное зрение, но у меня нет роговиц. Я подобен художнику без кисти, красок и холста».
Предсказания сбылись, больные действительно стали ко мне валом валить. Некоторые являлись с провожатыми, другие одни, прибывали из Сибири, с Кавказа, с Дона. Приехал однажды врач и привез на операцию двоих.
– Что это значит? – спрашиваю я его неприветливо. – Вместо того чтобы удерживать от поездки больных, вы сами их привозите. Тут месяцами дожидаются очереди, не думаете ли вы, что я для вас допущу исключение!
– Мы подождем, – терпеливо отвечает приезжий.
– Как бы вы не заждались!
– Что поделаешь, – пожимает он плечами. – Уж очень мне хотелось больную спасти… Тяжело переносить чужие страдания.
– Только больную? – не унимался я. – А больного вы готовы бросить? У меня нет роговиц, я не знаю, когда они будут.
– Я это учел, – подхватил он, – и привез вам двоих: одному необходимо удалить глаз, а другому пересадить его роговицу.
– И превосходно, – обрадовался я, – значит, есть еще люди, чье сердце не знает покоя.
Приезжает ко мне мать с девочкой лет девяти. Ребенок ослеп в результате перенесенной дифтерии. Один глаз совершенно разрушен, и на другом бельмо. Я с тревогой жду просьб и молений, обид и посулов, – чего не сделает мать для спасения ребенка! Мое сердце окаменело от горя, но не очерствело. Я подыскиваю слова утешения, готов успокоить ее, однако женщина почему-то спокойна. Она расспрашивает о пересадке, о технике дела, о самочувствии больного после операции. Мне хочется ее остановить, сказать, что наш разговор бесполезен, я не смогу оперировать девочку, но, подавленный ее спокойствием, молчу.
– Вы верите, что ребенок будет видеть? – спрашивает она.
– Если операция состоится, – осторожно отвечаю я, – девочка, надо думать, прозреет.
Она не уловила намека и, счастливая, кивнула головой.
– Я не сомневаюсь в вашей удаче. Я с легким сердцем оставляю ее у вас.
Нельзя было больше откладывать, и я откровенно ей говорю:
– Операция не может сейчас состояться, у меня нет роговиц.
– Я слышала об этом, – сдержанно отвечает она, – мне говорили врачи.
Я воспользовался заминкой, чтоб сказать ей всю правду.
– Трудно сказать, когда дойдет черед до вашего ребенка, многие по году ждут.
– Я все обдумала, – холодно произносит она. – Вы пересадите ей роговицу моего глаза.
– Вы разве нуждаетесь в операции?
– Нет, у меня здоровые глаза… Мне ничего для ребенка не жаль…
Послушайте только: мать предлагает мне лишить ее глаза, чтобы вернуть зрение ребенку! «Довольно, – сказал я себе, – выход должен быть найден! Ты обнадежил людей и не должен, не смеешь их обманывать. Надо больше работать, думать, искать!»
В этой новой борьбе я повел себя как одержимый. Я принял девочку в клинику, принял и многих других. Кто-то мне намекнул, что «пересадочные» больные долго залеживаются и мешают научной работе. Преподаватели жалуются, что им некуда класть тех, которые нужны для университетских занятий. Я решительно отвел неуместные намеки, – ничто не должно было мешать моему делу.
– Мой долг, – говорю я моим ассистентам, – довести это дело до конца,
– Долг, – полушутя возражает мне один из помощников, – предполагает заем.
– Я его получил, – запальчиво бросаю я ему, – я весь в долгу, молодой человек! Все, чем мы с вами владеем, есть долгосрочная ссуда! Не злоупотребляйте же терпением заимодавца!
Мой возбужденный, наэлектризованный мозг словно притягивал идеи. Они, как металл на магнит, шли отовсюду; надвигались толпой, чтобы, рассеявшись, исчезнуть, не оставив трофеев… Вопреки утверждениям авторитетов, что роговицы стариков и людей зрелого возраста не следует пересаживать детям, я взял у больного пятидесяти трех лет его роговицу и приживил ее девятилетнему мальчику. Ребенок прозрел: он увидел свет сквозь чистое и прозрачное окошко. За этим последовали другая и третья операции. Я не мог уже остановиться. Молодой девушке я пересадил роговую оболочку шестидесятилетнего мужчины, а юноше – роговицу семидесятилетнего старика. Материал пересадки был не безупречен, а почва, куда пересаживали его, – того хуже… И так называемые доноры, и те, кому роговицы приживляли, перенесли незадолго разрушительные для глаз заболевания. И все же операции неизменно завершались удачей.
Я также думал в то время над усовершенствованием самой пересадки. То, чего добился ученый из Праги, впервые проведший ее, было его личным успехом, делом его ловкости и мастерства. Сложность методики и искусство, необходимое при операции, могло бы сильно ограничить интерес окулистов к ней, удержать их от того, чтобы ввести ее в практику.
Мне казалось очень важным отделаться от тяжелой машинки – трепана, который однажды так меня подвел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14


А-П

П-Я