Доступно магазин https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот бы ему на себя оборотиться! Лучше приволоките этого труса сюда, чтобы избавить близких его от позора. Не говоря уж о совершенно невинной, ни в чем не замешанной девушке.
– Он бы пришел, если бы мог, уверяю вас, госпожа Шпильман, – сказала Брух, и вдова, ее спутница, вздохнула.
– Отчего же он не может?
– Вы сами знаете.
– Ничего я не знаю.
Но она знала. Очевидно, знали и эти две чужие женщины, пришедшие, чтобы полюбоваться на ее слезы. Госпожа Шпильман опустилась на расшитые золотом подушки белого раззолоченного кресла «Людовик XIV», не обращая внимания на складки примятого небрежным движением платья. Закрыв лицо ладонями, она заплакала. От стыда и унижения. Жалея потерянные дни, месяцы и годы, рухнувшие планы и надежды, впустую растраченные время, энергию, жизнь. Бесконечные переговоры, посыльные и посольства между дворами вербоверов и штракенцеров. Но горше всего плакала она по себе. Ибо решилась тогда со свойственной ей категоричностью никогда более не видеть своего любимого, увы, безнадежно испорченного сына.
Экий эгоизм! Лишь много позже нашла она в себе крупицу жалости к этому грешному миру, который Мендель теперь уже не спасет, грехи которого не искупит.
Госпожа Шпильман проплакала таким образом минуту или две, после чего аляповатая вдова оставила свое место и приблизилась к креслу Людовика XIV.
– Пожалуйста, – проговорила она еле слышно и возложила пухлую лапку на руку госпожи Шпильман. Лапку, опушенную золотистыми волосками. С трудом верилось госпоже Шпильман, что эта лапка двадцать лет назад без труда умещалась у нее во рту.
– В игрушки играешь, – проговорила госпожа Шпильман, снова обретя дар речи и рационального мышления. После первого шока, остановившего ее сердце, она ощутила какое-то странное облегчение. Если ее Мендель девятислойный, то в нем восемь слоев чистой доброты, доброты лучшего качества, нежели она и ее муж, люди тугоплавкие, выжившие и утвердившиеся в этом мире, могли исторгнуть из своей плоти без божественного вмешательства. Но девятый слой Менделя Шпильмана всегда оставался сплошь дьявольским, жил там шкоц, рубивший топором живое сердце матери. – Развлекаешься.
– Нет.
Он приподнял вуаль, открыл ей свою боль и неуверенность. Она увидела его страх перед роковой ошибкой. Она увидела в своем сыне свою собственную решимость совершить эту ошибку.
– Нет, мама. Я пришел, чтобы проститься. – Истолковав недоумение, отразившееся у нее на лице, он усмехнулся. – Нет, мама, я не трансвестит.
– Неужто?
– Нет-нет.
– А очень похож.
– Во мне погиб великий актер.
– Я хочу, чтобы ноги твоей здесь больше не было.
Но хотела она лишь того, чтобы он не покидал ее дома, чтобы остался, спрятался у нее под боком в своем дурацком бабьем платье, ее дитя, ее королевич, ее дьяволенок.
– Я ухожу.
– Я не хочу больше видеть тебя. И не звони мне. Знать не желаю, где тебя черти носят.
Ей лишь стоило дать знать мужу, и Мендель остался бы рядом. Вполне реальная альтернатива.
– Хорошо, мама.
– И не называй меня больше так.
– Хорошо, мадам Шпильман. – Однако в его устах это обращение не звучало ни чужим, ни оскорбительным. Она снова заплакала. – Но… Просто, чтобы ты знала. Я не один, я с друзьями.
Что за друзья? Любовь? Любовница? Любовник? Неужели он умудрился утаить от нее…
– Что за друзья?
– Старый друг. Он мне помогает. Госпожа Брух тоже мне помогает.
– Мендель спас мне жизнь, – вставила госпожа Брух. – Давно это было.
– Стоило стараться, – фыркнула госпожа Шпильман. – Он ей жизнь спас! Много добра это ему принесло…
– Госпожа Шпильман, – сказал Мендель. Он взял ее руки, сжал в своих. Ладони жгучие, горячие. Кожа его всегда была на два градуса теплее, чем у любого обычного человека. Так термометр показывал.
– Убери руки. – Она заставила себя сказать это. – Немедленно убери руки.
Сын поцеловал ее в макушку. Даже сквозь слой чужих волос она почувствовала этот поцелуй и чувствовала его еще долго. Менделе опустил вуаль, потопал из комнаты, увлекая за собой даму Брух.
Госпожа Шпильман еще долго сидела в новом кресле старого Людовика. Часы, годы. Холод охватывал душу, ледяное омерзение к Творению и Творцу, к Его уродливым творениям. Сначала ей казалось, что потрясена она поступком сына, грехом, от которого ему не отрешиться, но потом поняла, что испытывает ужас перед собой. Ей вспомнились преступления, совершенные ради нее, ради ее удобства, как будто капли черной жижи в громадном черном море. Ужасно это море, этот пролив между двумя берегами, между Намерением и Действием. Люди называют этот пролив своим «миром». Бегство Менделя – не отказ сдаться. Это сдача, капитуляция. Цадик-Ха-Дор тешил себя своим отречением. Он не желал стать таким, каким хотели его видеть мир и его евреи с зонтами, шляпами, скорбями, с их дождем, каким хотели его видеть отец и мать. Он не мог даже стать таким, каким бы он сам хотел себя видеть. Госпожа Шпильман надеялась, молилась об этом, сидя в кресле Людовика XIV, молилась, чтобы ее мальчик однажды нашел путь к себе самому.
Потом молитва оставила ее сердце, и осталась она наедине с утратой. Душа болела, требовала возвращения сына. Она ругала себя за то, что прогнала Менделя, не узнав, где он остановился, куда пойдет, как его найти, узнать о нем. Она разжала ладони и увидела на правой крохотный обрывок бечевки.
26
– Да, детектив, я слышала о сыне время от времени. Не хочу, чтобы это звучало цинично, но обычно он давал о себе знать, когда попадал в затруднительное положение или оставался без денег. В случае Менделя, благословенно будь его имя, эти две ситуации часто совпадали.
– Когда это было в последний раз?
– В этом году. Весной. Да, я помню, это было за день до Эрев Песах.
– Значит, апрель…
Женская ипостась Рудашевских извлекла изящный «шойфер-мазик», тюкнула по кнопочкам и выдала дату, предшествующую первому вечеру Пасхи. Несколько ошарашенный, Ландсман невольно отметил, что это был последний полный день, прожитый его сестрой.
– Откуда он звонил?
– Возможно, из больницы. Не знаю. Слышны были посторонние разговоры, какой-то громкоговоритель. Мендель сказал, что собирается исчезнуть. Что он должен исчезнуть на некоторое время, что не сможет звонить. Он просил выслать деньги на абонентский ящик в Поворотны, которым он уже пользовался.
– Вам не показалось, что сын испуган?
Вуаль дрогнула, как театральный занавес, за которым кто-то двигается. Госпожа Шпильман медленно кивнула.
– Он не говорил, почему он должен исчезнуть? Не сказал, что кто-то его преследует?
– Пожалуй, нет. Ничего такого. Просто, что ему нужны деньги и что он должен исчезнуть.
– И все?
– Пожалуй… Нет. Хотя… Я спросила, как он питается. Менделе иной раз… Он просто забывает есть, понимаете?
– Понимаю.
– Но он ответил: «Не волнуйся, я только что приговорил здоровый кус вишневого пирога».
– Вишневого пирога, – задумчиво повторил Ландсман. – Только что.
– Вам это о чем-то говорит?
– Пока нет. Но всякое может случиться. – Однако сердце уже начало подталкивать его в ребра. – Мадам Шпильман, вы упомянули громкоговоритель. Мог это быть громкоговоритель аэропорта?
– Мне это не приходило в голову, но когда вы об этом сказали… Да, конечно.
Автомобиль плавно сбросил скорость, остановился. Ландсман смотрит сквозь тонированное стекло. Перед ним «Заменгоф». Госпожа Шпильман нажатием кнопки опускает оконное стекло, впускает в салон серый вечер. Она поднимает вуаль, вглядывается в побитую физиономию отеля. Окна, двери, козырек, вывеска… Долго смотрит. Из отеля вываливается парочка алкашей, одному из которых Ландсман однажды любезно помешал оросить мочой штанину товарища. Алкоголики вцепились друг в друга, образовали импровизированный навес от дождя для кого-то третьего. Поборовшись с газетой и ветром, они качнулись в одном направлении и, по-прежнему сцепившись, зашагали приблизительно в противоположном. Королева острова Вербов опустила вуаль, подняла стекло. Ландсман ощущает жжение безмолвного вопроса. Как он может жить в таком… таком?… И почему он не смог защитить ее сына?
– Кто вам сказал, что я здесь живу? Ваш зять?
– Нет, не зять. Я об этом сама спросила. Есть на свете еще один детектив Ландсман. Ваша бывшая супруга.
– Она и обо мне рассказала?
– Она звонила сегодня. Когда-то были у нас неприятности с одним человеком… Он обижал женщин. Очень плохой человек, больной. Это было в Гарькавы, на Ански-стрит. Обиженные женщины не хотели обращаться в полицию. Ваша бывшая жена тогда мне очень помогла, и я до сих пор в долгу перед ней. Она хорошая женщина. И хороший полицейский.
– Полностью с вами согласен.
– Она посоветовала мне, если доведется с вами встретиться, отнестись с пониманием к вашим вопросам.
– Я ей за это благодарен, – совершенно искренне сказал Ландсман.
– Ваша бывшая супруга отзывалась о вас лучше, чем можно было бы ожидать.
– Да, мэм. Вы же сами сказали, что она хорошая женщина.
– Но вы ее все же оставили.
– Но не из-за того, что она хорошая женщина.
– Значит, из-за того, что вы плохой мужчина? Плохой человек?
– Надо признать, – кивнул Ландсман. – Но она слишком вежлива, чтобы такое обо мне сказать.
– Вежлива? Много лет прошло, но вежливостью, насколько я помню, эта милая еврейка не отличалась. – Госпожа Шпильман щелкнула фиксатором двери. Ландсман вылез на тротуар. – Во всяком случае, хорошо, что я этого притона раньше не видела. Я бы вас близко к себе не подпустила.
– Да, не блеск, – согласился Ландсман, придерживая шляпу. – Однако какой ни есть, а дом родной.
– Нет, не дом, – отрезала Батшева Шпильман. – Но вам, конечно, так считать легче.
27
– Профсоюз копов-иудеев, – изрек пирожник.
Он щурится на Ландсмана из-за стальной стойки своего заведения, скрестив руки на груди, чтобы показать, что нипочем ему все хитрые еврейские штучки. Щурится он так, словно пытается найти орфографическую ошибку на циферблате контрафактного «Ролекса» и знает, что сейчас отыщет, и не одну. Познаний и навыков Ландсмана в великом и могучем американском языке как раз хватает, чтобы возбудить подозрения самого доверчивого собеседника.
– Точно, – подтверждает покладистый Ландсман. Жаль, конечно, что на его членском билете ситкинского отделения «Рук Исава», международной организации евреев-полицейских, не хватает уголка. Карточка украшена шестиконечным щитом. Текст напечатан на идише. Никакими полномочиями она владельца не наделяет, даже такого заслуженного, как Ландсман, ветерана с двадцатилетним стажем. – Мы по всему миру разбросаны.
– Оно и не диво, – с некоторым вызовом бросает пирожных дел маэстро. – Но, представь себе, мистер, мы здесь только пирогами торгуем.
– Вам пирог нужен или нет? – вступает в беседу жена пирожника, как и муж, дородная и бледная. Бледны и волосы ее, с позволения сказать, прически, цвета низких облаков в ранних сумерках. Дочь на заднем плане, среди фруктов, ягод, корочек хрустящих. Да и сама ягодка сочная и спелая с точки зрения иных постоянных посетителей аэропорта Якови. Давно ее Ландсман не видел. – Если не нужен, берегите свое время. Народ за вами, между прочим, на самолеты торопится.
Она отбирает членскую карточку Ландсмана у мужа и решительно возвращает ее хозяину. Что ж, винить ее сложно. Пассажиров ждет Якови, ключевой пункт карты севера, узел, в котором сплетаются, из которого начинаются маршруты, откуда рассеиваются по просторам чьей-то родины шистеры и шарлатаны всех мастей, сухопутные акулы недвижимости и морские волки тюленьего промысла, рыбаки-браконьеры, агенты по вербовке, контрабандисты, заблудшие русские, наркокурьерчики, местные уголовники, хронические янки. Юрисдикция Якови – пальчики оближешь! Права здесь качают евреи, индейцы, клондайки. И пирог в аэропорту покоится на более прочных и долговечных моральных и юридических устоях, чем половина потребителей продукции пирожного семейства. С чего бы пирожной леди доверять Ландсману с потертой невразумительной карточкой сомнительной иностранной организации и с еще более сомнительной выбритой проплешиной на затылке. Нелюбезность ее вызывает у Ландсмана острое сожаление. Была бы с ним бляха, он бы мог сказать даме, что стоящие сзади могут дуть ему в зад, а ей самой следует продуть уши и мозги, внимательно слушать и паинькой отвечать. Вместо этого он послушно оглядывается на очередь… подумаешь, полтора человека… вполглаза любуется на байдарочников, коммивояжеров, мелких дельцов… Каждый из них в обе брови выражает горячее желание поскорее дорваться до горячего пирога и в оба глаза желает Ландсману катиться колбаской вместе со своим бритым затылком и своей драной карточкой.
– Яблочный пирог, пожалуйста, – заказывает Ландсман. – У меня с ним связаны приятные воспоминания.
– Я его тоже люблю, – сразу смягчается жена и отправляет мужа за яблочным пирогом, еще неразрезанным, только из духовки. – Кофе?
– Да, пожалуйста.
– Какой?
– Двойной черный. – И Ландсман подсовывает ей фото Менделя Шпильмана. – Может, вы его приметили?
Женщина, не отрывая рук от дела, уделяет фото достаточное внимание. Ландсман видит, что она узнала Шпильмана. Вот она поворачивается к мужу, принимает у него тарелку-картонку с пирогом, ставит на поднос к чашке кофе и пластмассовой вилке, закатанной в бумажную салфетку.
– Два пятьдесят. Сядьте у медведя.
Медведя подстрелили какие-то евреи шестидесятых. Доктора, если по обличью судить. В лыжных шапочках и пендлтоновских шмотках. Уставились в объектив с очкастой мужественностью золотого периода ситкинской истории. Под снимком пятерых крутых зверобоев карточка, текст ее на идише и на американском сообщает, что медведь подстрелен возле Лисянски, ростом-длиною 3,7 метра, весом 400 кг и при жизни был бурым. Это без пояснения не любой поймет, ибо остался от медведя всего только один скелет, хранящийся теперь в стеклянной витрине, возле которой и присел сейчас Ландсман со своим подносом. Сиживал он здесь и раньше, в ритме движения челюстей обозревая жуткий костяной ксилофон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49


А-П

П-Я