https://wodolei.ru/catalog/accessories/dozator-myla/vstraivaemyj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


За последние три года она и вовсе ни разу не побывала в городе: чтобы в ней не пробудилась какая-либо неожиданная склонность, графиня предпочитала держать ее так далеко от Парижа до тех пор, пока не настанет день, назначенный для ее вступления в свет. Графиня де Гильруа приставила к ней двух гувернанток с отличными аттестатами и участила свои поездки к матери и дочери. К тому же пребывание Аннеты в усадьбе стало почти необходимостью для старушки.
В былые времена Оливье Бертен ежегодно проводил полтора-два месяца в Ронсьере, но последние три года ему пришлось из-за ревматизма ездить на отдаленные курорты, а эти отлучки до такой степени усиливали его любовь к Парижу, что, возвратившись, он уже не в силах был снова его покинуть.
Вначале было решено, что девушка вернется только осенью, но у отца внезапно возник план относительно ее замужества, и он вызвал ее, чтобы она немедленно познакомилась с маркизом де Фарандалем, которого он прочил ей в женихи. Однако проект этот держался в глубокой тайне, в которую графиня де Гильруа посвятила только Оливье Бертена.
— Значит, ваш муж принял твердое решение?
— Да, и, по-моему, это очень удачное решение. И они перешли на другую тему.
Она снова вернулась к живописи: ей хотелось уговорить его написать Христа. Он упирался, полагая, что картин о жизни Христа и без того написано достаточно, но она стояла на своем, настаивала, горячилась.
— О, если бы я умела рисовать, я показала бы вам свой замысел; это было бы очень ново и очень смело. Его снимают с креста, и человек, высвободивший его руки, не удержал его тело. Оно падает и опускается прямо на толпу, а та поднимает руки, чтобы поддержать его и не дать ему упасть на землю. Вы меня хорошо понимаете?
Да, он понимал, он даже находил этот замысел оригинальным, но теперь его влекло к современности, и, глядя на свою подругу, которая лежала на диване, свесив ножку, обутую в туфельку и сквозь почти прозрачный чулок казавшуюся обнаженной, воскликнул:
— Смотрите, смотрите: вот что надо писать, вот в чем смысл жизни — в женской ножке, которая высовывается из-под платья! В это можно вложить все на свете: истину, желание, поэзию… Ничего нет грациозней, ничего нет красивей, чем женская ножка, и какая таинственность в том, что чуть выше она уже скрыта, спрятана и лишь угадывается под платьем!
Усевшись на полу по-турецки, он снял туфельку с ножки, и ножка, освободившись от своего кожаного футляра, зашевелилась как резвый зверек, неожиданно выпущенный на волю.
А Бертен твердил:
— Как это тонко, как изысканно, как это чувственно! Это чувственнее руки! Дайте руку, Ани!
На ней были длинные перчатки до локтя. Чтобы снять одну из них, она взяла ее за край и быстро сдернула, вывернув наизнанку, — так снимают кожу со змеи. Показалась рука, белая, полная, округлая, обнажившаяся так быстро, что невольно возникла мысль о дерзкой наготе всего тела.
Она протянула руку, свесив кисть. На ее белых пальцах сверкали кольца; розовые, очень длинные ногти казались ласковыми коготками, выпущенными этой крошечной женской лапкой.
Оливье Бертен нежно поворачивал ручку, любуясь ею. Он перебирал пальцы, как живые игрушки, и приговаривал:
— Какая это забавная штука! Какая забавная! Какой прелестный маленький инструмент, искусный, умный — ведь это он создает все на свете: книги, кружева, дома, пирамиды, локомотивы, пирожные, он ласкает, и это — лучший из его трудов.
Он снимал с ее руки кольца одно за другим, и когда дошла очередь до золотого ободка обручального кольца и оно соскользнуло с пальца, с улыбкой тихо сказал:
— Закон! Воздадим ему почести!
— Глупо! — ответила слегка задетая графиня. Он всегда отличался насмешливым нравом, чисто французской склонностью примешивать иронию к самым серьезным чувствам, и нередко огорчал графиню де Гильруа, сам того не желая: он не умел понять тончайшие движения женской души и проникнуть в ее, как он говорил, святая святых. Особенно сердилась она всякий раз, как он с оттенком фамильярной шутки заговаривал об их связи — связи столь долгой, что он называл ее прекраснейшим примером любви в девятнадцатом веке.
— Вы поведете нас с Аннетой на вернисаж? — спросила она, прерывая наступившее молчание.
— Конечно, поведу!
Она принялась расспрашивать его о лучших картинах предстоящей выставки, открытие которой должно было состояться через две недели. Но вдруг спохватилась и вспомнила о том, что ей надо куда-то ехать.
— Ну, отдайте мне мою туфлю. Я ухожу, — объявила она.
Он задумчиво играл легким башмачком, рассеянно вертя его в руках.
Нагнувшись, он поцеловал ножку, которая, казалось, парила между ковром и платьем, которая больше не двигалась и уже слегка остыла, и надел на нее туфельку; графиня де Гильруа встала и подошла к столу: бумаги, распечатанные письма — и старые, и только что полученные, — валялись там рядом с чернильницей, в которой, как водится у художников, чернила давным-давно высохли. Она с любопытством разглядывала этот хаос, перебирала листки, приподнимала их и смотрела, что под ними.
— Вы разрушите мой беспорядок, — сказал он, подходя к ней.
— Кто этот господин, который хочет купить ваших Купальщиц? — не отвечая, спросила она.
— Какой-то американец; я его не знаю.
— А вы условились насчет Уличной женщины?
— Да. Десять тысяч.
— Правильно сделали. Это мило, но ничего из ряду вон выходящего. До свиданья, дорогой!
Она подставила ему щеку, которой он коснулся спокойным поцелуем, и исчезла за портьерой, произнеся вполголоса:
— В пятницу, в восемь. Я не хочу, чтобы вы меня провожали, вы же знаете. До свиданья!
Когда она ушла, он снова закурил и принялся медленно ходить по мастерской. Все их прошлое развертывалось перед ним. Он припоминал давно забытые подробности, восстанавливал их в памяти, связывая одну с другой и увлекаясь в одиночестве этой погоней за воспоминаниями.
Это началось в ту пору, когда он был восходящим светилом на горизонте парижской живописи; художники тогда всецело завладели благосклонностью публики и занимали великолепные особняки, доставшиеся им ценой нескольких мазков.
Бертен вернулся из Рима в 1864 году; несколько лет после этого он не имел успеха и жил в безвестности, но в 1868 году он выставил свою Клеопатру, и неожиданно критика и публика превознесли его до небес.
В 1872 году, после войны, после смерти Анри Реньо, создавшей всем его собратьям своего рода пьедестал славы, Иокаста с ее рискованным сюжетом создала Бертену репутацию смелого художника, хотя осторожность и умеренность его исполнения была оценена даже академиками. В 1873 году первая медаль, полученная им за Алжирскую еврейку, которую он написал, вернувшись из путешествия в Африку, поставила его вне конкурса, а начиная с 1874 года, после портрета княгини де Салиа, свет стал расценивать его как лучшего современного портретиста. С того дня он сделался любимцем Парижской Женщины и парижских женщин, самым смелым и самым изобретательным певцом их изящества, их осанки, их характера. Через несколько месяцев все знаменитые женщины Парижа просили, как милости, чтобы Бертен воссоздал их облик на полотне. Проникнуть к нему было нелегко и платить приходилось очень дорого.
И вот, так как он был в моде и наносил визиты на правах обыкновенного светского человека, в один прекрасный день он встретил у герцогини де Мортмен молодую женщину в глубоком трауре; она выходила в тот момент, когда он входил, и, столкнувшись с ней в дверях, он был поражен этим прекрасным видением, этим воплощением изящества и изысканности.
Он спросил, кто она такая, и узнал, что это графиня де Гильруа, жена мелкопоместного нормандского дворянина, что траур она носит по свекру, что она умна, что она пользуется большим успехом и что все ищут знакомства с нею.
Взволнованный встречей с этой женщиной, пленившей его взор, взор художника, он воскликнул:
— Ах, вот чей портрет я охотно написал бы!
На следующий день слова эти были переданы графине, и в тот же вечер он получил письмецо на голубоватой бумаге, слегка надушенное и чуть косо написанное твердым, тонким почерком; оно гласило:
«Милостивый государь!
Герцогиня де Мортмен, только что меня посетившая, уверяет, что Вы хотели бы избрать меня для создания одного из Ваших шедевров. Я весьма охотно предоставила бы себя в Ваше распоряжение, если бы была уверена в том, что Вы не бросаете слова на ветер и что в моей скромной внешности Вы действительно видите нечто такое, что могло бы быть воспроизведено Вами и доведено до степени совершенства.
Примите, милостивый государь, уверения в совершеннейшем моем уважении.
Анна де Гильруа».
Он ответил вопросом, когда он сможет представиться графине, и был запросто приглашен к завтраку в ближайший понедельник.
Она жила на бульваре Мальзерба, во втором этаже роскошного, недавно выстроенного дома. Через просторную гостиную, обтянутую голубым шелком, укрепленным деревянными, белыми и золочеными багетами, художника провели в будуар, оклеенный обоями во вкусе минувшего века, кокетливыми светлыми обоями в стиле Ватто, игривые сюжеты которых были выполнены в столь нежных тонах, что казалось, мастера, расписывавшие эти обои, грезили о любви.
Не успел он сесть, как появилась графиня. Ее походка была такой легкой, что он даже не слышал, как она прошла через соседнюю комнату, и удивился при виде ее. Она непринужденно протянула ему руку.
— Так вы в самом деле хотите написать мой портрет? — спросила она.
— Буду счастлив, сударыня.
Узкое черное платье делало ее очень тоненькой и придавало ей совсем еще молодой и в то же время серьезный вид, с которым не гармонировало ее улыбающееся лицо в ореоле белокурых волос.
Вошел граф, держа за руку девочку лет шести.
— Мой муж, — представила его графиня де Гильруа.
Это был невысокий человек, безусый, с впалыми щеками; кожа на его гладко выбритом лице была темноватой.
Он напоминал не то священника, не то актера: те же длинные, зачесанные назад волосы, та же учтивость, те же полукруглые, глубокие складки у рта, спускавшиеся со щек на подбородок и образовавшиеся вследствие привычки говорить перед аудиторией.
Он поблагодарил художника весьма пространно: эта манера говорить обличала в нем оратора. Давно уже хотелось ему заказать портрет жены, и, разумеется, выбор его пал бы на г-на Оливье Бертена, если бы он не боялся отказа, ибо ему известно, как его осаждают подобными просьбами.
После бесконечного обмена любезностями они условились, что на другой день граф де Гильруа привезет жену в мастерскую художника. Правда, граф спросил, не лучше ли подождать, пока кончится глубокий траур, но художник объявил, что он хочет передать свое первое впечатление и этот поразительный контраст между лицом — таким живым, таким тонким, сияющим под золотыми волосами, — и суровостью черного платья.
И вот, на другой день она приехала вместе с мужем, а потом стала приезжать с дочкой, которую сажали за стол, заваленный книжками с картинками.
Оливье Бертен, по своему обыкновению, вел себя в высшей степени сдержанно. Светские женщины немного смущали его: ведь он их почти не знал. Он считал их хитрыми и в то же время глупенькими, лицемерными и опасными, пустыми и докучными. С женщинами полусвета у него были мимолетные приключения, которыми он был обязан своей известностью, своему увлекательному остроумию, изящной фигуре, фигуре атлета, и смуглому, решительному лицу. Этих женщин он даже предпочитал другим, он любил их свободное обращение и свободные разговоры: завсегдатай мастерских и кулис, он привык к их легким, забавным, веселым нравам. Он бывал в свете не для души, а для славы: там он тешил свое честолюбие, там он получал комплименты и заказы, там он рисовался перед льстившими ему прекрасными дамами, за которыми никогда не ухаживал. Ни разу не позволил он себе в их обществе рискованных шуток или пикантных анекдотов, — он считал этих дам ханжами, — и потому прослыл человеком с хорошими манерами. Всякий раз, когда одна из этих дам приезжала к нему позировать, он, как бы ни была она обходительна, стремясь ему понравиться, чувствовал то неравенство происхождения, которое не позволяет смешивать художников со светскими людьми, хотя они и встречаются в обществе. За улыбками, за восхищением, у женщин всегда отчасти искусственным, он угадывал подсознательную, внутреннюю сдержанность существа, считающего, что оно принадлежит к высшей расе. Самолюбие его слегка уязвлялось, а манеры становились еще более учтивыми, почти высокомерными, и вместе с затаенным тщеславием выскочки, с которым обращаются как с ровней принцы и принцессы, в нем пробуждалась гордость человека, обязанного своему уму тем положением, которого другие достигают благодаря своему происхождению. О нем говорили не без некоторого удивления: «Он прекрасно воспитан!» Это удивление и льстило ему и в то же время задевало, ибо указывало на некую грань.
Нарочито церемонное, степенное обращение художника несколько смущало графиню де Гильруа: она не знала, о чем говорить с таким холодным человеком, слывшим умницей.
Усадив дочку, она располагалась в кресле, рядом с начатым эскизом, и, смотря по тому, чего требовал от нее художник, старалась придать своему лицу то или иное выражение.
В середине четвертого сеанса он внезапно прекратил работу.
— Что вас больше всего интересует в жизни? — спросил он.
Она растерялась.
— Право, не знаю! А почему вы спрашиваете?
— Мне нужно, чтобы в ваших глазах появилось счастливое выражение, а этого я еще не видел.
— Ну тогда постарайтесь заставить меня разговориться; я так люблю поболтать!
— Вы веселая?
— Очень.
— Так давайте поболтаем.
Это «давайте поболтаем» он произнес самым серьезным тоном и, снова принимаясь за работу, коснулся нескольких тем разговора, стараясь отыскать какую-нибудь точку соприкосновения. Они начали с обмена наблюдениями над общими знакомыми, потом заговорили о себе, что всегда является самой приятной и самой увлекательной темой разговора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30


А-П

П-Я