бра в ванную комнату над зеркалом 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я думаю о том, что Карин мне очень нравится.
Затем мы возвращаемся к автостоянке. Карин и я садимся в ее «мерседес», а Серхио и Анна – в тот самый «лендкруизер», рядом с которым мы давеча как бы случайно припарковались. Анна и Карин изрядно выпили и ведут машины соответствующим образом. Я говорю Карин, что сегодня мой последний день на Зильте и что завтра утром я уезжаю; она кивает головой: очень жаль, – и потом поднимает на меня глаза и улыбается. У нее чертовски приятная улыбка.
Перед самым щитом с надписью «Кампен» она едва не сбивает пенсионера, который идет себе по шоссе, не замечая приближающегося автомобиля. На старичке старомодная шляпа в рубчик и баклажанового цвета блузон, он изрыгает нам вслед проклятия как берсерк, и я говорю Карин, что он наверняка наци, и Карин смеется.
Мы сворачиваем на Виски-штрассе. Солнце стоит уже низко над горизонтом и заливает всю Виски-штрассе золотым светом. Может быть, думаю я, улица получила свое название не только из-за многочисленных кабаков, но и потому, что кажется такой медвяно-золотистой, когда солнечные лучи падают на нее косо, вот как сейчас. Я определенно пьян, если мне в голову лезет такая чепуха. Мы припарковываем машину, выходим и бежим к «Одину». По дороге ладонь Карин на секунду касается моей руки, и от неожиданности у меня начинается приступ кашля.
В «Одине» много людей, хотя еще совсем рано. Обычно здесь не остается свободных мест лишь часам к одиннадцати, к половине двенадцатого ночи, но сегодня уже сейчас почти все столики заняты. Карин знакома с хозяйкой бара, та дружелюбно нам подмигивает и посылает к нам одного из кельнеров. Я думаю о том, что официанты в «Одине» всегда выглядят отлично – с бронзовым загаром и пр., – что они всегда в прекрасном настроении, и пытаюсь понять, откуда все это берется. В заведении есть собака, темно-коричневый Лабрадор по кличке Макс, и Карин, видимо, всегда, когда бывает в Одине, дает ему кусок хлеба, пес к этому уже привык. Он бегом бросается к ней, наскакивает всеми четырьмя лапами и выхватывает кусок, который протягивает ему Карин.
После этого она заказывает две бутылки шампанского «Рёдерер», и когда их приносят, мы все выпиваем по бокалу, и кто-то за стойкой ставит на проигрыватель «Отель Калифорния» группы Eagles, и пока играет музыка, и собака Макс грызет свою хлебную горбушку, и за окном садится солнце, я вдруг сознаю, что чувствую себя абсолютно счастливым. Я глупо усмехаюсь оттого, что так счастлив, Анна замечает это и тоже усмехается, и вслед за ней усмехается Карин, и теперь даже Серхио не может не улыбнуться.
Постепенно в «Одине» становится чересчур многолюдно. У ближайшего к нам столика застряли трое посетителей и очень громко разговаривают о Тестароссе. У них у всех часы фирмы «Картье», и по их виду можно безошибочно определить, что они играют в гольф. Они все отличаются дородностью, которая бывает у мужчин старше тридцати лет, загорелых и несимпатичных. Один из них непрерывно теребит свой нос и буквально через каждые десять минут удаляется в клозет, а потом возвращается оттуда с явным облегчением, хлопает в ладоши и произносит одну и ту же фразу: «Прекрасно, господа!»
Карин и я переглядываемся, и Карин закатывает глаза. Мол, можно найти местечко и получше, пора сматываться. Мы прощаемся с Серхио и Анной, которые предпочитают остаться здесь, я плачу за две бутылки «Рёдерера», чтобы повыпендриваться перед Серхио, хотя в данный момент мне этого совершенно не хочется, покупаю еще третью бутылку, которую мы берем с собой, и хозяйка бара трижды целует Карин в щечки, в точности как француженка, и дает нам на вынос два бокала.
Карин и я направляемся к ее машине, и по пути я вижу, как некий вдрызг пьяный молодой человек блюет на дверцу своего бирюзового «порша»-кабрио, одновременно пытаясь ее открыть. Я быстро бросаю взгляд на номер автомобиля. D – Дюссельдорф. Ага, наверное, он специалист по рекламе, соображаю я. Подумать только: бирюзовый «порш»!
Несколько зевак с противоположной стороны улицы наблюдают за этой сценой и хамски ржут, и мне кажется, что среди них я узнаю Хайо Фридрихса, но полной уверенности у меня нет, потому что я слышал, будто за то время, что я его не видал, у него очень сильно отекло лицо. Я спрашиваю у Карин, не лучше ли, чтобы машину вел я, поскольку она уже пьяная, но она говорит: не надо, она пока еще в состоянии сама вести машину; и я усаживаюсь с ней рядом на переднее сиденье, в кабине опять пахнет кожей и чуть-чуть – духами.
Машина трогается с места; пока мы едем, Карин что-то рассказывает, я пытаюсь ее слушать, но мне не удается сосредоточиться, и я просто смотрю на нее сбоку. Смотрю, как ее пестрый шейный платок красиво выделяется на фоне загорелой шеи и как ее коричневая рука лежит на руле – эта рука, покрытая тончайшими золотистыми волосками; и я вдруг вспоминаю, как однажды, еще будучи ребенком, лежал рядом с маленькой девочкой на расстеленной косынке, на пляже в Кампене, мы оба лежали лицом вниз, и девочка задремала, и я посыпал ее руку белым песком и смотрел, как песчинки застревали в волосках на ее предплечье. От этого она проснулась, улыбнулась мне, и потом мы вместе строили у моря город из песка яркими пластмассовыми совочками. Мой совок был оранжевого цвета, это я точно помню.
«Мерседес» медленно вырулил к «Медному кофейнику». Шины прошуршали по гравию, и Карин выключила мотор. Я слушал шуршание и воображал, что это море, но одновременно знал, что такого быть не может, потому что мы находимся с той стороны, где отмели. Мы переглядываемся, выходим из машины и устраиваемся на одном из зеленых пригорков напротив кофейни.
Карин открывает бутылку «Рёдерера» так, чтобы не хлопнула пробка, а я думаю о том, как сильно ненавижу людей, которые нарочно выстреливают пробкой от шампанского, чтобы все стали вертеться на своих местах, стараясь от нее уберечься. Мы пьем шампанское из бокалов, которые нам дала барменша, и наблюдаем за людьми, входящими в «Медный кофейник». А потом переводим взгляд на отмели.
Карин кладет руку мне на плечо, и там, где лежит ее рука, я чувствую тепло, а дальше она целует меня в губы. От нее пахнет шампанским и нагретой кожей. Я прикрываю глаза, но тогда у меня начинает кружиться голова, так как я слишком много выпил, и я снова их открываю. Мы целуемся, и при этом я смотрю в ее голубые контактные линзы, хотя на таком близком расстоянии мне трудно сфокусировать зрение. Я думаю, у Карин тоже слегка кружится голова. Мы кончаем целоваться. Тогда она смотрит на меня совершенно серьезно и говорит, что мы должны встретиться завтра вечером, в «Одине». Она в самом деле это говорит. Хотя я ей объяснил, что завтра уезжаю. Ну ладно, может, она уже забыла.
Как бы то ни было, она очень быстро поднимается, ставит бокал на плоский камень и бежит к своему автомобилю. Садится в него, запускает мотор, и машина трогается с места. Я еще некоторое время сижу на холме, зажав в пальцах пустой бокал. В некотором отдалении от меня пожилая пара изучает меню. Съесть, что ли, пирожное? Время неподходящее, уже слишком поздно, думаю я. Я опять наливаю себе шампанского, но оно уже не пенится, и когда я отпиваю глоток, оказывается безвкусным, выдохшимся, с привкусом пепла. Я почему-то уверен, что никогда больше не приеду на Зильт.
Два
На следующий день я, как и собирался, еду вечерним поездом в Гамбург, так и не повидав Карин. Свой «триумф» я оставил на острове. Бина о нем позаботится. В вагоне-ресторане я очень быстро выпиваю один за другим четыре маленьких ботла «Ильбесхаймер Херрлих», пока за Хузумом садится солнце.
Я смотрю в окно, намазываю на хлеб масло «Меггле» из пластиковой коробочки, а мимо проносится Северонемецкая равнина, с овцами и всем таким прочим, и я поневоле вспоминаю о том, как раньше всегда высовывался из окна поезда, подставляя голову ветру, пока глаза не начинали слезиться, и как думал, что если вот сейчас кто-то сидит в туалете и писает, то его моча поднимается из-под поезда вверх и, распыляясь, тончайшим слоем оседает на моем лице, так что я этого не замечаю, но на лице моем уже есть пленка из мочи, и если бы я провел языком по губам, то мог бы почувствовать вкус мочи незнакомца. Мне было десять лет, когда я об этом думал.
Сегодня, разумеется, окна уже нельзя открыть, потому что в вагонах первого класса, которые оформлены просто херово и всегда напоминают мне какие-то торговые пассажи, уже нет ничего клевого и, главное, ничто не осталось таким, как было прежде. Теперь все такое прозрачное – не знаю, понятно ли я выражаюсь, – ну, в общем, все из стекла и прозрачного турецкого пластика, и почему-то мне это не в кайф.
Я, значит, сижу и пытаюсь припомнить, какими были поезда раньше, и тут из бутылки «Ильбесхаймер Херрлих» с шумом вылетает пробка. Из-за тряски этого долбаного поезда я проливаю немного красного вина на свой китоновский пиджак, а, как известно, пятна от красного вина никогда не выводятся, – но я все равно тру пятно как ненормальный, потом сыплю на него соль из пакетика, потому что мама когда-то мне говорила, что это помогает. Это, натурально, ничего не дает, но пока я так сижу, и тру пятно, и посыпаю его солью, и тем временем постепенно дозреваю, потому что с утра еще ничего не ел, к моему столику подходит какой-то тип и спрашивает, свободно ли здесь.
Я в полном изумлении смотрю на него снизу вверх, потому что эта фраза – свободно ли здесь? – кажется мне абсолютно неуместной, и я даже не могу достаточно быстро отреагировать на его слова, потому что, как уже говорил, здорово надрался, и тогда этот хмырь, так и не дождавшись моего ответа, садится прямо напротив меня и разворачивает меню. В этот момент я жалею, что не поехал в Гамбург на своем «триумфе».
Я смотрю на хмыря, как он сидит передо мной и изучает долбаную пеструю карту с перечнем блюд, и замечаю, что он носит такую маленькую бородку, какая была у Ленина и как теперь носят фаны из Mojo-клуба, но только он носит ее не ради моды, а совершенно всерьез (впрочем, любители джаза из Mojo-клуба на самом деле тоже воспринимают свою внешность всерьез), – нет, правда, у него такая характерная ленинско-чиновничья бородка, что мой друг Нигель определенно назвал бы его Mosenbart, «Пиздобородым».
Итак, этот тупак листает меню, потом подзывает кельнершу, заказывает две сардельки с картофельным салатом и банку пива, а когда пиво приносят, наливает себе, держа стакан слегка наклонно, чтобы туда не попало много пены, приподнимает стакан, приветствуя меня, – он в самом деле хотел меня поприветствовать! – и говорит: «Приятного аппетита». При этом он улыбается.
Я опять вспоминаю о своем «триумфе», думаю, что сейчас мог бы уже быть в Гамбурге, вместо того чтобы сидеть здесь, в вагоне-ресторане, и позволять пить за мое здоровье какому-то пиздобородому мудаку. Я смотрю ему прямо в глаза, хотя мне это дается нелегко – я имею в виду, сфокусировать зрение, – но не улыбаюсь и не произношу ни слова.
Мудило пожимает плечами, вынимает из своего стоящего под столиком кейса еженедельник «Штерн» и начинает его перелистывать – от конца к началу. За окном темно, поезд сейчас проезжает через Хейде/Гольштейн – по крайней мере, так написано на станционном щите, но надпись на нем едва ли можно прочитать, поскольку поезд идет очень быстро, и я, собственно, различаю ее только потому, что щит – благодаря прикольному зеркальному эффекту, который можно заметить, лишь будучи в стельку пьяным, – отражается в вагонных стеклах: сначала в окне слева, где надпись «Хейде/Гольштейн» возникает в перевернутом виде, а потом в окне справа, нормально.
Четвертая бутылка «Ильбесхаймер Херрлих» теперь пуста, я заказываю пятую и, когда кельнерша приносит вино, расплачиваюсь, отряхиваю с пиджака слегка разбухшие, полиловевшие крупинки соли, беру вайн и отваливаю в дабл. Идти мне в лом. Я смотрю на обе кабинки: одна внутри розовая, другая – светло-голубая; я выбираю голубую, хотя розовая определенно почище.
Я, значит, захожу внутрь, прикрываю дверь, опускаю голубую пластмассовую крышку унитаза и сажусь на нее, что стоит мне некоторых усилий, потому что ноги у меня подгибаются. Из окна дабла ничего не увидишь, оно сделано из матового стекла или чего-то в этом роде. Впрочем, за окном сейчас так и так темно. Я отпиваю большой глоток вина, зажигаю сигарету и стараюсь смотреть в одну точку, но у меня все плывет перед глазами, я ощущаю легкую тошноту и всерьез размышляю, не связано ли мое состояние с чрезмерным обилием голубизны, но легче от этого не становится.
В общем, я встаю, снова поднимаю крышку и смотрю в отполированный стальной унитаз, бросаю туда сигарету, потому что ее вкус мне не нравится, нажимаю на электрическую кнопку слива, что-то щелкает, в течение трех секунд ничего не происходит, потом раздается громкий чпок, как бывает в самолете, открывается маленький клапан, сигарета проваливается, из отверстия слива с шипением вырывается струя темно-синей жидкости, и клапан возвращается в исходное положение.
Я думаю о том, что человеческие экскременты уже не падают, как было раньше, на рельсы, в падении распыляясь на мелкие частички, а наверняка собираются в специальном контейнере, укрепленном под полом туалета, в точно таком же контейнере, как те, что используются в самолетах, и мне жаль, что это так. Почему жаль, не знаю: ведь на самом деле сейчас все устроено гораздо лучше, чем прежде.
Я где-то читал, что какие-то люди под Касселем всегда испытывали неудобства, когда поезд проходил по высокому железнодорожному мосту; чтобы было понятно, о чем идет речь, я должен уточнить, что эти люди, которые жаловались на напряги, жили как раз под этим самым мостом, так что каждый раз, когда над ними громыхал поезд, говно из вагонных туалетов сыпалось на их дома. А если в такой момент им случалось выйти за дверь или они, к примеру, жарили мясо в саду, какашки падали прямо им на голову или на их садовую пластиковую мебель.
Я невольно усмехаюсь, и потом мне приходит в голову, что есть еще и другой мост, где-то в Бельгии или Люксембурге, так вот под ним тоже живут люди, которые постоянно испытывают неудобства, потому что именно этот мост облюбовали самоубийцы – во всяком случае, они регулярно с него прыгают и, как какашки в Касселе, падают на крыши домов или сваливаются на садовые участки, прямо в разгар прекраснейших пикников на открытом воздухе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я