Качество супер, сайт для людей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Во-вторых, что, может быть, еще важнее, он певец «беспредметных страстей» (du vague des passions), испытывающий на прочность все почитавшиеся бесспорными ценности европейской цивилизации (от греко-римской до современной английской, и по сей день вкушающей плоды «славной революции»).
Лоти восхищался Эдмоном Гонкуром, был лично знаком с ним (Жюль к тому времени уже умер). Дружил и переписывался с Альфонсом Доде, чрезвычайно высоко ценил его книги: «Письма с моей мельницы» и «Короли в изгнании». Но любимым писателем был Гюстав Флобер, а роман «Саламбо» – настольной книгой. Иными словами, Лоти интуитивно впитывал все, полемически противопоставлявшееся цивилизации, все, что будет подхвачено и развито литературой XX века. Когда, как уже говорилось, в мае 1891 года членом Французской академии был избран Пьер Лоти, а не Эмиль Золя, академики, отдавшие предпочтение Лоти, обозначили своим выбором не только собственное понимание будущего французской литературы, но и стремление сориентировать ее развитие в желательном для них направлении. В свою очередь, меданцы – писатели из ближайшего окружения Золя – увидели в новоиспеченном академике едва ли не своего злейшего врага.
Лоти не был одинок в своих неоромантических привязанностях. Его эстетика, обогащаясь и усложняясь открытиями парнасцев и символистов, прерафаэлитов и виталистов, поднимает на более высокий уровень руссоистскую антиномию природы и культуры. Его творчество неявно проникается мотивами, подсказанными Шопенгауэром и Ницше, вписывается, хотя и с известными оговорками, в контекст романов Дж. Конрада и Р. Л. Стивенсона, К. Гамсуна и Дж. Лондона.
В жанровом отношении многотомное наследие Лоти располагается на границе вымысла и документальности. С одной стороны, книги путешествий, дневники, мемуары Лоти тяготеют к вымыслу. С другой стороны, романы написаны в декларативно документальной, автобиографической манере. И вымысел и документальность ориентированы не столько на события, сколько на воссоздание производимого ими впечатления. «Все очарование, которым, казалось бы, наделен внешний мир, заключено в нас самих, исходит от нас, – писал Лоти в «Истории одного ребенка». – Это мы творим его – разумеется, для самих себя – и воспринимаем лишь его отражение». Исходным материалом для писателя всегда служило его собственное переживание; этого он никогда не скрывал, напротив, при случае всегда подчеркивал. Так, в предисловии к «Книге сострадания и смерти» (1890) он заметил: «В этой книге моего» я «еще больше, чем во всем, до сих пор мною написанном». И действительно, здесь Лоти предстает едва ли не предшественником Марселя Пруста, передоверяя свое объективирующее сознание логике бессознательного, разрушающей традиционный «реалистический» роман. Он выявляет новые взаимоотношения между эмпирической реальностью, бессознательным и посредствующим между ними сознанием, интересуется их специфическим взаимодействием. В главе «Мертвое прошлое» герой, совсем как у Пруста, сидя у окна, вдыхает запах жасмина, и вместе с запахом в нем пробуждается необыкновенно живой ряд не воспоминаний, нет, а фантазий: что и как могло произойти тут, на этом месте, лет 60–70 тому назад? «Вдруг из близлежащих садов до меня донесся запах жасмина, и я подумал о прошлом… совсем недавнем прошлом. И вот благодаря темноте напряг всю свою волю, воображая, что настоящего нет, что мир помолодел на шестьдесят – восемьдесят лет». Герой видит свою бабушку, со всеми психологическими приметами ее времени, ее истекшей молодости.
Ретроспективная и проспективная диахрония позволяют автобиографическому герою Лоти переживать прошлое и будущее как сиюминутную реальность. Не в этом ли состояла высшая эстетическая цель писателя, видевшего в искусстве, аполлоническом начале, возможность иллюзорного торжества над смертью?
А вот тот же герой на экскурсии в Аяччо – доме-музее Наполеона I. Внимание экскурсанта привлекает, в частности, портрет матери Наполеона – и в воображении возникает образ собственной матери, непрерывная смена впечатлений выливается в своего рода «поток сознания». Затем внимание ослабевает, источник ассоциативных образов иссякает: «От усталости внимание вдруг рассеивается в результате слишком напряженной сосредоточенности на одном сюжете. Я продолжаю осматривать дом Наполеона, но думаю уже о другом, обо всем сразу и ни о чем конкретно, совершенно безучастно».
Импрессионизм эпистолярно-мемуарно-дневникового сказа Лоти осложнен внутренней диалогичностью: рассудочный Лоти, знающий о безжалостном Хроносе, пожирателе собственных детей, о тщете человеческих притязаний, подавляет своими аргументами эмпирического Лоти, страстно привязанного к жизни, дорожащего ею, ждущего от нее убедительных разоблачительных откровений. Поэтому по форме его романы тяготеют к дневнику, поскольку дневниковая сиюминутность осмысления прожитого поглощает и подчиняет себе более обобщающие формы дискурса: письма, мемуары, исповеди.
В «Азиаде» дневники Лоти представляет читателям англичанин Пламкетт, реальная, между прочим, фигура – исторический персонаж. Прием предуведомления – старый, ведущий свою родословную еще с XVIII века, но надежный, мотивирующий документальность проникновенно-доверительного слова рассказчика. Это слово противостоит обобщающему слову бальзаковской эпопеи, осмысляющей героя не как самодостаточного индивида, а как часть социального механизма, приводимого в движение совокупностью отдельных волений, каждое из которых, в свою очередь, бессознательно осуществляет анонимную волю общественного целого. Герой Лоти решительно не желает связывать себя, ни тем более объективировать, преходящими ценностями: «Я ненавижу все условности, все общественные обязанности, придуманные в странах Запада», – в сердцах восклицает «лейтенант английского флота» Пьер Лоти. Не связанный «условностями» предрассудков, привязанностей, долга, герой бежит от них в дальние страны, где государственность или еще не вполне сложилась, или находится в стадии становления, как, например, в Турции. 27-летний Лоти «Азиаде» – добровольный изгнанник. Его дневник – исповедь сына конца века. В письме к Уильяму Брауну он излагает свое кредо «имморалиста» ницшеанско-бергсонианского типа: «Бога нет, морали нет, ничего из того, что нас учили уважать, не существует; есть только жизнь, она проходит, и логично требовать от нее максимум радостей, которые она может дать в ожидании ужасного финала, имя которому – смерть. […] Я открою вам душу, обозначу символ веры: я взял за правило всегда делать то, что мне хочется, наперекор всякой морали, всяким правилам общежития. Я не верю ничему и никому, не люблю никого и ничего, у меня нет ни веры, ни надежды».
Интерес героя Лоти, этический и познавательный, лежит по ту сторону ценностной ориентации европейца. Путешествуя, он пытается вписаться в архитектонически организованное пространство экзотических стран, осознать себя, обновляющегося и возрождающегося, в окружении пагод, мечетей, минаретов, хижин на сваях, коралловых рифов, мараэ – могил древних таитянских вождей, разноцветных бумажных фонариков и зонтиков, соломенных плащей, карликовых деревьев и гигантских цветов. Привилегированное положение путешественника-иностранца позволяет герою вновь открыть реальность жизни как бытия, а не быта, бытия, свободного от императива формальной этики, преднаходимых целей, традиций, уклада, предначертанности, судьбы. Новизна психоделических переживаний расширяет его сознание, пробуждает заснувшее чувство причастности большому миру. Они, эти переживания, напоминают о себе безумным счастьем проливного дождя в прокаленной зноем Сахаре, ужасом разрушительного смерча, сокрушительного шторма, кровопролитного сражения, блаженством тени и благоуханием садов.
Цель путешествия в том, чтобы отдаваться бытию, становиться самим бытием, постигая его в беспечности, когда не тяготит душу необходимость даже в ее высшем проявлении – побуждении к творчеству. Ценностный мир героя Лоти – мир сосредоточенной на себе праздности, которая одна только позволяет проникнуться вкусом и содержанием жизни, а следовательно, ответить на вопрос: что есть человек? Меланхоличный герой Лоти как бы не живет в общепринятом смысле и в то же время живет более интенсивной, более насыщенной жизнью, чем его европейские собратья. Благодаря своей чуждости он видит быт остраненно, а следовательно, проникается его тайной, сокрытой от невидящего взора обыденности.
Такой быт не унижает, не обезличивает, не умерщвляет душу, подобно жалкому провинциальному быту рассказов Гофмана, Флобера, Чехова. Взгляд путешественника, «остраняя» вещи, оживляет их, преобразует в раритеты и курьезы, наполняет ими временной поток. Весомость и значимость каждому мгновенью придают вычурные прически нубийских женщин, религиозные празднества, экзотические блюда национальной кухни, роскошь базарной снеди, садовой и огородной. Театрализованное пространство населено актерами: башибузуками, дервишами, муэдзинами, бонзами, рикшами, мусме – «куколками с этажерки», носящими экзотические имена цветов и фруктов: Жасмин, Хризантема, Слива…
Привилегированному взгляду путешественника статичный мир раскрывается как непрерывная изменчивость, как сама История. Путешествие – перемещение в пространстве – превращается в изменение во времени. Лоти в полной мере использует эта потенциальные возможности романа путешествий. Хронотопическое осмысление героя вырастает в аллегорию жизненного пути. Жизненный путь, как смысловая категория, соотносит любовь к родине с мистической привязанностью к новым местам, к пережитому. Проведя в Сенегале в общей сложности 5 лет, Жан Пейраль («Роман одного спаги») невыносимо скучал по дому, однако накануне отъезда впал в тоску по Африке. Жану необходимо пережить этот опыт иррациональных превращений, осознать, что «человек всегда привязывается к тому месту, где ему довелось много страдать». Сам того не ведая, Жан «всей душой полюбил свою арабскую феску, саблю, коня и эту огромную, Богом забытую страну с ее пустыней». Оказывается, на родине он способен тосковать по Африке не меньше, чем в Африке – по родине.
В то же время чужая культура, какой бы многообещающей она ни казалась, остается замкнутой, непроницаемой, «невыразимой». И сам Лоти – загадка для окружающих. Рараху нарекла его зловещим именем Мата Рева, где Рева – небесная твердь и одновременно пропасть, бездна, тайна. Лоти – «науна»: «человек из сказочной страны, раскинувшейся за дальними морями».
Но и тема жизненного пути не вырастает в конструктивный принцип романов Лоти. Она управляется реальностью более могущественной, чем человеческая судьба – текучестью душевных состояний, этим психическим аналогом универсальной изменчивости, вовлекающей в свой водоворот национальные культуры, народы, страны, континенты. На определенном этапе жизненного пути герой оказывается перед фактом этой высшей реальности – взаимообусловленности всего и вся. Ощутив на своем лице ее дыхание, он пугается, отступает, превращается в загадку для самого себя. Загадочность бытия – важнейший мотив романов Лоти. Иссушаемая чахоточным кашлем Рараху ввергается после отъезда Лоти в беспутную жизнь. Утоливший тоску по родине Лоти бросается в Саутгемптоне «в водоворот разгула». Зачем, если он по-прежнему любит Рараху? Что и кому он призван доказать? Быть может, он попросту безвольно отдается изменчивости, ее верховной власти, которая вершит вовне и внутри человека свое непостижимое дело разрушения? «Зачем не спросясь дали мне жизнь? Смысл существования – неразрешимая загадка для меня», – признается Лоти.
И все же логика иррациональных превращений, попирающих истину «сущего», в конце концов выводит на символический смысл судьбы, на отдаленную, вырисовывающуюся в перспективе цель жизненного пути. «Все случайно в этом мире, лишено связи, значения и смысла, – писал Н. А. Бердяев. – Обнаружить смысл можно, лишь пережив его в духовном опыте, лишь обратившись к духовному миру. Смысл доказывается лишь жизнью, исполненной смысла, он показывается сознанием, обращенным к миру смысла, сознанием символическим, ознаменованным, связывающим, означающим». Отразившийся в романах Лоти жизненный и душевный опыт писателя – не только элегия по утраченной одержимости жизнью. Меланхолия его героя может быть осмыслена как момент становления духа. Время и пространство жизни даются герою Лоти для искупления его ограниченности и односторонности в очищающем душу и расширяющем сознание страдании.
Как это часто бывает у Лоти, жизнь, вовлекающая героя в свой круговорот, куда неожиданнее и эвристичнее самых смелых, самых безрассудных прогнозов и ожиданий. Жан Пейраль презирал свою чернокожую возлюбленную, лживую и лицемерную, продавшую за бесценок в угоду очередному капризу его часы – трогательный подарок престарелого отца. У Жана не осталось к ней «никаких чувств, ни жалости, ни нежности». «Она раздражала его своей лживостью и лукавством», и он изгнал ее из дома и из своей жизни. Но эта девочка-подросток родила ему сына, а когда Жан погиб, отыскала его в «краю Диамбур» и умертвила на его груди сначала малютку, а потом и себя.
Трагически углубляющаяся от романа к роману непредсказуемость вырастает в доминанту творчества Лоти. В романе «Исландский рыбак» она получает символическое выражение в образе морской стихии, пучины, притягательной и смертоносной. Шторм – прообраз «яростного мира», «беспричинного и бесцельного, загадочного, как жизнь и смерть». Так понятое бытие обеспечивает жизни и смерти героя Лоти единое пространство. Загадка буйствующей пучины-жизни вырастает в неоговоренную, но неизменно подразумеваемую, неустанную заботу Пьера Лоти. Ему открылась такая множественность составляющих душевной жизни, которая позитивизмом оценивается как абсурд, а экзистенциальной антропологией – как безграничная, захватывающая дух свобода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я