https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-gibkim-izlivom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И Комитет партийного контроля при Московском комитете партии разделил его точку зрения, признав, что он действовал согласно долгу коммуниста.
Только в конце 1957 или начале 1958 года Копелянской удалось добиться рассмотрения этого вопроса в Комитете партийного контроля при ЦК КПСС.
Там уже не ограничились тем, что заслушали объяснения Покровского. Были прослушаны все магнитофонные пленки бесед, которые он вел с Валей в барах и ресторанах. Намеренно провокационный характер этих разговоров был очевиден. На этот раз Покровский был исключен из партии.
Я не знаю, сколько загубленных жизней на счету Покровского. Но думаю, что не он выбрал Валю в качестве жертвы. Ведь, как это ни покажется чудовищным, Покровский был привязан к Вале. Но в период кампании борьбы с космополитизмом органы государственной безопасности готовили несколько крупных антиеврейских дел. Одним из них было дело врачей-убийц, о котором я уже рассказывала, а другим – дело юристов-вредителей. Роль провокатора по этому делу была поручена Серафиму Александровичу Покровскому.
Валентин Лифшиц пал первой и единственной жертвой этой провокации. Выбор пал на него как на самого близкого Серафиму человека, что облегчало возможность создания фальсифицированных против него доказательств. Но главной причиной явилось то, что он был любимым учеником двух крупнейших советских ученых в области права, членов-корреспондентов Академии наук Арона Трайнина и Михаила Строговича. Именно они должны были стать главными обвиняемыми, именно против них требовали от Вали показаний.
Каким высоким мужеством, какой честью и благородством должен был обладать Валя, чтобы выдержать все пытки и не назвать ни одного имени, не оговорить ни одного человека.
Вот именно тогда мы до конца поняли, почему в суде его лицо было подобно запудренной маске, почему он стал совершенно седым.
Я пишу обо всем этом, когда Серафима Покровского уже нет в живых, когда с момента описываемых мною событий прошло 30 лет. Моя профессия научила меня лучше понимать людей и чаще прощать их. И время, и смерть должны были снять и чувство презрения, и чувство ненависти, которые я испытывала к этому человеку. Но этого не произошло. Я не сумела ни забыть, ни простить. И я даже не стыжусь этого.
Я так много места посвятила истории гибели нашего друга и истории провокатора потому, что без этого невозможно было бы объяснить то чувство страха, которое владело мною в те годы и которое не уходило до самой смерти Сталина.
Более того. Первое безотчетное чувство, которое я испытала, услышав сообщение по радио о смертельной болезни Сталина, было тоже страхом. И когда муж сказал мне:
– Чего же ты боишься? Ведь умирает тиран, убийца, – я, соглашаясь с ним и понимая, что он прав, все равно боялась. Умирала эпоха, и я не знала, что ждет нас впереди.
Либерализация советской жизни, которая последовала после смерти Сталина, привела к тому, что люди начали постепенно освобождаться от страха. Они стали спокойно спать ночью, они перестали бояться поздних телефонных звонков и ночных шагов по лестницам. Этот процесс освобождения у одних шел быстрее, у других-медлен– нее. Были и такие, у которых страх, соединенный с безусловным послушанием, остался на всю жизнь.
Я не могу сказать, что я полностью освободилась от страха. Может быть, потому я и не стала диссидентом в том высоком и героическом смысле этого слова, который вкладываю в него, когда называю имена Ларисы Богораз-Даниэль, Владимира Буковского, Павла Литвинова и многих других, чьи имена стали частью истории страны. Но я очень старалась жить так, чтобы страх не руководил моими поступками.
К тому моменту, когда я начала участвовать в политических делах, я была уже в таком возрасте, когда научилась держать ответ перед своей совестью. Когда повторение нравственной слепоты моей юности было для меня не только непростительно, но и невозможно.
Может быть, это покажется несколько наивным и смешным, но так необходимое для каждого человека и в каждом обществе чувство личной ответственности за участие в любой несправедливости или беззаконии, пусть санкционированном и насаждаемом государством, пришло ко мне как четко сформулированное жизненное правило из американского кино.
Это был художественный фильм «Нюрнбергский процесс». Это был фильм о послевоенном суде над нацистской Германией, над ее юстицией, над ее бесчеловечными законами.
Я сейчас уже плохо помню детали этого фильма. Но помню, что он потряс меня своей нравственной силой, совпадением ситуаций, порождаемых советским и нацистским правосудием. В этом фильме ставились и разрешались проблемы, над которыми я тогда думала и которыми продолжала мучиться. Есть ли у меня, адвоката, место в правосудии? Являюсь ли я его участником?
Это были для меня не праздные вопросы. Это были вопросы, от решения которых зависело и то, отвечаю ли я в какой-то мере за все, что происходит и происходило в советском правосудии.
Помню, как 12 января 1968 года, после вынесения приговора по делу Александра Гинзбурга, Юрия Галанскова и других, я вместе с моими коллегами стояла в холле Московского городского суда. Мы стояли, подавленные суровым и несправедливым приговором, хотя и суровость его и несправедливость не были для нас неожиданностью. И когда я подумала, что должна сейчас выйти на улицу к тем, кто в лютый январский мороз стоял там, не веря в справедливость и все же надеясь на нее, я почувствовала острое чувство стыда.
Чего я стыдилась? И, может быть, прав был мой товарищ по защите, когда сказал:
– Ты не вправе стыдиться. Мы все были отдельно от них (от суда). Мы не отвечаем за это правосудие.
И мы вышли на улицу. И нас встретила толпа ожидавших измученных и замерзших людей, отгороженных от здания Московского городского суда цепью милиционеров. Они уже знали приговор, но не расходились. Они хотели видеть нас.
Я помню, как они кричали «Спасибо, спасибо!», как преподносили каждому из нас по букету живых цветов. (Как только они сумели сохранить их в этот сорокаградусный мороз?..)
Мы сели в такси. Мой друг, замечательный адвокат Борис Золотухин, и я ехали молча. А потом он сказал мне:
– Ты знаешь, это глупо, но мне тоже стыдно.
Чего стыдился он, произнесший накануне блестящую речь? Речь, которую потом цитировали во многих иностранных журналах как пример мужественной и принципиальной зашиты. Речь, за которую через несколько месяцев он был исключен из коммунистической партии и из адвокатуры.
Я уверена, что этот стыд определялся в какой-то мере самим фактом профессиональной сопричастности к советскому правосудию.
Некоторые из моих коллег, отказываясь от участия в политических делах, говорили, что отказываются не из страха. Они считали, что участие избранного подсудимым защитника создает иллюзию демократического и справедливого суда, и не хотели участвовать в этой лжи.
Я разделяла эту аргументацию, но сама каждый раз принимала решение участвовать в деле. Я всегда знала, что буду приходить в отчаяние от своей беспомощности, от омерзения к этому циничному фарсу и от безотчетного стыда за него.
Но я также всегда знала, что если бы я отказалась, то стыдилась бы значительно больше, и этот стыд был бы вполне обоснованным.
Адвокатура была моим местом в жизни. Способом моего участия в ней. Как ни постыден был тот суд, в котором мне приходилось участвовать, я не считала для себя возможным устраниться от этого и тем самым снять с себя ответственность.
Все, что я рассказывала в этой главе до сих пор, было для меня связано с ответом на вопрос: почему я соглашалась защищать диссидентов? Почему считала себя обязанной делать это?
А теперь несколько слов о том, почему я хотела защищать диссидентов, почему это нужно было мне самой. Ответ на этот вопрос прямо связан с моим отношением к существующему в Советском Союзе политическому строю.
Для меня давно прошло время юношеских иллюзий. Я не могла также считать, что все беззаконие, жестокость, презрение к человеческой личности в моей стране были связаны только с «нарушением социалистической законности в период культа личности Сталина». После страшных разоблачений на XX съезде коммунистической партии и клятвенных заверений новых правителей, что это никогда не повторится, я видела зарождение и развитие «культа Хрущева». И опять это было связано с ложью и беззаконием, с постыдной разнузданной травлей великого русского поэта Бориса Пастернака, с подавлением всяческой свободы – свободы творить, думать, говорить то, что думаешь.
Я поняла, что эта несвобода – свойство системы, ее неотъемлемый признак.
Советские диссиденты, которых я защищала, не были ни террористами, ни экстремистами. Это были люди, легально боровшиеся за соблюдение законных и естественных прав человека. Я не просто разделяла их взгляды. Я считала, что они открыто и по велению чувства долга борются за то, за что мы – юристы – призваны бороться в силу самой нашей профессии. Защищая их, я считала, что и сама в какой-то мере участвую в этой борьбе.
Несмотря на то что я прекрасно понимала, что исход всех этих дел не зависит от того, что и как я скажу в суде, что приговоры по этим делам предрешены, я не считала свое участие в политических делах бессмысленным. Я уверена, что помогала своим подзащитным и нравственно и профессионально, что моя помощь была для них полезна.
Думаю, что ставшая наглядной для всего мира неосновательность осуждения диссидентов в Советском Союзе стала возможна и благодаря адвокатам.
Возможности защиты по политическим делам в Советском Союзе чрезвычайно ограниченны. И не столько пределами самоцензуры, которая довлела над каждым из нас, сколько тем, что советский суд не вправе признать неконституционность того или иного закона. Поэтому бессмысленно, с правовой точки зрения, ссылаться в суде на то, что статья уголовного кодекса об антисоветской пропаганде или статья о клевете на советский государственный и общественный строй противоречат конституции, а потому сами по себе являются незаконными. Однако, когда адвокат в публичном судебном заседании давал правовой анализ этих статей и утверждал, что даже по их смыслу обвиняемые не совершили уголовного преступления, что критика и несогласие с любыми действиями советского правительства и его руководителей являются правом советского человека, а убеждения человека по самому закону не могут признаваться клеветой, то я думаю, что адвокат в этих случаях осуществлял не только правовую, но и политическую защиту.
Я никогда не называла себя диссидентом. Ни тогда, когда жила в Советском Союзе, ни, тем более, после того, как его покинула. Я не присваивала себе этого титула в силу его несомненной для меня почетности. Я всегда понимала разрыв между мужеством, которое требовалось для того, чтобы выйти на Красную площадь, демонстрируя свой протест против оккупации Чехословакии, и той степенью смелости, которой должен обладать адвокат, защищая этих людей.
Но, защищая инакомыслящих, я считала, что тем самым участвую и в развитии правосознания советских людей, и в развитии всего правозащитного движения.
Глава третья. Что такое советское правосудие
Завершающей стадией правосудия является рассмотрение дела в суде. Рассмотрению в суде уголовных дел предшествует очень длительное (зачастую многомесячное) предварительное расследование, которое проводят органы, независимые от суда и с ним организационно никак не связанные. Это прокуратура, милиция, КГБ. Все следственные действия должны быть письменно зафиксированы. Показания всех допрошенных свидетелей, вне зависимости от ценности, подробно протоколируются и приобщаются к делу. О любых следственных действиях – обысках, изъятиях, осмотрах вещественных доказательств и места преступления – составляются протоколы, которые также обязательно должны быть включены в досье. А итогом предварительного расследования является обвинительное заключение, составляемое следователем и утверждаемое прокурором. Это важнейший следственный документ, с оглашения которого потом начинается судебная процедура.
В обвинительном заключении следователь обязан указать не только, в чем обвиняется каждый привлеченный к ответственности, но и какую статью закона он нарушил, и подробно перечислить все доказательства, подтверждающие вину. Если обвиняемый не признает себя виновным, следователь обязан изложить сущность его показаний и все те доводы, которыми эти показания опровергаются.
Недостаточность доказательств, то есть неполнота следствия, дает суду право не принять дело и направить его обратно для дополнительного расследования. И потому мало-мальски сложное уголовное дело расследуется по многу месяцев. Особенно долго расследуются хозяйственные дела, по которым необходимо проведение очень сложных экспертиз – бухгалтерских и других. Многотомное (от тридцати до ста и более томов) хозяйственное дело – это привычная норма.
По советскому закону обвиняемый может быть оставлен на свободе до суда. В этих случаях с него берется подписка о невыезде. Это означает, что ему запрещено выезжать с места жительства без разрешения следователя. Обычно такая подписка берется по делам о незначительных правонарушениях и чаще всего в отношении несовершеннолетних, тяжелобольных или женщин, у которых есть маленькие дети.
В Советском Союзе человек, находящийся под следствием, может быть оставлен на свободе, если он уплатит залог. Закон предусматривает такую возможность, но за все годы моей работы я с такими случаями не сталкивалась ни в собственной практике, ни в практике моих коллег. Я уверена, что за последние 40 лет таких случаев в Советском Союзе вообще не было.
Таким образом, по подавляющему большинству дел обвиняемые до суда содержатся в тюрьме в строжайшей изоляции, без права на переписку, без свидания с родными, без права на встречу со своим защитником до тех пор, пока следствие не закончится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я