https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

О! Стравинский сказал о современной музыке: где те эмоциональные рычаги, которые были во времена Бетховена? Послушай, как сказано: эмоциональные рычаги.
- Да, - сказал друг, - но ты давай ближе к делу. Что ты там говорил про мелкость?
- А-а-а... Так вот: высота сосны, как бы она ни была высока, - ничто по сравнению с высотой горы, на которой она растет. А что, если мы стояли на горе, а гора вдруг сравнялась с землей? Никакой индивидуальный талант, как ни будь он огромен, с этим ничего не сможет поделать. Вот джазмены, сами того не сознавая, очутились на высокой горе. А классические композиторы - нет. Ну ладно, не надо о грустном.
Но я не мог уняться. Стал сокрушаться, что плохо знаю Гайдна, вот попался бы мне толковый человек в качестве путеводителя. Передал слова какого-то современного чеха - забыл, на языке вертится, - что "немцы заразили музыку психологией и метафизикой". Что ж, тогда я немец. Я немец и не боюсь в этом сознаться!
И чем дальше, тем пьянее.
Последнее воспоминание: мы сидим, навалившись на стол, едва не соприкасаясь лбами и бесконечно поем, тянем "My Wild Love".
Дальше я не помню, что было.
Проснулись мы, лежа бок о бок на кровати, оба в куртках. Я проснулся, и почти сразу же зашевелился и друг, как будто мы были взаимными будильниками. Я думаю, не стоит говорить, как нам было. Я сполз с кровати, потом постепенно поднялся.
- Так, - сказал я, - спокойно. Может, еще есть чего.
Но ничего не было.
- Живо в магазин.
Главное, не дать бодуну раздавить себя с самого начала. Не впасть в постыдное уныние. Криво улыбаясь, мы ходили по комнате. Мы даже острили. Друг порылся по карманам. Оставалось довольно прилично.
- Ты уймись, уймись, тоска, у меня в груди, - процитировал друг Высоцкого. Он сразу повеселел при виде денег. Я тоже. Посмеиваясь и отдуваясь, натягивали башмаки в прихожей.
- А в куртке спать удобно, оказывается. Надо будет запомнить, - заметил друг, когда мы ждали куда-то запропастившийся лифт (кнопка все горела, и никаких обнадеживающих звуков не доносилось).
По морозцу мы побрели к ларькам. На улице стало полегче дышать. Я удивился огромности, просторности, пустоте берез во дворе. Пустое гнездо на одной березе. Путь преградила машина с надписью "ХЛЕБ" на фургоне. Пришлось некоторое время идти по бордюру. В каком-то внутреннем зеркале на мгновение отразилось детство.
- Че будем? Девятку?
Мы стояли у ларька.
- Ну ее в жопу, - ответил друг, вытирая со лба прилипшие запятые поределых волос, на границе рыжизны, но все-таки русых. - На тройку ты как, настроен?
- А-а, давай.
Глянул вниз на месиво грязного, раскисшего снега. Стало еще поганее.
Друг взял четыре тройки.
- Какая на вас хорошая кофточка! - осклабился он продавщице, составляя две бутылки в черный пакет (две были уже открыты). Жутковатый оскал на сером, похмельном лице.
Продавщица разулыбалась.
Я смотрел со стороны на друга, пока он покупал пиво. Если вчера за бутылкой он был лживым льстящим зеркалом, то сейчас правдивым, даже жестоко правдивым. Уже не первой молодости мужик, лысеющий, небритый, с красными глазами, разведенный, не имеющий какого-либо стоящего занятия. Потертая кожаная куртка в царапинах. Похожа на мою, только посветлее. Да, зеркало. По нему я могу судить и о себе. Чувствуется, что он уже привык к неудачам (к отсутствию удач) и даже не пытается выкарабкаться, уже привык жить в дерьме. А тоже, чего-то еще строит из себя. "Какая на вас кофточка"...
Больше мы обещали. Да, больше.
Отошли подальше от ларьков, чтоб меньше суеты.
Наши первые бутылки мы пили серьезно, сосредоточенно - так младенец сосет материнскую грудь.
Стояли. Молчали. Закурили.
- Что-то не торкает, - сказал друг.
Он вынул эту фразу из моих уст.
- Слушай... поди... еще открой, - булькнув, выдавил я из себя.
Но друг уже и так шел, взяв под мышку черный пакет.
Что-то долго его нет. Что-то долго не отыкаться.
Пришел.
- Там, блин, - сказал он, - очередь, суки. Становись, говорят, в очередь. Щас.
Я слегка испугался. Пьяным друг с легкостью ввязывался в драки. До сих пор у него бровь вертикально рассечена.
Допил до половины и вдруг почувствовал себя пьяным вдрызг. Я радостно, облегченно заржал. Опять захотелось говорить, нести.
- Знаешь, что Онеггер сказал про Шёнберга?
- Ну? - выразительно вздохнув, друг устало глянул на меня из-под бровей.
Я все понял.
- Слушай, извини, - я охлопывал его плечи, - не буду, извини.
Я нисколько не обиделся. Мне и так было хорошо.
- Слушай, - с энтузиазмом обратился я к нему, - ты видел, у меня бутылок до хрена. Пойдем, сдадим их.
Мне уже было на все наплевать. Блаженное чувство наплевательства на весь мир.
- Нет. Мы в штопор войдем, - жестко сказал друг.
Друг был пьяницей не меньше меня, но иногда в нем проглядывал здравый смысл; даже подвыпив, он его некоторое время сохранял. Мне же стоит хоть чуть-чуть поддать, как я забываю обо всем на свете.
Я было попытался уломать друга, но тот был непреклонен, даже сурово назидателен:
- Все. Я поехал. И тебе не рекомендую.
Пожал мне руку и пошел к автобусной остановке. А я потащился назад домой. Умом я понимал, что друг прав. Но душа не хотела прислушаться к голосу рассудка. Желание добрать так и горело во мне. Я лег на кровать, зная, что стоит полежать часок, успокоиться, и пьяное возбуждение схлынет, огнь желанья притихнет. Где-то через полчаса валянья я заснул. Еще лучше. Проснулся я, разумеется, в скверном состоянии, но уже умея властвовать собой. Сегодня пить я не буду. Бутылки я не пошел сдавать, понимая, что это будет только прелюдией.
Наконец-то кончился день.
Назавтра я, проснувшись, часа три лежал в постели, радуясь приличному самочувствию. Славное состояние - выход из бодуна. Я уже мог есть. Отыскал в холодильнике пачку замороженных, слипшихся пельменей и с удовольствием варил их, бросая в кипящую воду пельменные гроздья. Потом с удовольствием ел. Поколебавшись, лег опять в постель. Ничего не делал, ничего не слушал, ничего не читал. Все изнывал: когда же кончится день и можно будет заснуть, забыться, отключиться.
День наконец-то кончился.
Позвонила жена и попросила забрать ребенка из школы. В этом не было ничего необычного - я довольно часто забираю ребенка из школы. Когда я трезв, отношения с женой вполне нормальные, они даже улучшились с тех пор, как мы расстались.
И вот, во второй половине дня я иду в школу. Настроение отчего-то было хорошее. Солнце то пряталось за тучи, то опять выглядывало, и от этой игры света и тени все становилось немножко нереальным. А реальность, в которую добавлена капелька нереальности, - это, повторю, лучшее, что я знаю на свете. Словом, настроение от этого только улучшилось. Но чего-то не хватало. Совсем чуть-чуть, но... надо было чего-то еще, чтобы настроение стало совсем уж хорошим. Угадали, о чем речь? Вот и прекрасно. По пути в школу я выпил две бутылки пива. Две бутылки - какая ерунда. Никто и не заметит.
Придя в школу (здание, неприятно напоминающее поликлинику), я обнаружил, что их класс задерживается. Надо было ждать где-то полчаса. Такой поворот событий оказался для меня полной неожиданностью. Ну что ж, раз так, придется немножко погулять.
Кстати, почему я взял с собой остатки денег? Не знаю. Так распорядился рок.
Неподалеку продавали пиво. Я выпил еще несколько бутылок, каждый раз думая, что пью последнюю; а какая разница, бутылкой больше, бутылкой меньше? Парадокс лысого, сгубивший многих.
Короче, в школу я вошел, полный радости и воодушевления. Сказал что-то любезное классной руководительнице; ее лицо было то как-то очень близко, то куда-то уезжало. Сын скромно стоял рядом с ней. Я подождал, пока он оденется, взял его за руку и повел домой. Ходим мы пешком.
Мы шли мимо присыпанных снегом сосен, растущих из наста. Я любовался синей промоиной на краю неба.
Я снисходительно расспрашивал сына, как дела в школе. Сын отвечал без особого энтузиазма; странно, обычно он даже спешит рассказать мне, как у него дела, - по-моему, он вообще хорошо ко мне относится. Но я все равно снисходительно мурлыкал.
Говорим мы вообще немного. Мне нечего сказать своему сыну, как когда-то моему отцу нечего было сказать мне.
Перешли шоссе-артерию, дальше шли дворами, среди сталинских домов (с детства помню, с каким уважением это произносилось: "в сталинском доме", а меня удивляло, как о чем-либо, связанном со Сталиным, можно говорить без ужаса и ненависти). Мимоходом мы прокатывались на гололедных озерцах. Я с готовностью подавал пример.
- Любишь по льду кататься? - весело спрашивал я сына, заглядывая ему в лицо.
- Да, ничего... - как-то не очень охотно ответил он, без обычной истовости, с которой говорил о своих делах.
Дошли наконец. Когда-то тут жил и я.
Я помог сыну раздеться, разделся сам, стал думать, что бы еще такое сделать хорошее, чтобы на душе стало еще лучше. Стал, естественно, рыться в пластинках, как у себя дома (мне никак не привыкнуть, что я здесь больше не живу); у жены было немножко поп-классики. Сразу наткнулся на Вивальди. "Времена года". Вивальди! Великолепный, потрясающий композитор, в каком-то отношении не имеющий себе равных!
Давно не слушал Вивальди. Красота просто ослепила.
- Иди, послушай, как здорово! - позвал я сына в другой комнате.
Сын покорно пришел. Приходится, раз отец зовет.
- Здорово, правда? - старался я растормошить сына, но он был вял, как-то все отворачивался, как-то все норовил слинять.
И наконец до меня, дубины, дошло. Я же пьяный. Он что, не видит этого? Какой там Вивальди, какое там катание по льду! Я пьян, безобразен, а остальное на этом фоне ему совершенно неинтересно.
И такая огромная тоска охватила меня. Я даже весь как-то ослабел, поник, как лютик. Выключил пластинку и сел на кровать, бывшую когда-то нашим брачным ложем. Сын возился с чем-то в своей комнате.
Прошел в туалет брат жены Дима. Молча поздоровались за руку.
В замочной скважине завозился ключ. Так. Так. Я знаю, кто это.
Вошла жена в своем черном, кажущимся мне шикарным пальто. Свежая, румяная с улицы. И берет на ней, только другого фасона, чем у Аньки. Я почему-то вспомнил про Анькин берет. Так.
- Так, - сказала жена и, прищурившись, вгляделась в меня. Все сразу же поняла.
И пошло, и поехало в ее фирменном стиле. Да тебя скоро в школу перестанут пускать! Да из-за тебя ребенок мог под машину попасть! Да ты соображаешь, что ты делаешь-то, нет?! Ты соображаешь вообще?!
Голос высокий, повыше среднего женского, несколько блеющий.
"Взрослая", - с ненавистью подумал я. Женился на довольно милой девушке, а какая отвратительная взрослая тетка получилась из нее. Тетка, мамаша какого-то из моих давешних друзей.
- Да какой, на хрен, под машину попасть... Что я, не соображаю, по-твоему? - лениво, с утрированной ленью отбрехивался я.
Но ей все было мало, и она все несла, все гнала, все грузила.
Внезапно я почувствовал, что не могу больше этого слышать. Во что б это ни стало надо заткнуть это мурло, шевелящее губами, издающее высокое блеянье. Годами настаивавшаяся ненависть затопила меня. Уже не соображая, что делаю, я ткнул в мурло кулаком раз, ткнул два, ткнул три...
Дальнейшее я помню как-то смутно.
- Дима, он бьет меня! - вроде бы заверещала она, во всяком случае стала как-то апеллировать к Диме.
Димин желтый свитер вплыл в прихожую. Лица его не помню. Некоторое время он стоял, похоже, прикидывая, оценивая. Потом резко, четко дал мне в скулу. Я отлетел, чуть было не упал, нелепо засучил ногами на циновке перед туалетом, она ерзала; все же я устоял.
Секунду мы стояли, глядя друг на друга. Я вдруг понял, что продолжения не последует. Жена и сын куда-то пропали.
Истерически похохатывая, что-то плетя о причудах женского сердца, я завязывал шнурки. Дима мрачно, молчаливо нависал надо мной. Потом он настежь распахнул дверь, привалившись спиной к косяку, приобретя вид наполовину распятого.
Я вдруг вспомнил.
- Дима, - сказал я ему, - дай в долг тридцатник.
Странно, но я отчетливо помню, что мне хотелось дать понять ему, что я на него не сержусь. Дима что-то мрачно ответил, я не понял что, только понял, что тридцатника мне не будет.
- Ну, бывайте, - сказал я тоном как можно более фатовским и даже помахал ручкой. Стал спускаться по темной, неосвещенной лестнице.
На улице ларьки источали свет. Метрошное "М" светилось цветом огня из газовой плиты.
Я как-то быстро забыл, что только что бил жену, что сам схлопотал по морде. Обшарил все карманы. На трамвай хватит, а там пешком минут двадцать. Приемлемо. Но домой почему-то не ехал. Околачивался у ларьков. И я понял, чего мне давно охота. Возбуждение, взбудораженность после сцены с женой никуда не делись, хоть сейчас я и не думал о них. Но денег не было как назло. Сейчас, в такой момент... Проклятье. У ларьков люди пили пиво на свои. И никто не нальет. Всем плевать. Мне выпить надо, понимаете? Просто необходимо! Поймут. Но только посмеются. Выпить хотелось пронзительно, мучительно.
Что же делать?
И вдруг я вспомнил, что на мне же весьма приличные часы, которые мне подарила мать. Как же, ее ребенок должен прилично выглядеть, чтоб никто не подумал... Ладно, фигня все это. Главное - часы. Меньше чем за бутылку водки не отдам. Мне они дороги как память. Вдруг встрепенувшись, посмотрел на руку часы-то точно на мне? На мне.
Я обхожу ларьки. Лица выглядывают из окошечек. Лица, лица, лица. Худые, толстые, белесые, чернявые. Не просто едва отвечают, но буквально смахивают тебя, смахивают, как крошку с прилавка. Никому не трэба. Все меньше ларьков остается, и какая-то пустота нарастает в животе от того, что с каждым отказом все лучше понимаешь, что выпить не суждено. И вдруг сделка состоялась. Сидящий в ларьке кавказец, посоветовавшись с кем-то, просовывает мне в окошко бутылку незнакомой водки с дрянной, какой-то полусамодельной этикеткой. Я хладнокровно принимаю водку, как будто ничего и не случилось, и отхожу. На руке, где были часы, теперь непривычно пусто.
Главное - бутылка водки у меня в руках. Это хороший конец, если в руках у тебя бутылка водки. Может случиться что угодно, земля провалиться, но если после всего этого тебя ожидает водка, то это все хорошо, что хорошо кончается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11


А-П

П-Я