https://wodolei.ru/catalog/accessories/dlya-vannoj-i-tualeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Люба взяла Марию к себе и заботилась о ней. У Марии от старой жизни осталось несколько золотых монет и большая фарфоровая ваза с ангелочками, которую я любил. Я бывал у них в гостях, в большой сумрачной комнате с круглым столом. Я сидел под столом, а мать разговаривала со старухами. Мать жила в новом времени, у нее были еще силы, чтобы понять, что с довоенной жизнью все кончено, а эти старухи жили в прошлом, и матери было приятно, что они знают и помнят о ней, о ее молодости в той спокойной маленькой республике, в которой они все жили до войны... Несколько раз я видел, как Мария брала шприц, который давала ей Люба, другой рукой хватала и вытягивала огромную складку желтого жира на животе... и я под столом смотрел с ужасом на это и чувствовал боль, которой не было...
Потом Мария умерла, и Люба чаще стала приходить к нам. Она всегда что-нибудь приносила, какую-нибудь мелочь - красивую пуговицу, оловянного солдатика, или леденцов. Она гладила меня длинными костлявыми пальцами, как будто ощупывала, и никогда не целовала, а мать укоряла ее - "Ты, Люба, ласкаешь его как кошку..." Люба только виновато улыбалась, а мы просили рассказать сказку. Иногда она рассказывала сразу, а иногда смешно пела: "Вы хочете песен - их нет у меня..." - а потом все же рассказывала. Я любил приходить домой и видеть, что Люба здесь, они сидят в сумерках, мать вяжет, а Люба тихо что-то рассказывает. Она объездила всю Европу, но ничего не помнила о тех городах и странах, в которых жила. Подумаешь - барон такой-то, баронесса такая-то... и как они влюблялись, и какие письма писали - кому это интересно... Про себя Люба не говорила, как будто и не было ее на свете...
Однажды у нас долго не было денег, и мы ели кое-как. Тут пришла Люба и сказала матери: "Возьми, пригодится..." Я увидел небольшой желтоватый кружок - ну, что на него можно купить... а мать охнула и сказала: "Люба, как же, у тебя их всего три..." Эта монетка стоила тогда тысячу рублей, и она спасла нас. Потом, уже не помню как, и другая монетка перекочевала к нам... Люба становилась с годами все легче, она ходила и качалась, и смеялась над собой. Однажды она шла к нам и заблудилась на дороге, которую знала с детства. Тогда она сказала, что уходит в дом инвалидов. Мать уговаривала ее переехать к нам, но Люба не захотела. Мы ездили к ней, она жила в домике, таком же, в каком жила с Марией, только теперь с ней жили две женщины, и она ухаживала за ними. "Не вези ничего, у меня все есть" она говорила. Потом она перестала узнавать нас и через полгода умерла. Ее похоронили в хорошем месте, среди сосен, в сухой песчаной почве. После смерти Любы мать вызвали куда-то, она вернулась домой, села, не раздеваясь, и положила на стол третью золотую монетку. Вот и все. Мать написала в Канаду, и мы получили ответ. В письме была фотокарточка. На ней высокий мужчина с тремя светловолосыми девочками, за ними двухэтажный дом. Он писал, что ремонтирует дом каждый год, и живут они хорошо, слава Богу, не болеют и не тратят деньги на лечение.
ЗАБЫТЫЕ ЛИЦА.
Наш директор
Он мог бы стать кем угодно - викингом северных морей и охотником на тигров, а стал директором школы и учителем истории. Всему виной нога, так нам казалось - он был ранен на войне и нога не гнулась в колене. Невозможно было представить, что он был солдатом и кто-то ему мог приказывать. А он мог бы приказать всем, своим властным сиплым голосом, легко перекрывающим любой шум. Он был всегда в светлосером костюме - и серые глаза, светлое лицо, большие белые руки... Везде мы слышали стук его ноги, он появлялся все стихали. Он сразу находил озорника и долго смотрел на него с высоты своего роста, как на гнусное насекомое: "Ко мне! - в кабинет..."
Он рассказывал нам, как возникали и гибли империи. Мы слушали его как завороженные - он умел словами рисовать картины. Дома я проверял по учебнику - ни слова своего он не сказал, и не пропустил ни слова. Как же ему удавалось это?... "Они шли лавиной, все сметая на своем пути..." - он говорил это с особой силой, глаза его загорались, он начинал ходить крупными шагами, слегка припадая на раненую ногу, как тигр... он мог бы раскрошить наши парты и выкинуть их в коридор... Потом он сдерживался, руки за спину мертвой хваткой, и говорил: "Приступим к опросу" - садился и долго водил длинным пальцем по списку - и все замирали...
Перед праздниками он обходил классы. Сначала распахивалась дверь и показывалась его нога, потом, на страшной высоте - большой белый нос и его крупное лицо, а затем и вся огромная фигура тридцатилетнего силача. Он останавливался и говорил веско: "Завтра праздник, наш праздник... кто не с нами, тот против нас..." Надо было идти на демонстрацию. Он шел впереди, всем улыбаясь, огромный, красивый - и мы за ним, в коротеньких штанишках, с букетиками искусственных цветов... Он назначал наших пионерских вождей, и мы поднимали руки. Он принимал нас в комсомол, хотя сидел при этом как гость, в углу комнаты, положив обе руки на больное колено, но все знали, что он принимает. Он спрашивал всегда: "Почему комсомол не партия?" - и услышав ответ - "потому что двух партий быть не может..." - крупно кивал головой и говорил - "это наш человек, наш..."
Он не старел, и потом, через десять лет, я увидел его на улице - и дрогнул, повернулся и стал рассматривать витрину, и он, конечно, не узнал меня. Я не был в школе потом ни разу, потому что уверен - он там, и снова будет смотреть своими немигающими глазами, и снова я услышу его медленный сиплый голос:
- В кабинет - ко мне!...
Высокое нутро
Наша учительница литературы всегда хвалила меня. Она закатывала глаза: "У вас такое красивое и высокое нутро". Я писал ей сочинения о гордом человеке, который идет к немыслимым вершинам, немного из Горького, немного из Ницше, которого читал тайком. В классе я был первым. Второй ученик, Эдик К., писал о конкретном человеке, коммунисте, воине и строителе, и не понимал, почему чаще хвалят меня, а не его. Я тоже этого не понимал, и до сих пор считаю, что он заслуживал похвалы больше, чем я... Учительницу звали Полина. У нее, конечно, было отчество, но я не запомнил его. У нее были такие глаза, как будто она только что плакала - блестящие и окружены красноватой каемкой. Она не ходила, а кралась по коридору, а говорила вкрадчиво и льстиво, каким-то полузадушенным голосом. Почему ей нравились мои сочинения - не могу понять. Я думаю, что никто этого не понимал. Иногда ей досаждали болтуны и шалопаи, которым не было дела до высокой литературы. Она подкрадывалась к ним и говорила ласково, советовала: "Вы еще сюда, вот сюда, свои носки грязные повесьте..." Ее слова как-то задевали, даже непонятно почему... и причем тут носки?.. Она оживлялась: "Тогда кальсоны, обязательно кальсоны..." И отходила. Нас с Эдиком она любила. У меня, правда, нутро было выше, но у Эдика слог не хуже, и он помнил огромное количество цитат... И она иногда не знала даже, кто из нас лучше, и хвалила обоих. Тем временем остальные могли заниматься своими делами, никто нам не завидовал, и даже нас ценили, потому что мы отвлекали ее. Однажды мы болели оба, и это было просто бедствие, зато когда мы появились, все были нам рады...
Прошли годы. Ни одного слова из уроков этих не помню, а вот про высокое нутро и кальсоны - никогда не забуду. Да, Полина...
Мир велик
Мы давно уже свернули с шумной улицы и шли маленькими спящими переулками. Здесь лежал чистый непримятый снег. Наконец, стали спускаться в подвал. В нем было сыро и тихо, и непохоже, чтобы здесь жили. В окошко светил фонарь с другой стороны улицы, он освещал старую мебель, какие-то ржавые трубы и колеса. Справа увидели желтый свет узкой полоской, и пошли туда. Там оказалась комната, посредине стоял круглый стол, заваленный грязной посудой, бутылками, тут же лежали книги. Вошел невысокий человек в телогрейке и вязаной лыжной шапочке - это и был художник. Мы поговорили немного, потом он встал, придвинул стул к стене и принялся ставить на стул картины, одну за другой, немного ждал каждый раз, наклонив голову, снимал и ставил следующую... Здесь были уголки старого города, простые предметы, и когда-то увиденные люди, и то, что он запомнил с детства... и красные трамваи... Картины появлялись из всех углов, ярко вспыхивали то красным, то желтым - и исчезали в темноте. Здесь были обрывы и откосы, с уголком сурового неба наверху, а под откосом груды старых вещей, посуда, осколки и обломки, драгоценные и милые ему... и старые стулья... и вещи эти лежали, и кружились в воздухе, и медленно падали... И в жизни его все, все катилось под откос - и все начиналось снова - он уезжал. Он никому не хотел угождать, и делал все честно, как умел, изо всех сил - это было видно.
"Надо делать свое,- он говорил упрямо,- и здесь, и там - везде... но здесь я - в подвале, а там - весь мир, и он велик...".
На мольберте стоял незаконченный этюд с двумя яблоками... Он проводил нас на улицу. Шел крупный снег и ступеньки в подвал совсем замело.
Он будет также работать и там, почти не выходя из дома, только иногда - в лавочку, или на угол - сигареты купить. И люди, которые привели меня к нему - скоро и они разъедутся кто куда... Ну и что ж, ну и что ж... Мир открыт и велик, велик!
В НАЧАЛЕ. / ИЗ СБ. "МАМЗЕР"/
Ежик.
Мне подарили ежика, папа подобрал около дома и принес. Только смотри, говорит, он живой, с ним нельзя, как ты с медведем поступил. С медведем ничего особенного, у него голова отвалилась и брюхо немножко распорото, запросто можно починить. Я долго гадал, что у него внутри стучит и переворачивается, а это, оказывается, круглая такая штука с дырками; когда мишку переворачиваешь, из нее воздух выходит и получается звук, медведь потихоньку ревет. Но это я потом узнал, когда он перестал реветь. Снаружи не видно было, и я решил разобраться, посмотреть через шею, что у него в животе ревет, но оказалось, там дырки нет, торчит палочка, на ней голова держится, держалась, и мне пришлось распороть немножко живот. Еж, конечно, другое дело, попробуй, тронь его, он так тебя ужалит, не рад будешь, Ты с ним не воюй, говорит мама, - он хороший, только все любит делать один, и гуляет по ночам, пусть у нас перезимует, весной выпустим. Он забрался под кресло, сидит и молчит. Я думал его оттуда выковырять, взял палку, которая от щетки отломилась, как ни пытался, не получается, он только шипит и ворчит, и свернулся в клубок, попробуй, возьми его, не видно ни головы ни хвоста, хотя у него, кажется, нет хвоста, я не успел рассмотреть. Я ковырял, ковырял, и он мне надоел, потом ужин, иди, иди спать, лежал, слушал разговоры в соседней комнате и забыл про ежа. Утром вспомнил, стал искать - его нет нигде. Я устал уже, и вдруг вижу - бежит через комнату в угол, где старые газеты. Я хотел его задержать, стал искать палку, она куда-то делась, тогда попробовал стулом, прижал ежа немножко к полу, он задергался, вот-вот вылезет и сбежит, снова не найдешь, а мне хотелось его рассмотреть. Я его еще немножко прижал, он тогда затих и лежит, не двигается. Я убрал стул, а он не заметил, как будто заснул, только кровь изо рта маленькой черной змейкой бежит, бежит...
Кузька
Прибежала соседка и говорит - Кузьку задавило. Она сама не видела, ей одна тетка сказала, что живет в доме на углу. Он бежал за велосипедом, как всегда, облаивал, он их не любил, двухколесных, и не заметил грузовик... Мы пошли вдоль дороги по обочине, там трава и кусты, наверно, он здесь лежит. На правой стороне его не было, сразу видно, там узкая полоска травы и ничего белого до самого угла. Он белый, лохматый, хозяйка его вчера вымыла, а сегодня хотела расчесать, он убежал погулять и вот не вернулся. Мы пошли по левой стороне. Со скамейки кто-то кричит Ольге, его хозяйке - вот он лежит. Мы не заметили его, прошли мимо, он лежал в густой траве, и я подумал, что бумага, такой он был маленький и плоский. Ошейник на нем, крови нигде не было, будто прилег отдохнуть, но видно, что мертвое тело голова откинута, и уже собрались, вьются синие мухи, они первые узнают. Ольга наклонилась над ним - хорошенький мой... - говорит, Я взял одной рукой за ошейник, другой за шерсть на спине, поднял и положил подальше в кусты. Придет с работы хозяин, выкопает яму и похоронит Кузю. Мы пошли домой, Ольга к себе. Через полчаса стучится:
- Можно у вас посижу. Все кажется, что скребется, он к обеду всегда приходил, я вот лапшички ему наварила...
Мы налили ей чаю, она немного попила, видно, что домой идти не хочет.
- Он, когда узнает, заплачет - она говорит о муже. Он киномеханик, работает допоздна, крутит фильмы. Придет ночью и узнает. - Дайте лопату, а то наша на огороде.
Мы дали ей лопату, она ушла.
В начале.
Всякое дело начинается со странных, может быть, даже никчемных людей, а не с героев и тружеников, об этом неловко говорить, и потому часто рисуют совершенно иную картину. Хотя почему никчемных, разве так можно сказать никчемных, нет, я сомневаюсь, очень даже выразительных и нужных, ведь каждому делу нужен запах, аромат, какая-то тайна, непонятная судьба, чтобы притянуть вот этих, только вырастаюших из детских штанишек, героев и тружеников. И даже небольшое такое дело, как учение, студенчество, вся эта, казалось бы, расписанная от "а" до "я" жизнь, она начиналась странно, с другими людьми, и зачем они были, если потом все ушли, ну, совершенно все, кроме одного, а тот сменил фамилию, и стал, наверное, неуловим для сил определяющих и направляющих, эти силы удивительно бывают простодушны и доверчивы, ушел от предназначенной ему судьбы - поднимать занавес, перерезать ленточку, а кто занимается поднятием занавеса, перерезанием ленточек - известно, самые никчемные личности, хотя почему никчемные, нет, я возражаю, как говаривал мой приятель, он давно в Израиле пенсионер - не все так просто... Фамилия у него... нет, не у приятеля, а у этого, предшественника и предоткрывателя, была - Шкурник, Костя его звали, коренастый, почти квадратный, с тяжелой круглой головой, серые волосы ежиком, он был не намного старше нас, около двадцати, а казалось, вся жизнь за спиной, так он резко и точно судил обо всем, все знал - и ничего не делал, чувствовалось, он настроил внутри себя невидимый никому парус и ждал ветра, чтобы его несло, несло в широкие какие-то дали, а ветра все не было, не было.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10


А-П

П-Я