https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dvoinie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

»
Он удалялся, а я мысленно обращалась к его стройной спине, к размашистой походке с утрированно большими шагами, к шляпе; в первую очередь к шляпе, его выразительной, предательской, непостоянной, вечно озадаченной шляпе, которую он слишком сильно сдвигает то набок, подражая уличным сорванцам, то на затылок, словно представитель богемы, то на лоб: дескать, осторожно, перед вами обидчивый и коварный малый, советуем не наступать ему на ноги… В конечном итоге это шляпа, которая не желает стареть…
Таким образом, мы с X. в очередной раз играючи пробуждали отзвуки грома, который я неохотно величаю его легкомысленным именем – наслаждение. Вероятно, оттого, что оно никогда нам не грозило, когда мы оставались вдвоём, не приковывало нас друг к другу, мы непринуждённо разглагольствовали о нём; вернее, приятель позволял мне разглядывать в своём дивном «брачном оперении», которое так долго ему служило, прорехи и ощипанные перья. По своему обыкновению для начала мы немного говорили о своём ремесле, о прохожих и покойниках, о минувшем и сегодняшнем дне, состязались в милой несговорчивости: «Нет, вовсе нет, я, напротив…», «До чего забавно!
У меня диаметрально противоположное мнение…» Достаточно кому-то произнести некое слово или имя, как мы снова погружаемся в ворох привычного пепла то мрачных, то раскалённых докрасна воспоминаний. При том, что он рассказывает, а я больше частью слушаю, я чувствую такую же ответственность, как и он, поэтому, как только он первым пускается в путь по огненным следам, я иду за ним по пятам и даже пощипываю его, чтобы он не стоял на месте. Обессилев, он прокричал как-то раз:
– Об этом слишком много сказано и слишком много написано. Меня тошнит от всех книг, имеющих отношение к теме потребительской любви; вы слышите, меня от них тошнит!
Он стучит по столу моей рукой, зажатой в его руке.
– Давно пора, – говорю я ему, – надо бы вытошнить эту тему, прежде чем вносить в неё свою лепту пером.
– А как же вы?
– Я – другое дело. Я оправдываю себя тем, что всякий раз, перед тем как описывать пожар, ждала, пока не окажусь достаточно далеко от него, на свежем воздухе, в безопасном месте. Вы же… в разгар беды или наверху блаженства… Ай-яй-яй!.. Это неприлично.
Он хмуро качает головой, чувствуя себя польщённым.
– Да-да, – бормочет он, – какое заблуждение!.. Он улыбается, как улыбался в двадцать пять лет, с притворной грустью и притворным смущением, исполненными очарования.
– Я напоминаю себе пассажиров терпящего крушение судна, которые бросаются на перевозимый груз и наедаются до отвала… В них уже не лезет, но они подбирают всё до крошки, не думая о том, чем будут питаться завтра.
– Я думаю то же самое, милый друг, то же самое. Не может того быть, чтобы на корабле, когда голод даст о себе знать, в глубине трюма не нашлись бочонок анчоусов, ящик консервированной говядины, связка грейпфрутов и кокосовых орехов…
Он пожимает плечами; он размышляет; он говорит; он говорит об этом. Я узнаю, как он бомбардирует женщин письмами, телеграммами и телефонными звонками. Он жалуется, что томится ожиданием в курортных городах, прячется в швейцарских горах, устраивает и терпит сцены, выходя после них распаренным, как из бани, истощённым и возрождённым. Он не тёмная лошадка, а скорее боевой конь. Как боевой скакун, он спотыкается и противится всему, чего не разумеет. Он весь переполнен звуками голосов, вторящими его собственному голосу. Он слишком значителен, чтобы женщины могли удержаться от потребности ему подражать; и слишком мужествен, чтобы ускользнуть от той, которая прикинется самой наивной. Дон Жуан, уж тебя бы женщина не обвела вокруг пальца. Когда я нескромно решила обнародовать свою концепцию «Дон Жуана», Эдуар де Макс был ещё жив. Теперь он умер, и я уже не помышляю написать пьесу, в которой отводила ему главную роль.
– Эдуар, – спросила я его, – что ты об этом думаешь?
– Я слишком стар, милейшая.
– Для пьесы как раз и нужно, чтобы ты был стар.
– Значит, я недостаточно стар для этой роли. Ты меня обижаешь.
Его глаза с сине-зелёно-золотистой радужной оболочкой, его взор и звук его голоса раскидывали сети чар.
– Но мне нужно, чтобы ты был очень обворожительным.
– Это, слава Богу, я ещё не разучился. Молодость – не время соблазнять, а время, когда тебя соблазняют. Что делает Дон Жуан в твоей пьесе?
– Пока ничего, пьеса ещё не готова. И ничего особенного не будет делать, когда я её напишу. Я хочу сказать, что он не занимается любовью, разве что самую малость.
– Браво! Обязательно ли заниматься любовью? Если уж ею заниматься, так только с теми, кто тебе безразличен.
Я в точности воспроизвожу слова де Макса, чтобы любопытства ради сравнить их со словами Франсиса Карко, человека, который был великим любовником. Теперь послушайте Карко. «Ах, – вздыхает он в минуты грусти и откровения, – ни в коем случае нельзя спать с тем, кого любишь, это всё портит…» Я хочу в заключение процитировать Шарля С.: «Проблема не столько в том, чтобы добиться от женщины высшей милости, а в том, чтобы помешать ей, когда она исполнит ваши желания, создать с вами семью. Что нам остаётся в таком случае, кроме бегства? Дон Жуан указал нам дорогу…»
– Эдуар, – продолжала я, – ты скоро меня поймёшь…
– Этого я и боюсь, – соглашался де Макс, и его очаровательная улыбка утрачивала всякую живость. – Неужели я ещё не понял?
Я разъясняла ему замечательный план своей пьесы, двадцать раз повторив имя «Дон Жуан», звучность, страстность и признанное волшебство которого соответствовали образу Эдуара де Макса, хотя он об этом не подозревал.
Я смотрела на его рот с тонкими губами; его глаза, притаившиеся под гротом бровей, мерцали жёлто-синим огнём, подобно тритонам, живущим в воде; его непокорные волосы вздрагивали, когда он поводил плечами, и рука постепенно ложилась на воображаемую гарду шпаги…
– Видишь ли, Дон Жуан, которому за пятьдесят… В антракте генеральной репетиции в театре Мариньи холодная весна безжалостно ослепила нас в саду резким светом своей зелени. Именно тогда я в последний раз посулила де Максу, что сделаю из него Дон Жуана–женоненавистника. «Поторопись», – ответил он. Он был проворней меня и навеки спустился в зыбкий мир второстепенных персонажей, с которыми я не успела его свести. Я уже решила, что вокруг него, Дон Жуана зрелой поры, будут виться, как положено, многочисленные, большей частью юные женщины, а он будет их ненавидеть. Я рассчитывала взять за образец одного из знакомых мужчин, сохранявших ещё некоторую живость.
Что касается другого моего приятеля, я долго не могла разглядеть в нём бывшего Дон Жуана, ибо он мало говорил о женщинах и дурно о них отзывался.
Неувядающая молодость прикипела к его чертам, но она не украшала его, а скорее была проклятьем. К тому же он вовсе в ней не нуждался. Я не могу понять, что притягивало к нему женщин – то ли глаза серого устричного цвета, омытые лживой солёной влагой, то ли вечно закрытый рот, державший ровные мелкие зубы взаперти. Женщины тянулись к нему – вот и всё, что я могу утверждать. Когда речь шла о нём, они действовали с решимостью лунатиков и готовы были набить себе шишек, налетая на него, как на мебель, будто даже не замечали его. Они-то и указали мне на него; если бы не они, я не окрестила бы этого человека его подлинным именем «Дон Жуан»; вообще-то именем незнатным, одушевлённым на нескольких страницах, вечным именем, чьё место не смогло занять какое-либо другое имя ни в одном языке.
Одна из особенностей, которая меня в нём поражала, – это то, что он никогда не ходил быстро. Благодаря гольфу, верховой езде и теннису его живот оставался неизменно подтянутым, и он легко расслаблялся. Но я призналась ему в своём неожиданном открытии; за пределами игрового поля он всегда приходил бы последним, если бы его не подгоняли вежливость или обязанность нравиться.
– Это не из-за лени, а из чувства достоинства, – ответил он чрезвычайно серьёзно.
Я засмеялась и преждевременно согласилась с его соперниками, смотревшими свысока на вертопраха, которого им предпочитали. Этот дурак, этот кретин Дамьен… Я наделяю его именем, напоминающим его устаревшее имя…
Позже, работая над романом «Ангел мой», я пыталась убедить себя, что Дамьен в молодости мог бы послужить прообразом моего героя, но вскоре поняла, что Дамьен, этот негибкий и ограниченный тип, несовместим с податливым воображением, бесстыдством и ребячеством, без которых немыслим «Ангел». Они были связаны лишь узами грусти и живой проницательностью, необычайно развитой у Дамьена.
Как-то раз, в знак доверия, а также из тщеславия, он показал мне ларец, в котором хранились женские письма. Высокий, с шероховатой поверхностью, он был отделан бронзой и разделён на сотню маленьких ящиков.
– Всего-навсего сто! – воскликнула я.
– Внутри ящиков имеются отделения, – ответил Дамьен с серьёзностью, которая никогда ему не изменяла.
– Значит, они всё ещё пишут?
– Они пишут… да, много пишут. Поистине много.
– Некоторые мужчины уверяли меня, что они довольствуются телефоном да письмами по пневматической почте в придачу.
– Мужчины, которым женщины больше не пишут, – это мужчины, которым женщины просто не пишут.
Я хорошо себя чувствовала в его обществе, так же как в присутствии проворных животных, замирающих во время отдыха. Он говорил мало и, как мне кажется, был зауряден во всём, за исключением своего призвания. Когда мне удалось сломить его недоверие, он принялся просвещать меня в присущей ему нравоучительной манере, едва ли не с точностью метеоролога. Тем самым он почти не отличался от людей, предсказывающих погоду, знающих нрав животных и намерения ветра, и я не вижу иной разгадки нашей необъяснимой дружбы.
Дабы развлечь и поразить меня, он «очаровывал» женщин, а затем докладывал мне об их грехопадении. Шаг за шагом. Заметьте, что он, в отличие от своего предка, не покушался на безмозглых затворниц, мяукающих пылких католических кошек, у которых молоко на губах не обсохло. Невелика хитрость пленить Инес!
Однако однообразие и незатейливость любовной игры приводили меня в замешательство. Между Дамьеном и женщинами – ни намёка на дипломатию. Скорее всё здесь решало «слово повелителя».
Видимо, он скрывал своё довольно простое происхождение. Таким образом объясняются его предельная приятная сдержанность и осторожность в подборе слов. Это нисколько не умаляло и не отодвигало его успех; напротив, многие женщины питают тайную неприязнь к людям знатного рода. Он не употреблял современных жаргонных слов, рискуя прослыть старомодным. В то время, когда мы сдружились, Дамьен начинал относиться к себе почти столь же сурово, как к «женщинам». Старость, упадок, физическое истощение – всё это он осуждал по закону первобытных племён, приканчивающих стариков и предающих смерти калек: никакого снисхождения и в то же время мягкость речевых оборотов.
Я задавала ему вопросы, очевидно казавшиеся ему дурацкими. Например:
– Дамьен, как вы думаете, какое воспоминание осталось от вас у большинства женщин?
Он широко распахивал свои серые глаза, взгляд которых обычно удерживал между прикрытых век.
– Какое воспоминание?.. Наверняка желание повторить. Это естественно.
Тон его реплики меня покоробил, хотя она была сказана слишком сухо, чтобы я могла заподозрить его в фатовстве. Я смотрела на этого сдержанного человека, который отнюдь не казался напыщенным или испорченным продажной красотой. Я ставила ему в вину лишь маленькие изящные руки и ноги. Данная деталь для меня важна. Что касается его серых глаз и тёмных волос, они создают контраст, сильно волнующий нашу сестру, и мы охотно утверждаем, что это – признак страстной натуры.
Мужчина со страстной натурой соизволил прибавить несколько слов:
– Брал ли я их внезапно или после того, как они какое-то время томились ожиданием, – я был просто обязан бросать их, как только убеждался, что они будут причитать по мне, как погорельцы… Вот и всё.
Я знаю, что каждое ремесло создаёт свою собственную ложь, свои собственные небылицы, и посему слушала «Дон Жуана» с недоверием.
– «Я был просто обязан…» Почему же обязан? Он снова обрёл свою твёрдость и заявил с видом человека, предрекающего происки луны или неизбежное нашествие гусениц.
– Вы ведь не хотите, чтобы я посвятил себя их блаженству, с тех пор как убедился в их верности? К тому же я не стал бы волокитой, если бы часто занимался любовью.
Я припоминаю, что этот урок был преподан мне между полуночью и двумя часами ночи в одном из тех сомнительных городов, где тьма становится студёной изнанкой солнца и ночь заставляет ощутить присутствие моря, а также его притягательную силу. Мы с Дамьеном попивали нежнейший разбавленный водой оранжад, гостиничный оранжад конца курортной поры, сидя под стеклянной крышей вестибюля.
После того как я показала на сцене свою пантомиму, Дамьен пришёл ко мне в уборную. «Я сибаритствую», – произнёс он кратко, употребив старомодное выражение. Он воздерживался от спиртного, «от которого появляется седина, только посмотрите», сказал он, склоняясь над чаркой, и показал мне немало серебряных нитей с алюминиевым отливом в своей тёмной шевелюре. Он пил осторожно, сжимая соломенную тростинку в своём прекрасно очерченном нестареющем рту, навевавшем мысли о нежности, сне и печально-ласковой тайне. «Зацелованный рот ничуть не увядает…»
Я часто думала об этом человеке, лишённом и остроумия, и живости, и обезоруживающей глупости, от которой сияют, проникаясь доверием, женщины. Лишь его назначение служило ему украшением. Сотни раз я внушала себе, что ничто в нём меня не смущает, и сотни раз признавала, что всё сводится к одному-единственному свойству, ясной и короткой чёрточке, к бесполезному дару искренности.
– Вы были просто обязаны их бросать, – повторила я. – Почему обязаны? Разве вы любите только победу? Или же, напротив, вовсе не дорожите этой победой?
Он молчал, вникая в мои слова. Мой вопрос словно отбросил его в далёкое прошлое;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я