https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/pereklychateli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И это уже было странно, а заключение судмедэкспертизы, которое Руслан прочел четыре раза, чтобы убедиться – не примерещилось, – только добавило странностей. То, что стреляли в упор или почти в упор, он и без экспертизы понял, но вот то, что потерпевшие, судя по всему, сами нажимали на спусковой крючок, стало открытием.
Трое самоубийц, клейменных крестом?
И пропавший револьвер системы братьев Наган образца начала прошлого века?
Черная комедия с оттенком гротеска.
И вот комедия получила продолжение, к трем трупам добавился четвертый.
Быстро. И страшно. И странно, что газетчики до сих пор не пронюхали. А что, тема актуальная: серийный маньяк убивает неонацистов…
Скомканный лист все никак не желал расправляться, норовя выскользнуть из рук, да и пинцет оказался инструментом не самым удобным. Когда же наконец лист развернулся, внутри оказалось всего два слова.
«…мертвый крест…»
– И что это значит? – Гаврик глядел на ксерокопию найденной у мертвеца бумажки с невыразимым отвращением. Руслан не ответил, он и сам слабо понимал, что означает эта надпись. – И почему мертвый? И на крест не похоже, ни на православный, ни на католический. Может, секта какая-то? Тогда понятно, почему за этих взялись.
Вот что умел Гаврик, так это озвучивать накопившиеся вопросы.
Ну еще кофе варить, правда, с вопросами все равно получалось лучше. И сейчас тоже. Почему «за этих»? У жертв много общего, начиная с клейма на плече и заканчивая страстью к камуфляжу. Нацисты, неонацисты, националисты – Руслан особой разницы не усматривал и не то чтобы ненавидел, скорее не понимал подобных взглядов. Молодые и агрессивные ребята. Энергичные. Уже имевшие столкновения с законом, но избежавшие настоящих проблем благодаря деньгам родителей и адвокатам. Мертвые.
И если Руслан что-нибудь понимал, то это лишь начало.

Год 1928. Дыбчин

Надоело, если бы кто знал, до чего же все надоело… Серость вокруг, грязь, мещанские попытки приукрасить кривые идеалы высокими словами… и бедность, бедность, неприглядная, непристойная.
Какая свобода, какое равенство?..Французская зараза всколыхнула русскую муть, подымая со дна то самое, укрытое, глубинное дерьмо, которое отчего-то привыкли считать «русским духом». В ком дух, в гулящих девках? В пьющих матросах? В солдатах, позабывших о присяге и чести? Или в таких, как я, предателях поневоле?
Во мне ничего не осталось, пустота, непонимание и желание поскорей уйти, избавившись от необходимости созерцать эту вселенскую агонию.
Самоубийство – грех, так меня учили в церкви, но церкви горят, рушатся, будто бесы революции, вырвавшись на волю, норовят первым делом избавиться от знака Божьего. Но что ж Он терпит? Отчего молчит, не снизойдет, не остановит всеобщее безумие?
Вчера я видел, как взрывали церковь, деловито, буднично, привычно. Окружили, отогнали тех, у кого хватило смелости вступиться, выбили окна, вынесли утварь, сгрузили на подводы. А я стоял в толпе и ждал, когда же Он, Всемогущий, вступится за Свой дом и за ту веру, которая умрет вместе со старым зданием.
Не вступился. Взрыв и слетевшая стена… Три другие держались, но купол оказался чересчур тяжелым, поехал вниз, переворачиваясь, и стены за ним по бревнышку раскатились.
Больно. До того больно, что желание уйти становится невыносимым. Достаю из ящика револьвер – каждый вечер одно и то же: высыпаю патроны, выбираю один, вставляю в барабан, кручу… американская рулетка, гусарская игра, моя последняя попытка договориться с Богом.
Я продолжаю существовать. Более того, днем боюсь смерти, выхожу из комнат по редкой надобности, к примеру, чтоб заложить в ломбарде, чудом сохранившемся на углу Старокупеческой – а ныне Революционной – улицы, очередную безделушку. Серебряные кольца для салфеток, серебряные ложечки, сервиз. Сущие копейки, быстро обесценившиеся к тому же: матушкина брошь, отцовский брегет.
Днем распродаю то, что осталось от прошлой жизни, а вечерами, мучаясь от стыда, играю в американскую рулетку.
Дуло к виску, взведенный курок, и палец чуть дрожит, того и гляди соскользнет.
Зачем я выжил? Многие погибли, друзья и родные… многие уехали, когда еще дозволено было бежать, многие просто исчезли в революционной круговерти. А я жив.
Господи, если Ты есть, дай же знак…
Нажать на спусковой крючок, медленно, до последнего оттягивая момент выбора… щелчок. Сухой и строгий. Снова пусто, снова мимо, и на вопрос мой нет ответа.
Если Ты есть, зачем держишь меня в этом мире, Господи?
Если Тебя нет, отчего я до сих пор жив?
Отцовский крест слабо греет грудь. Дышать становится чуть легче… а продуктов почти не осталось, завтра придется заложить портсигар. Серебро и тонкая восточная чеканка… хорошо, если четверть цены удастся сторговать.
Стук в дверь – вынужденная вежливость. После того как я заехал в челюсть одному «пролетарию», повадившемуся заглядывать в мою каморку без спросу, обитатели сего странного дома стали относиться ко мне с некоторым уважением. Вернее было бы сказать про страх, но эти грязные, случайно дорвавшиеся до власти существа не видят разницы между тем и другим, а мне приятнее думать, что меня уважают.
– Эй, товарищ, открывай, – сиплый голос, в котором странным образом сочеталась почтительность и злость, принадлежал нашему домоуправу, типу никчемному и раздражающему. Мечтает избавиться от «недобитой контры», и, если я прав в своих прогнозах, у него неплохие шансы исполнить желание.
Открываю. Мне неприятно беседовать с этим человеком, однако же порядок есть порядок.
– Спал, значит? – Домоуправ грозно хмурится. – Днем?
Не считаю нужным отвечать на этот вопрос, равно же объяснять что-либо. А домоуправ не считает нужным здороваться либо же просить разрешения зайти. Протискивается боком. То ли пес, то ли свинья. Воняет от него преизрядно: перегаром, чесноком, немытым телом… пожалуй, собаки почище будут.
– Сергей Аполлоныч, значит, Корлычев, значит… живешь тут, значит… в двух комнатах…
Не знаю, чем приглянулось нашему домоуправу слово «значит», но использовал он его едва ли не чаще, чем все иные слова, вместе взятые.
– Че молчишь? К-контра… – про контру говорит тихо и отступает чуток, видимо, опасается. Не зря опасается. Домоуправ раздражает меня неимоверно, полагаю, оттого, что является зримым воплощением нынешнего мира – запаршивевшим, спивающимся, по-мещански нахрапистым и бесцеремонно навязывающим собственные кривые идеалы.
– Вот, значит, уплотнять будем, – он осклабился. – Согласно решению комитета жильцов!
Он вытащил из кармана какую-то грязную бумаженцию.
– Зря, значит, на собрания-то не ходишь.
Может, и зря, но вряд ли мое присутствие помешало бы комитету вынести постановление. Постановления они выносить любят и предложения выдвигать, вот только исполнять их отчего-то некому, оттого на улицах грязь и выходить из дома противно… да что там из дома, когда я и из комнат своих – всего-то две после очередного уплотнения остались – выглядывать опасаюсь. Превратили квартиру в вертеп, дубовым паркетом печь топили, мебель изломали, картины попортили, портьеры на платья пустили… лучше не вспоминать.
– Жаловаться, значит, станете? – поспешил поинтересоваться домоуправ.
Не стану. Никогда не умел этого делать и теперь не буду. Унижаться перед кем-нибудь, вроде Михала Степаныча, бывшего Мишки-истопника, а ныне уважаемого исключительно в силу пролетарского происхождения да врожденной же нахрапистости домоуправа? Уж лучше пулю в висок.
Не выходит, который день кряду не выходит, а просто взять и застрелиться духу не хватает.
– Значит, не будешь… и хорошо, и ладненько, в тесноте, но, как говорится… прошли времена, когда одним все, а другим ничего… тепериче всем и поровну… а ты не молчи, не молчи, не будь бирюком. Две у тебя комнаты, так? Жены нет, дитев нет, и родичей нет… а зачем тебе одному столько-то?
Домоуправ подошел слишком близко, и я почти задохнулся в чесночно-самогонной вони.
– Так это ж по справедливости будет, значит, ежели Ксана в тое комнате жить станет. – Михал Степаныч провел рукой по усам, заулыбался с чего-то и, хитро прищурившись, потряс пальцем: – Не забижай мне девку, охфицер.
Не стану. Если повезет, я уйду, сегодня, ровно в девять. Револьвер в ящике стола, темные дыры в барабане, один патрон и шальная мысль, что если вставить два, то шансы избавиться от этой жизни возрастут.
А еще лучше – семь, ровно по числу пустых ячеек в барабане. Дуло к виску, взведенный курок и никаких вопросов, никаких сомнений…
– Эй, контра, ты чего? Совсем головою двинулся… недобиток контуженый. Эй, эй… руки убери! Ты че, убери… я ж так… спросил только… – Надо же, разом исчезла всякая наглость, и вид у домуправа стал виноватым, точно у побитой собаки, однако же не верю… врет. Стоит отпустить – отползет, уберется с моей территории, заляжет в ожидании момента, когда можно вцепиться уже не в руку, а в горло.
И дождется ведь…
– Отпусти, Сергей… Христа ради, – мокрые ладони Михала Степаныча вцепились в руки. Христа ради? А нету больше Христа, и Бога нету, ничего нету. Сегодня и меня не станет, так зачем же брать на душу еще и этот грех?
Я отпустил его, точнее, выволок за шиворот и вытолкнул за дверь. На часах без четверти девять. Зажечь еще одну свечу – не хочу умирать в темноте – и, достав револьвер, зарядить. Хватит игр, хватит вопросов. Семь ячеек, семь патронов, по привычке раскрутить барабан, остановить – и к виску… ну же, одно последнее движение, и все.
Не хватило духу.
Я, оказывается, еще и трус.

Яна

– Отстойный музон, ты че, взаправду такую хрень слушаешь? – поинтересовался Данила, но, даже спрашивая, в мою сторону не глянул. И к лучшему, в последнее время прямые взгляды меня раздражают.
– Не, я серьезно, отстой же!
Может, и отстой, большей частью мне все равно, что слушать, музыка – скорее повод, чтобы завязать разговор. А вот о чем говорить с этим странным подростком, я не представляла совершенно.
Бритый череп, бугорки и впадины, чуть прикрытые короткой темной щетиной, сквозь которую просвечивает розовая кожа, и дико хочется потрогать, погладить, но мальчишке вряд ли понравится.
Ему вообще здесь не нравится. Данила и не пытался скрыть свое недовольство, морщил лоб, хмурил редкие рыжие брови и выпячивал подбородок. Ему не шло гримасничать, и свободные штаны цвета хаки не шли, и черная майка с растянутым горлом и темными пятнами пота на груди, и высокие, тяжелые на вид ботинки, название которых упрямо ускользало из моей памяти.
Не люблю некрасивых вещей, а эти просто отвратительны. Впрочем, мое мнение – лишь мое мнение. Как и музыка. Что хочу, то и слушаю. Раздражение вспыхнуло неожиданно, острое, резкое, с все тем же ненавистным металлическим привкусом и легким жжением в глазах. Только бы не заплакать, только бы не заплакать…
– Полная туфта, – повторил Данила. – Клааассика… типа.
И скрипка неповторимой Ванессы заиграла иначе, тише, резче, будто обиженно.
Кажется. Всего лишь кажется. И слезы на глазах выступили, и дорога впереди утратила четкость не потому, что я вот-вот заплачу, а из-за очков. Стекла слишком темные, завтра же поменяю.
А плакать нельзя.
Слушать музыку, ловить звуки, пока я не потеряла способность различать их, и не поддаваться на провокацию незнакомого и неприятного мальчишки, который называется моим племянником. Предполагаемое родство оказалось пресным и невыразительным, равно как и моя любовь. Один взгляд, одно слово, и все вернулось на круги своя – Данила чужой и далекий. Он не будет разговаривать со мной,  – ни вежливости ради – как я заметила, вежливость совершенно ему не свойственна, ни из родственных чувств, ни просто так, чтобы поболтать.
Музыка ему отстой.
Сам он отстой! Провинциальный подросток, изо всех сил пытающийся казаться круче, чем есть на самом деле.
– Не, а тебе и вправду в кайф это слушать? – Данила все-таки соизволил повернуться ко мне. – Уши режет.
Скрипичное барокко сменилось готикой «Эры»… Племянник, скривившись – надо же, и «Ameno» ему не по вкусу, – потянулся к магнитоле и получил по руке. Я никому не разрешаю трогать мои вещи.
Я никому не разрешаю вмешиваться в мою жизнь.
Даже в таких пустяках, как музыка.
– Дура, – пробормотал Данила.
А ведь он нервничает, как я сразу не заметила: нарочито-небрежная поза диссонирует с напряженным взглядом, а глаза, как у Ташки или у меня, – синие, на редкость чистого оттенка, без толики серого цвета.
– Че уставилась?
Ничего. Просто смотрю, вернее, присматриваюсь.
В квартиру Данила зашел с гордо поднятой головой, настолько гордо, что споткнулся о порог и едва не упал. Я сделала вид, будто не заметила ни этого, ни того, что он прошел в обуви, оставляя грязные следы на блестящем паркете. И рюкзак свой невообразимый швырнул на белый диван, и сам плюхнулся.
Невоспитанный мальчишка. Нахальный.
Смешной.
– Ништяк, – сказал Данила. – У тебя бабла до фига?
– Мне хватает, – интересно, сказать ему, чтобы изъяснялся нормально, или не стоит?
– А поделиться впадлу? – он дотянулся до стола, взял из вазы яблоко и, вытерев о брюки, откусил. – Не, ну в натуре, на кой тебе столько? Нам бы помогла.
– А вам надо?
Он так аппетитно жевал это чертово яблоко, чавкал – как понимаю, нарочно, чтобы позлить меня, – что мне тоже захотелось.
У яблока был вкус картона.

Данила

Яблоко было кислым и твердым, а толстая зеленая кожура застряла между зубов. Выковыривать пальцами Данила постеснялся. А вообще хата крутая, комнат в пять, а то и больше, смешно, что мамаша их трехкомнатной гордится, обои новые, ламинат, стеклопакеты… вот у тетки – это да, это евролюкс, такой Данила только в журналах и видел.
Интересно, джакузи тут есть? Жутко хотелось спросить или лучше полежать.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я