https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Все замерли. Председательствующий в некотором удовлетворении легким приподнятием бровей отметил интеллектуальную выверенность и удачность этого софистического пассажа. Упражнение вполне в духе ситуации и времени.
Художник сам был тоже вполне удовлетворен. Это не то, чтобы совсем уж откровенно отразилось на нем, но было достаточно легко считываемо опытным глазом с благообразно-безразличного выражения черт его лица.
.
Ну, ладно.
Положим.
Всем было если и недостаточно этого объяснение, то, во всяком случае, на некоторое время оно заняло их. Они и занялись им.
А мне представилась картина.
В узком колодце старого московского двора сверху, с вознесенной почти в небесные высоты точки зрения, видна группа людей. Человек 20–25. Все в черном. Скользя, неуверенно расставляя и пытаясь удержать расползающиеся ноги на обледеневшей поверхности двора — непривычные к подобному все-таки! — они приближаются к черному ходу высокого модерного здания. Один из поспешающих чуть сбоку и сзади, старается опередить впереди идущего и впереди идущих. В новых на прекрасной кожаной подошве сапожках, почти улетающих вбок при каждом его легком движении, первым, чуть не падая, подплывает к серо-буро-зеленой тяжелой двери. Распахивает и пропускает всех вперед, придерживая ее, безжалостную, готовую захлопнуться своей жесткой, прямо-таки немилосердной пружиной. Пропустил. Исчез сам. Дверь захлопывается за ними со страшной неумолимой силой.
Вот они уже видны сверху, поднимающиеся гуськом по той самой узкой и нескончаемой лестнице. Пока едва достигли середины. Еще осталось много и самое трудное. Мне сие ведомо по собственному многолетнему опыту.
А идущие, между прочим — верхушка нацистского режима во главе с улыбающимся фюрером. Да, да, несмотря на ослепительную неимоверность достигнутой ими власти, они сполна сохранили черты простонародного демократизма и запросто, своими собственными ногами поднимаются по сотням ступений заднего хода высоченного дома. Фюрер снял фуражку с высокой тулией и раскрытой ладонью легко протер ее вутренний кожаный обод. Многие проделали тот же самый изящный маневр. Они негромко переговариваются, время от времени останавливаясь передохнуть, вздымая вверх подбородки, прикидывая, сколько еще осталось. Осталось еще много. Много.
Я знаю этот критический момент достижения середины дистанции. Кажется, что в перенапрягшейся груди разом лопнут бесчисленные маленькие жесткие сосудики, и капельки крови оросят всю внутреннюю поверхность почти застекляневшей грудной клетки. Каменные ноги, потеряв всякую принадлежность к телу и идеалистически настроенной голове, вот-вот остановятся на какой-либо следующей ступеньке. Останавливаются. Замирают, вступая с ней в прямое и неотменяемое родство, гораздо более глубокое и основательное, чем со всем остатным и бесполезным без них для движения в любом направлении, мясом организма. Кажется — все! Конец! Где вы, светлые дни счастья и утех?! Но небольшое усилие воли, объединяющей рассыпающееся тело — и вот ты уже почти летишь дальше в неком прямо-таки неотменямом порыве. Несешься вверх. Выше, выше и выше! Но, конечно, конечно — дыхание…. Ноги…. Им, естественно, силы и здоровья все это не прибавляет.
Тем временем блестящая верхушка Третьего Рейха продолжает свое восхождение на непредвиденную высоту. Трудно приходится маленькому и колченогенькому Геббельсу. Ох, как трудно! Шаг ступенек намного превышает возможности его тоненьких и недоразвитых ножек. Объем легких не обеспечивает достаточной вентиляции организма. Крохотное скукоженное сердечко яростно и беспомощно гонит мизерный объем непродуктивной крови. Вобщем, тяжело. Не под силу. Но тут он вдруг резво вспрыгивает на протянутые руки своего огромного мясистого рыжего адьютанта и по-детски удобно устраивается в его ласковых и крепких объятиях. Наподобие маленьких тонконогих беспрерывно вздрагивающих собаченок блошиного размера, столь ныне популярных у городского населения западного мира. Это для него привычно. И для адъютанта тоже. Худенькое личико министра пропаганды исполняется спокойствием и умиротворением, насколько это возможно при его тонких губах, растянутых дефицитом кожи в некой постоянной гримасе. Как у астматика. Но на руках адьютанта его дыхание выравнивается. Спина выпрямляется. Судорога, постоянно сводящая левую полубезжизненную ножку, оставляет его.
Все партийное окружение мягкой улыбкой отмечает это как должное. Да уж и не раз были свидетелями тому. Ему простительно. Его сила не в физике, а в духе. Собственно, у всех у них сила в духе. Но у него особенно. Хотя нет, нет, их сила, конечно же, в духе, но и в здоровом, неодолимом и прямо-таки стальном телесном организме. Это-то понятно. Сейчас, конечно, не совсем. Но тогда, в наше время все было ясно с первого взгляда — стальные мускулы, стальная воля, стальной взгляд, недрогнувшая рука с карающим неодолимым стальным мечем.
.
Однако, куда как тяжелее приходится самому тучному из них, тяжелому и импозантному лидеру нацистского режима — Герингу. Все-таки — 167 килограммов живого нечеловеческого веса. Плюс тяжесть шикарного коверкотового костюма и груз металла бесчисленных позвякивающих наград и украшений. В сумме килограмм на 200–250 потянет. Или около того — кто точно подсчитывал-взвешивал? Далеко отстав от всех, он тоскливо взглядывает вверх, проклиная всю эту нелепую затею с кем-то порекомендованным им художником. Хотя он и есть самый страстный из них, прямо до самозабвения, и жадный до безумия обожатель, но именно что великого классического искусства. А это… — он заранее знает. Он единственный знает заранее. Да вот по чужой прихоти должен страдать. Бедный, бедный Геринг! Кто пожалеет его? Так ведь и не пожалели.
Фюрер первым достигает верхней площадки. Останавливается перевести дух и с удовлетворением взглядывает вниз на расстянувшуюся шеренгу своих догоняющих соратников.
Постояв, придя в норму и на дожидаясь далеко отставшего, но слышного отсюда Геринга с его шумными вздохами и проклятьями, все отправляются дальше. Уже в горизонтальный путь. По очереди наклоняя голову пред низкой притолокой, входят в некое странное глубоко-затененное длинное кишкообразное чердачное помещение без окон. Легкие лучики света проникают сквозь трещины, разного сечения и калибра отверствия в крыше, поочередно попадая на лица и одежду следующих гуськом друг за другом еле различимых людей. Образуется причудливая картина перебегания этих игривых лучиков с одного движущегося предмета на другой. Эдакий огромный кинетический объект в масштабе живого времени. Ох, если бы сим существам в черных зловещих мундирах, так и остаться в истории и вечности этим самым вот завлекательным и весело играющим в пространстве объектом! Да не тут-то было.
Поперек толстенных обнаженных деревянных балок положен легкий покачивающийся настил, поскрипывающий даже под абсолютно невесомым Геббельсом, уже соскочившим с по-матерински нежных и заботливых рук огромного адътанта. Теперь он чуть нервно и неровно подпрыгивая, эдак бочком, бочком бежит уже дальше сам. Он находится в состоянии крайнего возбуждения. Гораздо большего, чем все прочие. Он всегда перевозбужден. Да и все, происходящее в пределах исскуства и культуры, понятно дело — его прямое занятие и неустанная забота.
Узкий настил сконструирован из нескончаемого ряда двух параллельно уложенных впритык легких досок, вздрагивающих и вскидывающихся даже под почти невесомой женской ножкой. Были, были тому свидетели! Можно себе представить, вернее, практически, невозможно, как пройдет, протащится по нему тяжеленный Герман. Бедный Герман! Ну, это его проблемы. Ничего, пройдет, чтобы не отстать от других, не остаться вне и за. Проходил и не раз. Кроме самого последнего много-прискорбного для него раза. Но не про то сейчас речь.
Молча идут в затылок, боясь оступиться и инстинктивно пригибая головы. Молчаливая кавалькада растянулась на всю длину немалого помещения. Где-то побоку и вдали прошмыгивают, шумят и попискивают шаловливые, лишенные всякого пиитета к такому высокому собранию многовластных личностей, мыши. Возможно и крысы. Но не кошки. Нет, не они. Странно, при таком количестве живой и абсолютно бесплатной пищи и при их постоянной повсеместной тогдашней недокормленности я ни разу, проходя по этой колеблющейся и вздрагивающей "дороге жизни", не встречал существ кошачьей породы. Надеюсь, объяснять нет необходимости? Я имею в виду, естественно, не кошек, но "дорогу жизни". А и все равно не объяснишь. Хотя я не совсем прав. Это опять-таки касается именно что кошек. Я видел иногда заглядывающих сюда отдельных индивидов этой породы. Но вид их был всегда столь безразличен и идендиферентен не только что к мелким и неблагородным тварям из породы грызунов, но и ко всему остальному великому и необозримому свету. То-есть неимоверной духовной высоты и отрешенности были существа. Но это так, к слову.
Визитеры тем временем подходят к железной двери в собственно мастерскую. Почему железная? А как же иначе — мало ли кому в голову взбредет взобраться сюда. Бывали даже случаи проникновения и с крыши через слуховые чердачные окна. Да, народ неимоверно изобретателен. Благо, что воровать нечего. Не картины же. Особенно такие, так называемые, авангардные — невнятные и бессмысленные.
Скапливаются в небольшом предбаннике, освещенном слабенькой, свисаюшей откуда-то из мохнатой потьмы, с потолка на пустом проводе, оголенной лампочкой в 60 свечей. Темновато. И тесновато. Один из адьютантов из-за спины фюрера протягивает руку над его плечом и нажимает кнопку. Внутри мастерской приглушенно раздается звонок и следом шаркующие приближающиеся шаги.
Художник с привычной улыбкой растворяет дверь, и пропускает внутрь группу посетителей.
Описываю мастерскую такой, как запомнил ее в почти доскональных подробностях во время своих частых посещений и упоминаемых нескончаемых бесед.
Первое большое помешение с покатым потолком было ясно и легко освещаемо большим рядом окон вдоль правой от входа стены, чуть наклоненных и обращенных прямо в небо. Ясное, но, в основном, пасмурное московское небо 50-80х годов 20 века. Но и небо надежд, упований и несомненных немалых свершений многочисленных обитателей столицы нашей, сурово отделенной тогда от всех остальных, части света.
Это первое помещение, я бы даже сказал — зала, служила, зачастую, экспозиционным помещением для показа друзьям и прочим визитерам новых работ художника. Иногда здесь размещались и целые впечатляющего размера инсталляции, занимавших все ее пространство. То-есть, нечто непонятное, сооруженное, сотворенное из непонятных же материалов заполняло весь кубический объем залы. Правда, материалы были как раз вот очень даже и понятны, знакомы и сразу узнаваемы — мусор всякий, бумажки, баночки, крышечки, обломки карандашиков и тому подобное. Но все вместе — черт-те что. Нонсенс. Сапоги всмятку. Но, понятное дело, квалифицируемо подобным образом лишь неинформированными и непосвященными. Да, да, именно что так. Странное было искусство. Да, вобщем-то, если оценивать его в длинной и мощной перспективе развития культуры всего человечества на всем его протяжении — не страннее всего прочего.
Тут же устраивались перформансы или столь популярные в то время чтения талантливых андерграундных поэтов. Я и сам читал там не раз. Счастливое незабвенное время! Эх, кабы возможно было объяснить вам это!
Налево, на вознесенном в две приступочки как бы подиуме находилось другое меньшее помещение, исполнявшее роль некоего подобия светской гостинной. Там располагались большой стол, диван, книжные полки с каталогами. В дальнем конце, как раз за удлиненным овальным столом, наличествовал и небольшой вполне функционировавший камин, мраморная полка которого была уставлена всяческими нехитрыми, но не безвкусными безделушками. В камине иногда с премногими полунеловкими оглядками сжигали всякие опасно-компроментирующие бумажки. Ну, это, конечно, уже лишнее. Как говорится, издержки перенапряжения нервов и избытка фантазии. Но время само было столь фантастическим, перенапряженным, перегретым, что ничто не воспринималось излишним или запредельным.
Здесь же происходили и упомянутые многочасовые беседы и чаепития.
Слева от выхода располагалась небольшая кухонка, где во время небольших вечеринок и приемов суетилась обаятельная жена художника, умница и умелица. Та самая высокообразованная и глубоко интеллигентная работница института Балканистики и Славяноведения. Чем она занята сейчас? Да, наверное тем же самым — славно-славянским и разнородно-балканским.
Вглубине за кухней, в совсем уж узеньком и низеньком помещеньице ютился крохотный, прямо-таки на полчеловека, но вполне приличный туалет. Его посещавшим не раз приходилось пребольно врезаться беззащитным темечком в скошенный потолок, нависавший над самой головой. Инстинктивно разражаясь глухими нецензурными проклятьями неизвестно в чей адрес, они яростно растирали ушибленное место. Спуская воду, разворачиваясь и на выходе проникая в тесный дверной проем снова пребольно стукались о притолоку. Вобщем, что вам рассказывать?
Кажется, все. Да, конечно же, и сам хозяин, придававший всему этому окружению особый аромат той специфической исключительности, что всякий вошедший моментально ощущал себя избранным и причастным к неким особым, ни в каком ином месте неприобретаемым ценностям. Как нынче выразились бы — ситуация эксклюзивности. Естественно, мы про тех, кто мог, кому удавалось и кому было дано это чувствовать. Но случались и примеры абсолютного, просто даже поражающего бесчувствия, приводившие к обмену колкостями, и чуть ли не оскорблениям. Об это не будем.
Вошедшие столпились в первом большом помещении мастерской. Одетые в ослепительно-черные, изящные, прекрасно сшитые, как в творческих мастерских Большого театра, гестаповские мундиры, они стояли великосветскою толпой, осматриваясь и обмениваясь негромкими репликами.
1 2 3 4 5 6


А-П

П-Я