https://wodolei.ru/catalog/installation/grohe-rapid-sl-38775001-57504-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Она — такая же? — Узкая шея, выступающие ключицы, повисшие груди, которые покачнутся, если она сможет встать, совсем плоский живот, крепкие бедра, аккуратно очерченный и словно вздыбленный норковый мех. — Так же элегантна?
— Как далеко мы, однако, зашли, — пытаюсь пошутить я.
— Как и все остальные.
4
Снаружи на набережной царит единодушие. Уже есть добровольцы для испытания, хотя, расставшись сутки тому назад, мы условились вначале обсудить целесообразность проведения дальнейших экспериментов как таковых. Опережая таким образом события, мы с преднамеренной спонтанностью на тротуаре перед «Хилтоном» голосуем за испытание (против — никого, Анна и Борис воздержались) и, попрощавшись с дюжиной добровольцев (магическое число для копировального процесса), впадаем в какое-то потрясенное, смущенное, нескончаемо нерешительное состояние: что разумнее — оставаться здесь или присоединиться к подопытной дюжине, состоящей опять-таки из ЦЕРНис-тов,– а также Дайсукэ Куботы, Антонио Митидьери, Джорджа Бентама, мистера Хаями АТОМа собственной персоной и еще нескольких. Спустя шесть, семь часов мы уже будем все знать наверняка и примем решение, которое, пожалуй, вновь окажется (почти) единогласным, если эксперимент оправдает ожидания.
Ему чертовски страшно, признался Анри Дюрэтуаль:
— А может, нас вообще в порошок сотрет!
Вновь возникли оба австрийца, Штайнгартен и Малони, огородные пугала в дорогих летних черных костюмах, накрепко позабывших о прачечных и химчистках. По всей видимости, они уже не собираются затевать восстание против ЦЕРНистов.
— Как присмирели-то, скоро с рук жрать будут, — хмыкает Шпербер и добавляет, передразнивая австрийскую любовь к уменьшительным суффиксам: — Лучше быть хорошеньким покойничком, чем гаденьким дурачком.
Около одного из причалов напротив герцогского мавзолея стоит нетронутый и почти безболванчиковый прогулочный пароходик, на который не ступала нога зомби в период холодной войны (Шпербер), поскольку, будучи структурно близким Шильонскому замку, кораблик являл собой его противоположность, оборачивая безопасность беззащитностью (ты виден как на ладони). Теперь уже никто по-настоящему не боится. Радуясь пароходным припасам, наша фантомная команда расположилась на корабле-призраке, наполовину отделившись уже от Женевы, которая пять лет подряд тысячами пар каменно-слепых глаз взирала на наши беспомощность, равнодушие, жадность, отчаяние. Шпербер рядом с Пэтти Доусон, Катарина Тийе между своими вампирооб-разными детьми, «чертовски напуганный» Анри с дрожащими белыми руками касается плечом грозного отца семейства Лагранжа. Будущее по-прежнему черно, и кажется, что сияющую синеву небес и вод, безоблачное небо и широкое озерное устье пронизывают растровые точки неопределенности, как на слишком увеличенной фотографии. Возвратная тенденция, на которую мы надеемся, может спровоцировать всего лишь появление на Пункте № 8 сорока более красивых (на пять лет моложе!) неподвижных клонов и ничего больше. Но может случиться и то, что мы опять попадем в час ноль, под прямым углом к четвертому измерению, как говорит Стюарт Миллер, наперекор временному потоку, а значит, все, случившееся в безвременье, пропадет или, наоборот, восстановится, словно ничья рука ничего не касалась. «Боже мой, а как же дети!» восклицает Катарина, подразумевая, конечно, не своих мрачно лижущих мороженое отпрысков, а трех эльфят, которых заберет к себе Хронос. (А берлинский ортопед займется самолечением при помощи выдающегося флорентийского прыжка наоборот.) Шпербер, клонированный уже двадцать шесть раз, поднимает другой, с моей точки зрения, не менее тревожный вопрос: что случится с давешними, принимая во внимание, что они располагаются в столь значительном месте и потому имеют шанс сохраниться. В принципе, даже одно отражение, спешащее к тебе навстречу с той стороны моста Эйнштейна — Розе-на, прямоходящее и живое, может стать причиной немалого замешательства, если, как мы мечтаем, остальной мир тоже воспрянет к жизни.
— Ну так скормишь его своей жене, — предлагает по-прежнему мрачный Анри. Его парижские вакханалии нулевого времени окончены. Что от них осталось? Позаимствованные на голубом глазу из Лувра компактные полотна Пикассо и Ренуара на стенах роскошного номера в отеле «Бальзак», ювелирные, долларовые и золотые клады под отдаленными кустами в Ботаническом саду и в урнах бабушки и дедушки на кладбище Монпарнас, небольшая гонорея (любопытнейший случай обратного заражения хронифицированного), против которой Пэтти ему что-то прописала; а впрочем, наверняка я ничего не знаю. И все-таки мы с ним сейчас в одной лодке, как и с обоими австрийскими бродягами, подкупающе вежливыми и тактичными, похожими на гробовщиков, которым только на руку, что легкое несовпадение с оригиналом (все-таки мы теперь — не прежние семьдесят человек, которые готовились некогда ринуться в бой за дармовые закуски) приведет к тому, что нас размажет в порошок, в копировальный порошок, который воскресший ветер развеет над Пунктом № 8.
— А где Софи? Может, за ней нужно присматривать? — раздается чей-то безразличный голос. Говоря по совести, меня не тянет коротать последние часы в обществе первых попавшихся людей. Может, я отказался бы даже от общества Анны (хотя мне его никто не предлагает). Итак, встречи каждые два часа, между полоской Паки и серпообразно изогнутым молом гавани для парусных судов и яхт — наш пространственно-временной континуум, релятивистская полоска жвачки.
Я бы предпочел, пожалуй, ходить без остановки, если бы у меня оставалось всего несколько часов и ноги по-прежнему слушались бы меня. Один на один с моими грехами. И с неприкрытой удовлетворенностью от того, что их совершил. Стыд. Пять записных книжек — кожаный переплет, тончайшие страницы — я исписал от корки до корки в тишине безвременья, где раздается эхо только меня самого. Они лежат на ночном столике графини черной многокамерной воздушной подушкой, выжатый аккордеон моих беспорядочных блужданий, придавленные хронометрическим зайцем, их собратом в путешествиях, ходившим дальше самой старшей из них. Пешие походы, депрессивные, фанатичные паломничества в Цюрих, Берлин, Париж, Прагу, Флоренцию в конечном итоге так утомили меня, что если кто-то из вечно одинаковых болванчиков, погруженных в свое бессмысленное бытие на мосту Монблан или в Английском саду, спросил бы о моем самом огромном желании, я попросил бы такси до Пункта № 8. Ходьба в мертвой тишине, наперекор всеобъемлющему потоку, пурге, которая замораживает всех и вся, прежде чем ты успеваешь до них добраться.
И вновь Старый город, его как будто еще более притихшие, еще более безмятежные жители и пешеходы. Книжный магазин, узкие проходы, до отказа набитые полки, стопки на полу и на подоконниках. Тысячи голосов. Вот и все, что мы еще слышим, музыкальные и фанатичные читатели, каковыми многие из нас стали в безвременье. Конец, финиш, продолжение не следует. Мы переворачиваем последнюю страницу по собственной воле, как бреющие сами себе живот лабораторные крысы. Откуда это ужасное единодушие? (Не только у людей вроде меня, потерявших жену и усадивших соперника на воздух.) Страх все-таки сойти с ума — пожалуй, первая причина. Не в силах больше выносить тишину, армии и полчища пугал, манекенов и болванчиков! ВАШЕ отвратительное молчание, ВАШУ неприкасаемость, ВАШУ готовность все стерпеть, чего бы ни случилось с ВАМИ или с нами. Раз нет сопротивления, значит, ты падаешь. Пресыщение — вторая причина. С годами все опостылело. Самые дорогие вина мы не оплачивали. Самые лучшие блюда ели в одиночестве (или синхронно). Самые роскошные женщины принимали нас как врачи или клистиры (серийные, синхронные). Нам нужен ОТВЕТ. Необязательно хороший.
Только на последней ступени возвращается определенный покой. Фанатичное состояние. Ни истеричного дыхания, ни пены изо рта. Всего лишь маленький шажок где-то внутри, будто прокалывается спрятанная мембрана. Никаких внешних звуков. Никаких заметных признаков. Вот идет по Флоренции человек, он свободен, он сбросил все заботы и обузы и идет, расправив плечи. Он изучает полотна и скульптуры великих мастеров, туристов в кафе и ресторанах, голубей в воздухе под окном гостиничного номера, сквозь пелену распахнутых крыльев видна спина другого мужчины, под таким опасным наклоном, что в горле застревает крик. Он может упасть или нет. Это не однозначно, Анна, это не определено. Все решили три секунды РЫВКА. Божья воля, а не убийство. Я усадил его так, что у него оставался шанс. И все время, все те проведенные во Флоренции месяцы был собой доволен. В доме, отнюдь не скромном, где я поселился, где пил несказанно хорошие вина Фриули и Пьемонта и читал схожего качества книги, я упражнялся в медитации, чтобы полнее постичь мое состояние. В этом отлично помогало перемещенное искусство, небольшого формата, чтобы поместиться между книжных шкафов XVII века как раз напротив моего читального трона, откуда я и рассматривал его долгими ночами. Если внезапно после ЭКСПЕРИМЕНТА ФЕНИКС пробьет час для всех и вся и настоящее безропотно воспримет все махинации безвременья, учиненные нами, зомби, как то произошло после трех секунд РЫВКА, тогда выставочные залы Палаццо Питти, а точнее, Пала-тинской галереи, недосчитаются одного изящного полотна Караваджо. За задернутыми шторами, при свете вечно горящей свечи я охранял «Спящего Купидона». Изучал. Использовал, ибо его ярко освещенная кожа, вида совершенно трупного повсюду, кроме лица, служила экраном для пульсирующего и небрежно смонтированного фильма моей жизни, который я столь долго и усердно прокручивал снова и снова, что под конец он стал мирным, матовым натюрмортом, таким же спокойным, как стрелы в бессильной руке путто. Лишь массивная голова с раскрасневшимся лицом, словно принадлежащая полному восьмикласснику и так криво пришпиленная к лежащему вывернутому тельцу четырехлетнего ребенка, как будто детоненавистница Саломея, раздобыв себе трофей в деревенской школе, насадила его на маленькую шею, казалось, еще была живой и теплой. Она производила отвратительно непристойное впечатление, вызывая в памяти школьные дни в берлинском Штеглице с их идиотической, но, как обнаружилось, верной убежденностью, что у судьбы припрятан для меня сюрприз за пазухой. Над Купидоном на однотонно темном фоне выделяется один-единственный предмет, беловато поблескивающий, хрупкий, серпообразный верхний край правого крыла. Нет и быть не может такого света, который выхватил бы из ночи эту сияющую кайму перьев. А значит, любой из нашего племени может с полным правом, пренебрегая анатомией ангелов, посчитать эту дугу случайно проступившим сегментом хроносферы. В последний флорентийский день, когда я решил отправиться в Мюнхен и искоренить там все следы моего существования, мне неожиданно пришла в голову идея, как, не заходя в номер, спасти ортопеда в случае смертоносного приговора божественного суда, и я рванулся на поиски подушек и перин, матрацев, гимнастических матов, стиропора и тому подобных вещей, чтобы стащить их в одну кучу и устроить огромную пружинящую посадочную площадку. Однако мое состояние до РЫВКА было уже достаточно фанатично, чтобы вскоре посчитать подобные коррективы излишними.
— По-моему, ты хотел идти в Собор, а оказался здесь.
— Зачем мне Кальвин?
— Не помешал бы, по крайней мере в логическом смысле. Пусть все заранее устроено, но мы можем принять решение.
— Ты что, ходишь за мной по пятам? С каких пор?
— Я без оружия. Интересуешься тиграми?
— Напоминают мне о детстве.
— Ты рос в зоопарке? Или в Индии?
— Индия! А ведь мы могли бы дойти до Индии по суше.
— А завтра сможешь полететь на самолете. — Стюарт Миллер, который, оказывается, следил за мной всю дорогу до самого Музея естественной истории и даже здесь, незаметно прокравшись до витрины с двумя клыкастыми тигриными чучелами, теперь протягивает мне руку, словно вручая билет на самолет. Сдается, он хочет мне еще что-то вручить, нечто более громоздкое, чем посадочный талон. Тигры — это время в веригах, которое в любой момент грозит вырваться и все уничтожить. Это огонь, бесцеремонная мощь, не знающая сомнений. Брошенный на произвол судьбы беззащитный ребенок мечтает о необузданной силе, хотя (и потому что) видит ее за решеткой. Нас выпотрошат и набьют соломой на Пункте № 8. И мы попадем в музей, в «Микрокосм» — ЦЕРНов-ский центр для посетителей, семьдесят экспонатов с табличкой «Несчастный случай на производстве», подобно этим тиграм, белкам и пеликанам, куницам и ширококрылым застылым орлам и беркутам в их витринах с подсвеченными искусственными ландшафтами. Монады, говорит Стюарт, личные миры, ограниченные и не соприкасающиеся друг с другом. Нет-нет, он не верит теории Хаями, хотя ему кажется весьма благоразумным ввести в игру высший разум именно в тот момент, когда начинаются противоречия. Но он хотел бы кое-что мне объяснить.
— Про существование «Группы 13»? Может, они засеяли Пункт № 8 сотней мин и потому мне лучше туда не ходить?
«Группы 13» никогда не было, невозмутимо отвечает Стюарт. Ликвидацию телохранителя-садиста Торгау замыслили и исполнили несколько человек, которые объединились специально для этой операции и расстались по ее окончании. Однако его там не было. Это не его путь. Ему претит оружие, да и обращаться с ним он не умеет. Зато, будучи почти что профессиональным скалолазом, он годится для иных задач, вроде головоломной экспедиции в шахту детектора ДЕЛФИ.
— С которым все, как выяснилось, в порядке! — говорю я громко, а вероятно, и грозно, чувствуя поддержку медведя гризли, стоящего на задних лапах и с такими неестественно поблескивающими голубыми глазами из стекла, будто у него внутри — ослепительный обломок ледника.
С каждым из миров по отдельности все в порядке. Вопрос в том, в какую из альтернатив мы хотим попасть.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43


А-П

П-Я