https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Roca/meridian-n/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Исаак и Исмаил, единокровные братья, и тот, и другой кочевники, зачатые мифическим протопатриархом, в свою очередь стали родоначальниками таких близких и таких разных народов, один – евреев, другой – арабов. Навечно связанные между собой кровавым вервием взаимного соперничества и ненависти, взаимных оскорблений и клеветы, век за веком они уничтожали друг друга под иссушающим ближневосточным солнцем.
И вот теперь Исаак и Исмаил – псевдонимы двух людей, пытающихся доказать миру, что два разных сорта редиски могут спокойно уживаться в одном огороде, более того, могут даже заниматься перекрестным опылением – при условии, конечно, что вспыльчивый и скандальный хрен оставит их в покое.
Постоянные посетители – а за время своего второго периода славы ресторан действительно прибрел постоянных клиентов – ласково называли ресторанчик «И+И». Обслуга также называла его этим сокращенным именем – за исключением разве что Эллен Черри, которая обычно именовала свое место работы «Иерусалим» по той причине, что его владельцы были так влюблены в этот далекий город, что были готовы превозносить его день и ночь.
В хвалебных гимнах Спайка Коэна и Роланда Абу Хади, как и в размышлениях швейцара Рауля, Иерусалим представал как нечто волшебное и недостижимое, с той разницей, что представления Рауля о Священном Граде были позаимствованы из аляповатых и неточных иллюстраций испаноязычного издания Библии короля Иакова, в то время как Спайк и Абу не только несколько раз бывали в Иерусалиме, но и располагали средствами посетить его снова. Кстати, они вполне могли бы открыть свое заведение в городе своей мечты, если бы израильское правительство дало на то свое согласие.
Но в конечном итоге оба джентльмена остались довольны его нынешним местоположением. И хотя место это, разумеется, не идет ни в какое сравнение с Иерусалимом, близость к штаб-квартире ООН придает ему некую полуофициальную ауру, привязывая его, пусть даже чисто символически, к этому средоточию мечтаний всего мира о мире и единстве. Кроме того, нью-йоркское местоположение давало владельцам гораздо большую возможность засветиться в прессе, чем если бы заведение было расположено в Иерусалиме. Оба держали себя так, словно с самого начала мечтали обосноваться не где-нибудь, а здесь, под сенью ООН.
Что, разумеется, не мешало им постоянно вздыхать об Иерусалиме, как будто этот Иерусалим был прекрасной и богатой дамой, которая, как только оправится после болезни, тотчас возьмет их обоих в любовники.
* * *
Джошуа Коэн, известный позднее как Спайк, появился на свет на Манхэттене, в Нижнем Истсайде, в бедной еврейской семье. Ему было двенадцать лет, когда он впервые увидел пальцы на ногах – не считая тех, что были у него самого и его мамочки. Тут нам придется объяснить почему.
Снежной зимой 1923 года его дед с бабкой по отцовской линии и трое их детей бежали из России – буквально на своих двоих, спасаясь от кратковременного, но жестокого погрома, устроенного чекистами в Киеве. Через Польшу беглецы подались в Германию, где у них имелись родственники. По профессии дед Коэн был портным; его жена собрала в мастерской все до последнего лоскутки, чтобы сшить на время бегства для семьи теплые многослойные пальто и шапки. А вот с обувкой им не повезло, у всех на ногах были летние туфли на тонкой подошве. Когда семья наконец добралась до Германии, пальцы на ногах у всех были отморожены, и их пришлось ампутировать. Все до единого пальцы на обеих ногах каждого Коэна. Пятьдесят пальцев общим счетом, пятьдесят гнойных, позеленевших ошметков угодили в мусорное ведро одной из берлинских больниц.
Из-за их походки берлинцы прозвали их Die Krebs Familie, «Раковое Семейство». Будучи не в состоянии ходить нормальным шагом, Коэны семенили на своих культях бочком, иногда теряя равновесие и падая лицом вниз. Их родственники, которые ужасно стеснялись того, что в их ряды затесались эти несуразные гигантские ракообразные, пустили по кругу шапку и насобирали своим ущербным соплеменникам на билет до Америки.
Когда их средний сын женился (кстати, он был единственным, кто обзавелся своей семьей), он привел молодую жену в дешевую квартирку над портняжной мастерской на Орчард-стрит, где, покачиваясь то в одну сторону, то в другую (Коэнов заносило даже сильнее, чем нашу Жестянку Бобов), странное семейство ежедневно исполняло свою пляску жизни. В детстве Джошуа считал, что в мире нет ничего красивее, чем пальцы на ногах его матери, чем эти десять розовых, удлиненных пальчиков.
После омерзительного зрелища куцых култышек, на которых передвигались остальные члены их семейства, Джошуа любовался пальцами на материнских ногах, нежно гладил их, словно их сотворил из алебастра некий гений эпохи Возрождения, хотя, сказать по правде, это были весьма заурядные образчики. По мере того как мальчик взрослел, его любовь к пальцам на ногах распространилась и на ступни – на целые, здоровые женские ступни. Ну а поскольку в гетто на Орчард-стрит женские ножки не слишком часто выставлялись напоказ, а вылазки на Кони-Айленд были крайне редки, то страсть нашего героя к нижней оконечности нижних конечностей постепенно была перенесена на обувь. Женскую обувь.
Навсегда распрощавшись с портняжным ремеслом, юный Джошуа нанялся подмастерьем к сапожнику. К тому времени, как ему исполнился двадцать один год, он уже открыл небольшой обувной магазинчик в Деланси. К тому времен и, когда ему исполнилось тридцать пять, он уже был известен как Обувной Король Лонг-Айленда, где, демонстративно держась на расстоянии от своих колченогих и куцепалых родственников, он владел несколькими десятками модных обувных магазинов. К тому времени, когда ему исполнилось пятьдесят – сеть его магазинов «Голда Шуз» (в честь мамочки) уже вышла за пределы Нью-Йорка, распространившись на Нью-Джерси и Коннектикут.
Своими знаниями Джошуа Коэн был обязан самообразованию. Он был неплохо начитан в области истории. Примерно где-то в середине своей обувной карьеры он случайно наткнулся в книжке про современную Японию на фотографию двух женщин – мать и дочь, чьи ступни были в буквальном смысле съедены радиационными язвами. Этим женщинам довелось пережить бомбардировку Хиросимы. Джошуа смотрел на фото, и внутри него поднималась волна отвращения и ужаса. Эта картинка повлияла на него в двух отношениях. Во-первых, она пробудила в нем чувство глубокой симпатии к собственной семье. Впервые он задумался о том, что его ракообразные родственники с Орчард-стрит и эти две женщины из Хиросимы – не что иное, как жертвы бесчеловечного отношения человека к человеку. Это в свою очередь разбудило в нем отвращение к войне, репрессиям, терроризму и любому виду насилия, которое способно покалечить человеческую кость и плоть, особенно нежную плоть и милые косточки женских ножек.
И вот результат: Джошуа Коэн стал пацифистом и с годами превратился в активиста движения за мир. Взвалив на себя ответственность за все искалеченные и оторванные пальцы на человеческих ногах, он принимал участие в маршах, пикетах, памфлетах, петициях, акциях протеста против войны во Вьетнаме, Афганистане, Никарагуа, Сальвадоре, Южной Африке. Будучи евреем, он начал обращать все большее и большее внимание на ситуацию на Ближнем Востоке, особенно после поездки в Иерусалим.
К тому времени, когда ему исполнилось шестьдесят, Спайк встретил Роланда Абу Хади и созрел для того, чтобы передать бразды своей обувной империи в руки сына (его жена, застеснявшись болезненной любви супруга к женским ножкам, бросила его меньше чем через год супружества, точнее, через десять месяцев – по месяцу за каждый пальчик, как говаривал сам Джошуа), а себя безраздельно посвятить делу мира на Ближнем Востоке.
Он оставил свои обувные магазины, однако не изменил своим давним симпатиям. Будь то в теннисном клубе или кофейне, когда они с Абу только мечтали открыть свой собственный ресторанчик, за стойкой ли заведения, когда их мечта наконец-то воплотилась в реальность, стоя ли посреди тротуара, когда он со слезами на глазах смотрел, что сотворила зажигательная бомба с их детищем, как, впрочем, и в другие моменты, каких было немало, Джошуа ловил себя на том, что взгляд его скользит куда-то в сторону от того, чем он сейчас непосредственно занят, к обутым нижним конечностям ближайшей к нему представительницы женского пола (как правило, не имеющей ни малейшего отношения к происходящему) и машинально определяет дизайнера и производителя. Расправившись наконец с мирским своим делом, он начинал мысленно импровизировать – а если сюда ремешок, или бантик, или шнурочек, или кисточку, или пряжку, или пару кнопочек. Даже на расстоянии он – будь то гладкая кожа или пупырчатая, телячья, крокодиловая или просто виниловый кожзам – нежно поглаживал товар, а потом, словно переходя к следующему этапу ласк, скользил влюбленным взглядом по очертаниям сего сосуда любви – по мягким, восхитительным припухлостям, гладкой животной мускулатуре, соблазнительному изгибу подъема, головокружительному склону от пятки к мыску; по четко очерченным контурам тончайшей ритмической мембраны, что отделяет внешнее общее от внутреннего частного, иными словами, бесконечность движения от относительного покоя тела в пространстве, что оберегает своим защитным панцирем нежную и потную ножку от битого стекла и собачьих какашек.
О, обувь, как любил тебя Спайк Коэн! Давайте перечислим как.
Он любил тебя всякую – детскую и дамскую, нарядную и спортивную, старушечью и стильную, повседневную и модельную, лакированную и замшевую, на низком каблуке и на высоком, на толстой подошве и тонкой, на платформе и на танкетке, на «манке» и микропорке, с рантом и без, остроносую и тупомысую, тапки и лодочки, «чемоданы» и босоножки, «копыта» и шпильки, шлепанцы и мокасины, баретки и балетки, сандалии и сандалеты, ботинки и ботильоны, сапоги и сапожки, с высоким голенищем и с низким, на шнурках и на молнии, кроссовки и кеды, «хаш паппиз» и «уоллабиз», французские сабо и японские гэта, ортопедические башмаки и рыбацкие бахилы, вьетнамки и чешки, шиповки и бутсы, ботфорты и «казаки», боты и галоши. О, башмачок! Кожаный корабль, что плывет по извилистым асфальтовым рекам и морям вслед за изменчивой звездой моды, остерегаясь коварных рифов мазута и жвачки. В какой-то момент ты танкер, доставляющий шампанское к губам плейбоя, а в другой – плот посреди мерзкого моря грязи и нечистот. Счастливого тебе плавания, о, светлый корабль! И да найдешь ты пристанище в тихом шкафу, вдали от башмачного дерева, к которому тянутся руки желающих сорвать его щедрые плоды!
И пусть сороконожки воспевают свой ужас перед башмаками, Спайк Коэн воспевал свой восторг. В детских воспоминаниях простые закрытые черные туфли его матери были подобны изысканным десертным блюдам, удостоившимся чести демонстрировать персиковое мороженое, из которого были созданы нежные розовые пальчики на ее ногах. И подобно принцу из «Золушки», он инстинктивно знал, что туфелька символизирует собой пещеру, через которую фаллический герой попадает в потустороннюю утробу. Для мальчонки с Орчард-стрит волшебный сапожник Меркурия отнюдь не обладал монополией на крылышки на щиколотках.
И если «И+И» был посвящен делу сохранения человечества и его достижений, то среди последних непременно должно найтись место и для обувных красот. Таким образом, Спайк не испытывал никаких или почти никаких уколов совести по тому поводу, что его пацифистский ресторанный бизнес время от времени отходил на второй план, уступая первый проплывавшим мимо лодочкам. Как верный друг, Абу Хади терпел эти мечтательные моменты, хотя и не вполне понимал. «Скажу честно, – признался он как-то раз, – для меня обувь сродни консервным банкам. То есть туфли – это консервные банки для ног».
Спайк только рассмеялся подобному замечанию. (Некий контейнер для свинины с бобами тоже нашел бы эти слова забавными.) Да, пусть друзья подтрунивают, жены уходят, но факт остается фактом – обувка подобно крепким якорям держала на приколе фальшивые зубы его страсти.
* * *
«Тень не принадлежит телу, которое ее отбрасывает». Это было одно из любимых изречений Роланда Абу Хади. Правда, его понимание этой мудрости было далеко не полным. Он знал, что слова эти имеют некое отношение к тому факту, что своим появлением тень обязана свету, но не телу как таковому; что тень может удлиняться и укорачиваться или вообще пропасть, хотя само тело останется на прежнем месте и не изменит формы. Все это он знал, но что касается его самого, этого было явно недостаточно. Научная подоплека – а коли на то пошло, то и философская подоплека, – его не интересовала. Главным для него было само звучание фразы, заключенная в ней музыка. «Тень не принадлежит телу, которое его отбрасывает». Для Абу это было поэмой в миниатюре. И вообще именно поэзия, эта музыка вещей, сопровождала его всю жизнь.
Он родился в городе, чье название само по себе сродни стихам, – Дар-эс-Салам. Вырос он в Александрии, чьи гласные растут на языке подобно дрожжевому тесту. Языки, которыми владел юный Абу, были весьма прозаические – английский и греческий. И все потому, что его отец был крупным судовладельцем, и именно на этих двух языках в международном мореходном бизнесе вершились дела. Однако письмена, которые он видел повсюду вокруг себя, на рекламных тумбах и фасадах Александрии, были очень даже музыкальными. Они гоняли сложные арпеджо по оптическому нерву. Куда ни кинешь взгляд, повсюду корчилась и извивалась арабская вязь, оживляя потрескавшиеся фасады резкими аккордами лингвистического джаза, этими нотами из песенника ДНК, бьющими энергией завихрениями, первобытными, как нечленораздельные выкрики, и современными, как абстрактные электрические пассажи, исторгаемые синтезаторами.
Абу был просто зачарован оглушительным звуком, напором, темпом этих червеобразных письмен, этой симфонией змеиных глаз, однако бегло читать их он научился лишь много лет спустя – кстати, произошло это в городе Мэдисон, штат Висконсин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75


А-П

П-Я