https://wodolei.ru/catalog/napolnye_unitazy/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дядя Тепа не дал ей упасть; она промолвила:
– Круто.
Стрелка с фанерного щита “ДВЕРИ СТАЛЬНЫЕ” уверенно целилась сквозь кусты и деревья в склад, надо полагать, этих дверей, словно между фанерным указателем и дверным складом не было кладбища.
Прошли гуськом через калитку. Трава была мокрая. Теперь говорили, понизив голос, – почти шепотом. Оказалось, что Катрин понятия не имеет, кто такие старообрядцы. Дядя Тепа попытался объяснить, но не сумел хорошо. Катрин поняла, что к современному искусству они отношения не имеют.
Жутковатое кладбище, ничего не попишешь. Сюда и днем заходить боязно, особенно на трезвую голову. Темные личности сюда проникают, неизвестно зачем, и то редко.
Борис Петрович не был сторонником коллективных экскурсий к местам людских захоронений; правда, однажды он сюда приводил 10-б класс, о чем потом сожалел. Нет, больше он сюда не приведет школьников, хотя и вполне осведомлен о Громовском, – там, например, за кладбищенским прудом, был, забыл название, храм, большой, старообрядческий, остался фундамент, кусок стены… – другое дело Катрин; ей показать, ее удивить – каждый из трех втайне желал услышать ее неподдельное “круто”.
Постояли около массивного чугунного креста в полтора человеческих роста, он сильно накренился набок, вот-вот рухнет. Щукин светил фонариком понизу, видно было, что могилы раскапывали.
С высоких надгробий позапрошлого века сбит верх. Всюду следы грабежа, запустения.
Пруд. Сейчас он, пожалуй, разве что браткам послужить сумеет – незадачливого должника в мешочке с камнями определить на хранение. А когда-то на яблочный Спас шел сюда крестный ход для водосвятия.
Непросто объяснять Катрин, что такое есть водосвятие. Дядя Тепа взялся опять – в силу его собственного понимания. Катрин не верит. Думает, шутка.
– Странный вы человек, – вмешался Борис Петрович. – А то, что голые мужики в музее прыгают, это не шутка? Как у вас там… перфоманс?
– Боря, не грузи, – попросил Дядя Тепа. – Мы все в одной лодке.
Боря не грузил, Катрин ему нравилась.
Щукин достал остатки последнего; по очереди сделали из горлышка по глотку.
Он осветил фонариком полуразрушенный склеп – увидели белой краской автограф: 666 и православный крест, изображенный в перевернутом виде. Щукин сказал:
– Сатанисты.
– А вот вам инсталляция, – Дядя Тепа протянул руку в сторону ближайшей могилы.
– Где? – Катрин, сбитая с толку знакомым словом, искала глазами что-нибудь концептуальное; она не замечала, что на той и на соседних могилах кресты были перевернуты, воткнуты в землю верхним концом.
Борис Петрович подошел к могиле и, не обращая внимания на свой уже хорошо перепачканный костюм, схватил крест обеими руками у самой земли, поднатужился, крякнул, приподнял, перевернул в два приема (крест оказался тяжелый) и воткнул в землю, как надо.
На его работу молча смотрели.
Второй крест ему помогал переворачивать Щукин.
Третий переворачивал Дядя Тепа. Катрин ему помогала. Она только спросила: что мы делаем? Никто не ответил.
Общими усилиями восстановили шесть крестов в их прежнем положении.
Борис Петрович, пачкая лоб, вытер пот ладонью. На душе у него стало легко. Он подумал, что день не прошел бессмысленно. Он сюда приехал не зря.

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
– Сколько раз упрекали пишущую машинку за то, что она будто бы унифицирует писательский труд, лишает его авторского обаяния. Говорили, что пишущая машинка отчуждает автора от собственного текста. Сбивает с дыхания. Огрубляет мысль. Надо было появиться компьютерам, чтобы понять, какая это чушь! Но вы, молодой человек, так не считаете.
Щукина уже давно не называли молодым человеком, он сказал:
– Представьте, я с вами согласен. Ремонтирую, как вы заметили, не компьютеры, а механические печатные машины.
– Наверное, совсем нет работы?
– Антиквариат. И то редко.
– Вы действительно работаете сторожем?
Пили чай на кухне. Хозяин угощал черствым печеньем, овсяным. Старинная Stower Record, торжественно черная, высокая, статная, с золочеными кругляшками медалей на корпусе, важно занимала стул, выдвинутый из-за стола, словно тоже участвовала в чаепитии.
Щукин был доволен собой, он подверг ее капитальному ремонту и сегодня сдал работу, на которую ушло четыре вечера. Он не жалел затраченного времени, он любил возиться с пишущими машинками, особенно старинными, как эта. Замечательный экземпляр – все родное, свое – до последнего винтика.
– Есть любители, которые еще пишут рукой, но уже на пишущих машинках никто не печатает, – говорил хозяин, вздыхая. – Я последний.
Вид у него был импозантный – изнуривший себя, похоже, трудами дистрофик лет шестидесяти, с копной седых волос на голове и тонкой козлиной бородкой, которую, казалось, он сам приклеил себе чуть выше кадыка, пощадив подбородок. Мнил ли он себя писателем или действительно был таковым, Щукин не знал.
– Писать рукой и шпарить на компьютере – две крайности, которыми следовало бы пренебречь. Ну, с компьютером и так все ясно, тут и говорить не о чем. А вот печатные машинки – сейчас уже никто и не вспомнит, как их унижали недоверием, ведь не где-нибудь, в писательской среде господствовал предрассудок: надо, видите ли, выводить слова рукой, тогда будто бы и может лишь появиться настоящее, а если вы бьете по клавишам, вы уже не творческий человек, почти что халтурщик. Но почему, почему? Почему надо обязательно видеть собственные каракули, или, как хотите назовите их – образцы чистописания, – чтобы, пиша, не отчуждаться от текста? Бред!
– У меня ужасный почерк, – сказал Щукин. – Я с вами и здесь соглашусь. Почерк – это препятствие. Ненужное препятствие между текстом и автором. Изгородь с колючей проволокой!
– Мне нравятся ваши метафоры. Но я бы даже так сказал: почерк – это стул. Понимаете? – стул. Я, например, не могу смотреть без брезгливости на свой почерк. А когда я читаю написанное чужой рукой, меня просто тошнит.
– Серьезно?
– Абсолютно. Мне кажется, я не читаю, а разглядываю… экскременты… Просто не хочу портить вам аппетита… Берите печенье.
– А если текст представляет собой машинопись?
– Тогда птицы поют на душе. Я умиротворен, спокоен.
– Независимо от содержания?
– Я стойкий человек, могу справиться с любым содержанием. Но форма подачи… это выше моих сил.
Щукин покосился на бородку собеседника: такую можно заплетать в косичку. Невольную мысль о том, что если за бородку дернуть, раздастся блеянье, он отогнал.
– Пишущая машинка, – продолжал рассуждать хозяин, – приблизила автора к букве, к слову, и не формально, как в случае с компьютером, где на самом деле и есть отчуждение, а натурально, физически. Каждая буковка стоит вашего усилия, вы затрачиваетесь на нее, преодолеваете сопротивление, а иначе бы вы разве ощутили контакт? А этот звук, этот щелчок? Блеск! Это же гимн мгновенному единичному контакту, когда рычажок этот или другой, как их там, становится послушным продолжением твоего пальца, и вот она – раз! – и как вы задумали: буковка а, или я, или ю… Вот он – праздник тактильности! И ей хорошо, и мне хорошо… Знаете, я когда печатаю, я иногда возбуждаюсь. В самом эротическом смысле. Я вас не сильно шокирую?
– Вы очень откровенны, – произнес Щукин подчеркнуто сухо, дабы обозначить границы.
– Как с врачом, – последовал поспешный ответ. – Откровенен исключительно с вами – как с лечащим врачом. Потому что вы познали ее глубже, чем я. Как врач.
На секунду Щукин засомневался, о печатной ли машинке идет речь и о нем ли персонально – о Щукине?
– Я люблю ее, когда печатаю. Люблю! – быстро проговорил хозяин и поднес к губам кружку с картинкой Троицкого моста, глотнул – бородка дернулась; она всегда дергалась, когда он глотал.
– Извините, – сказал Щукин. – Я отремонтировал сотни пишущих машин, но ничего подобного…
– Вы просто моложе меня. Вам не понять.
– А мне кажется, вы любите не ее, а себя, свой авторский текст, который видите перед глазами.
– В нашей любви к объекту, – сказал хозяин пишущей машинки, – есть всегда что-то от любви к самим себе, это закон, такова человеческая природа.
“Любовь к объекту”, – мысленно повторил Щукин. Сторожимое им тоже называлось объектом. “Объект сдан”, “объект принят”…
– О чем же вы пишете? – спросил, чтобы сменить тему.
– О разном. Об искусстве много. Рембрандт, Малевич… Проблема обрамления и застекления художественного полотна… А скажите, ваши женщины, они вас никогда не ревновали к пишущим машинкам?
Щукин, посчитавший правильным поддерживать добродушно-доверительный тон своего визави, сказал:
– Естественно. Рано или поздно начинали все ревновать…
– Все-все?
– Одна никогда не ревновала. Фактически мы были муж и жена… почти. Она была машинисткой. Ну, мне пора.
– Вот! Машинисткой! А вы – ее? – не унимался хозяин.
– Знаете, ни для кого из нас пишущая машина не была объектом влечения. Для меня – увлечения, да. Увлечения, но не влечения. Есть разница?
Он встал, поблагодарил за угощение. Провожая, хозяин спросил:
– В молодости боксом не занимались?
– Нос перебит? – улыбнулся Щукин. – Третье место по городу среди юниоров в легком весе.
– Вижу! У вас очень благородное лицо. Минутку. Не торопитесь, не торопитесь. – Он удалился в комнату, оставив Щукина в прихожей, принес том “Дон Кихота”. – Вам никто не говорил, что вы похожи на…
– На Дон Кихота я не похож.
– На Сервантеса! Вылитый Сервантес! Посмотрите-ка. Нет? Поднимите подбородок. Потрясающе!
– Вряд ли мы родственники.
– Я неправильно сказал. Вы похожи не на самого Сервантеса, а на его классический портрет. Прижизненных портретов Сервантеса не существует. Кент, художник, не тот, который Рокуэлл Кент, а тот, который жил в восемнадцатом веке, пользовался лишь словесным самоописанием Сервантеса. Мы знаем Сервантеса по Кенту, который жил значительно позже.
– С таким бы успехом каждый из нас мог написать портрет Сервантеса.
– Я бы не смог. А вы бы могли? Вы художник?
Щукин чуть не сказал: вон там у вас газета на холодильнике лежит, сегодняшняя, в ней говорится, что я художник (и был бы прав: действительно, лежала на холодильнике газета, и в ней говорилось, что Щукин – художник). Но промолчал о себе, сказал о другой публикации:
– У кого-то из старых мастеров, не то голландцев, не то кого-то еще, на групповом портрете есть персонаж – вылитый Путин.
Он сложил зонтик, сушившийся в прихожей во время их чаепития.
– Это другое. Тот с натуры писал. Там и родственник мог позировать, предок, и просто похожий человек, существовавший в реальности. А Кент писал со слов. То есть из головы. Он думал, что пишет Сервантеса, а написал вас! Сервантес посмотрел бы на свой портрет и не узнал бы, сказал бы: это не я. А мы глядим на портрет якобы Сервантеса и говорим: это господин Щукин!
Господин Щукин открыл дверь на лестницу.
– Не похож, бросьте. У меня нет бороды.
– Взгляд! Лоб! Черты лица!.. Поймите же, Кент вас предвосхитил! Или нет: вы – материализовавшаяся мечта Кента!
– Вас послушать, если бы не этот Кент, меня бы и не было.
– Именно!
– Спасибо Кенту.
– Вам спасибо.
2
Директор школы лишь зашел в учительскую, как услышал:
– А Борис Петрович-то у нас, оказывается, скромник какой! Кто бы мог подумать! Каждый день видим, а кто бы подумать мог…
Борис Петрович склонил голову набок в знак того, что ждет продолжения. Зацепился взглядом за дырокол на столе секретарши.
– Про вас в газете написали – не видели?
Взгляд по-прежнему цеплялся за дырокол, а лицо Бориса Петровича медленно обращалось в сторону Зинаиды Васильевны, мол, ерунда какая-то, дальше, дальше?
– Вы художник, оказывается. Художник, а скрываете.
– Это не про меня, – не выдержал Чибирев.
– Про вас! Там сказано: директор школы.
Газета образовалась в руках Бориса Петровича. Интервью. Борис Петрович сразу понял, с кем – по фотографии: на него смотрела улыбающаяся Катрин.
– Здесь.
Взгляд Бориса Петровича обреченно скользнул по направлению неимоверно длинного лакированного ногтя Зинаиды Васильевны и выхватил: “…Тепин… Щукин… Чибирев…” Он почувствовал, как холодеет спина. Стал читать с начала столбца, с трудом понимая, о чем читает:
– …таете, что история современного русского актуального искусства сфальсифицирована?
– Я бы сказала, что она еще не написана. Не хочется говорить о сознательной фальсификации, о злом умысле. Я с уважением отношусь к работам исследователей, которые берутся за эту непростую тему, но мне кажется, они находятся под впечатлением мифов, которые сами сотворили. Однако мы знаем, что иногда из-за деревьев нельзя разглядеть леса. Моя задача – посмотреть на предмет с иной, может быть, неочевидной для других дистанции, под иным углом зрения и, что особенно важно, абсолютно непредубежденным взглядом. Такой взгляд просто обречен на открытия. Во-первых, убеждаемся, что явление “русское актуальное искусство” значительно сложнее, богаче и интереснее, чем принято думать не только у нас на Западе, но и у вас в России, в частности, в Петербурге. Во-вторых, белые пятна. Их надо сначала обнаружить, увидеть, различить и лишь потом снять, смыть, чем я и занимаюсь как исследователь данного вопроса. В-третьих…
Дочитав до “в-третьих”, Борис Петрович почувствовал, что уже забыл, что было “во-первых” и “во-вторых”; он переметнулся назад, к “во-первых”, пугаясь того, что пропустил что-то важное, – преодолел, сосредоточась, “во-вторых” и съехал, как с горки, прямо во “в-третьих”:
В третьих, значение своей работы я вижу в перестановке устоявшихся акцентов…
Акцентов! Борис Петрович слышал голос Катрин и не замечал акцента. Подумал: наверное отредактировали…
…Некоторые достижения неизбежно покажутся более скромными, другие, напротив, более значительными.
1 2 3 4 5


А-П

П-Я