https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

То, что он сейчас пережил, преследуя двух повстанцев, осветило ему каким-то особым светом все события этой войны. Глухая жажда мести сливалась в нем с неутолимой горечью безнадежной любви. В глубине души офицер презирал себя… Тот, другой, стоящий в одной сорочке над обрывистым берегом, окруженный солдатами, выкрикнул слово, обжигающее, как удар кнута. Слово это приводило в ярость, жгло как огонь. Тот пал за это слово, и тело его на лугу расклюют вороны… Но вот какое-то другое слово ожило в памяти Весницына – и закаркало, закаркало, как хищная птица над трупом. Слова Герцена, которые тот бросил в лицо русскому человеку, призывая его к защите Польши: «Ступай вон, или клюй вороном наши трупы…» И неудержимый смех, словно чей-то смех извне, громко прозвенел в его груди: «…клюй вороном наши трупы…»
То были не слова, а как бы живая кровь на обнаженном клинке. Смысл их слился с воспоминанием о минувших событиях в одно кровавое целое. Молодой драгун, прохаживаясь по комнате, проклинал что-то отборнейшими русскими ругательствами, метался, как волк на цепи, из груди его время от времени вырывалось рыдание, но ни одна слеза не скатилась из глаз. Ох, так недавно… В кругу молодых товарищей он сам читал громовые обвинения гениального эмигранта. И не только принимал их всем сердцем, не только дышал ими, но сам стоял в тех рядах… А сейчас, «охваченный чувством повиновения», он, как ворон, выклевывал глаза у трупов. И знал, что ничто в нем не устоит против этого «повиновения», которое веками внедряли в русскую душу на плахе, под топором палача. И он рыдал.
Голые стены этой комнаты, казалось, нагнетали в сердце отчаяние, наполняли жилы смертельным ядом. Было здесь что-то такое, что издевалось над самоуверенностью дикой мощи, над силой и ее разнузданностью, над здоровьем тела и над самой жизнью Здесь с человеком был еще некто – такой же, как он, и совсем другой, – призрачная тень бродила с ним в его одиночестве, глядя истлевшими глазами трупа на его живые чувства, на его мужественную муку, вызывающую на поединок злобную судьбу. Оглядываясь вокруг, кавалерист видел мусор на полу и многолетнюю пыль, толстым слоем осевшую в углах, давным-давно не потревоженную ничьей ногой. Вид этой пыли не успокаивал, а волновал. Глаза искали на ней следы ног того, кто в этой комнате не смог отстоять себя при жизни и боролся с жизнью после собственной смерти. Офицер Весницын не раз слышал, бывая здесь, легенду о Доминике. Теперь он вспомнил ее. Им властно овладело, словно заключив в свои объятия, отвращение к жизни. Отвращение к тому, что он совершил и еще совершит, сознание, как напрасно все то, что считалось мужеством, силой характера, военной сноровкой и сознательным действием в этой войне. После стольких невзгод и усилий он был опустошен, в груди были не человеческие чувства, а словно волчий вой в западне. Столько месяцев борьбы, труда, отваги, бессонных ночей, и вот ему в глаза заглянул извечный русский вопрос: к чему все это?
Шагая так из угла в угол по кабинету Доминика, он услыхал тихий, протяжный стон, донесшийся неведомо откуда. Он остановился. Прислушался. Стон повторялся с невыносимым однообразием. Офицер понял, что он доносится из соседнего зала. Подкрадываясь на цыпочках, Весницын дошел до его источника, уперся руками о край огромного чана, подтянулся, как гимнаст, и заглянул внутрь гигантского сосуда. Со дна на него глядели горящие как уголья глаза повстанца. Драгун сел на край чана, перекинул ноги и соскочил внутрь. Он злорадно рассмеялся. Наконец-то он нашел, чем заглушить хандру, чем можно укротить душевное волнение!
Вынув из-за пояса пистолет, он направил дуло между глаз лежащего.
– Кто ты? – спросил он.
– Повстанец, – ответил Одровонж.
– Как ты сюда попал?
– Я ранен.
– Где тебя ранили?
– В битве.
– Куда ранен?
– Огнестрельная рана в бедре.
– Кто тебя здесь спрятал?
Князь молчал. Весницын покачал головой. Он понял. Глаза его помутились от бешенства. Спросил:
– Это барышня спрятала тебя сюда?
Князь молчал.
– Я тебя арестую, – сказал Весницын.
– Зачем? Убей. У тебя в руках заряженный пистолет. Если ты солдат, если ты офицер – стреляй! Вы ведь умеете добивать раненых.
Весницын смотрел ему в глаза, держа пистолет в опущенной руке. Ему была отвратительна эта польская храбрость…
– Вставай, я арестую тебя, – буркнул он.
– Если ты заберешь меня отсюда, я по дороге умру. Если и выживу, в тюрьме не скажу ни слова. Я простой солдат. Стреляй!
– Я поступлю так, как захочу.
– Если вы не выстрелите, вы поступите как трус.
– Молчать!
– Если бы я мог стать на ноги, я убил бы тебя как собаку. Так и ты убей меня как собаку. Мы смертельные враги.
– Ты не враг, достойный меня, ты раб!
– О, только бы не страдать! Ох!..
– Лежи здесь, любовник прелестной панны.
Стоя над этим человеком, офицер глубоко задумался, весь ушел в свои думы. Поднять руку и выстрелить в упор? Или уйти? Горечь в нем усилилась. Опять тот смех… Он с отвращением отвернулся, ухватился за край чана, поднялся на руках и выпрыгнул оттуда. Как раз в это время подъехала группа солдат, которая преследовала повстанца, ускакавшего верхом. Всадники возвращались ни с чем на загнанных, взмыленных, покрытых желтой пеной лошадях. Вахмистр доложил, что бунтовщик долетел на драгунском коне до леса, свернул в сторону, а потом, видимо, петлял по мхам и травам, но его следов они не нашли. Они разделились и двинулись облавой, обыскали весь лес вдоль и поперек, но нигде на след не напали.
Солдаты, разыскивавшие молодую хозяйку, также вернулись ни с чем. Расспрашивали крестьян, выслеживали, искали, но, видно, она убежала далеко…
Офицер выслушал оба рапорта в мрачном молчании. Он испытывал к этому дому отвращение, какое чувствуешь к старым гробницам. Ему было все равно – выстрелить ли повстанцу между горящих глаз, или уехать в далекие леса. Он раздумывал. Велел взнуздать лошадей, собраться и садиться на коней. Но сам он все еще медлил уходить с крыльца. Ждал. Ему хотелось, чтобы вернулась прекрасная панна. Хотелось сделать ей подарок: объявить с затаенным смехом, что преподносит ей в подарок того, в чане. Он видел его и не убил, не забрал с собой. Ему хотелось увидеть в ее глазах искру благодарности, проблеск волнения, бледность от страха, краску стыда, человеческий взгляд… Ничто не предвещало, что она явится, а он ждал с верой, знакомой лишь влюбленным людям.
Солдаты давно уже сидели на конях. Наконец и он вскочил в седло. Уезжал он с потухшим взором, в его душе была ночь и в этой ночи не смолкал какой-то непостижимый вопль.
IX
К вечеру, через несколько часов после того, как отряд драгун исчез в лесу, панна Саломея вернулась домой в сопровождении Щепана из своего тайного убежища на горе. Оба побежали к раненому, вытащили его из чана и уложили в постель. Тотчас же после этого они отправились к реке. Вся почва кругом была пропитана кровью, вытекшей из останков Ольбромского. Панна Саломея опустилась на землю возле убитого. Она не могла плакать. Тот, кто еще вчера смотрел на нее умными добрыми глазами, единственный человек, которому она могла бы довериться, лежал перед ней изрубленный в куски. Ей не была понятна ни смена событий, ни их зависимость друг от друга, не знала она и причин того ужасного хаоса, в котором кружилась как капля воды в мельничном колесе. Не сознавала, что сама она – маленький винтик в этой огромной вращающейся машине. Всего этого не могли ей объяснить ни отец, простой, верный солдат, ни раненый повстанец – простой энтузиаст, и никто из тех, кто перебывал в этом доме, который теперь стоял как будто на перекрестке всех путей. Она чувствовала, что среди повстанцев были люди, которые бросились в водоворот борьбы в ослеплении, не рассуждая, без лишних слов, другие из ошибочного расчета, третьи – в угоду моде, из стадного чувства, из боязни общественного мнения; были и такие, которых увлекала мечта о 'свободе, надежда завоевать ее. И лишь вчерашний гость один знал, какой смысл таится во всем этом хаосе. Он мерил его силу, изучал направление, направлял на какой-то ему одному ведомый путь. Он мог бы все объяснить, научил бы, что означают события, ибо мудрость и справедливость сияли в его глазах, как звезды в темной ночи. И вот именно он лежал перед ней с раскроенной головой, из который от удара обнаженного палаша выпал мозг.
Она не могла плакать, но что-то душило ее, сжимало горло. Она велела Щепану принести заступ и вырыть могилу для покойника. Старый повар сидел на гнилом пенечке вербы и жевал ломоть ржаного солдатского хлеба, который нашел на кухонном столе. Когда она повторила приказание, он заворчал:
– Как же, стану я копать! Только и знай – носи их, таскай, прислуживай им, грязь за ними выноси. А теперь еще могилу копай!
– Тише! Взгляни только…
– Стану я на него смотреть!..
– Щепан!
– Если кому охота беситься, пусть себе бесится. Делать им, видно, на свете нечего. А ты ему тут яму копай!
– Тише… тише!..
– Так ведь я не кричу… Разве я не делаю, что нужно?
– Если не хочешь, я сама ему могилу выкопаю.
– Ну, что ж, вот заступ.
Однако он все же встал со своего пенька, пошел осматривать место на небольшом холмике, поближе к саду. Вонзил заступ в рыхлую землю, очертил им место в мужской рост, поплевал на руки и принялся рыть яму. Работал он молча, с полным безразличием. Все это время панна Брыницкая сидела у изголовья покойника. Она не заметила, что из-за сарая, из-за деревьев появились мужики, бабы и дети. Они сбились в кучку и шептались между собой. Образовалось кольцо любопытных зрителей. Щепан вырыл неглубокую могилу. Смеркалось, когда он подошел, взял труп за ноги и поволок к яме. Панна Саломея провожала останки. Труп был опущен в сырую, размокшую землю и засыпан черными комьями.
Медленно возвращались они вдвоем со Щепаном в усадьбу. Идти было трудно. Тоскливо было у обоих на сердце. С отвращением смотрели они на черную крышу дома – этой обители горя. С неохотой переступили порог. Войдя, они прежде всего принялись убирать постели вчерашних гостей, еще лежавшие в большой гостиной. Панна Саломея зажгла фонарь и взялась за дело, но, когда она притронулась к простыням, одеялам, подушкам, ее объяло отвращение. Постели кишели вшами, которые были занесены сюда из еврейских постоялых дворов, батрацких берлог, с мужицких нар. То были следы скитаний польских вождей по логовищам польской нищеты. Вши уцелели, а два человека исчезли бесследно…
X
Была середина апреля. Долгая, снова и снова возвращавшаяся зима, наконец, ушла. С горки, за усадьбой, где в кустах все еще лежал снег, побежали весенние ручьи. Водяные струи сплетались между собой в сверкающие на солнце потоки и бежали по песчаным склонам сада. Изгороди, заборы, цветники, утрамбованные дорожки – все было уничтожено, и вешние воды теперь всецело овладели горкой, превращая ее в пустырь. Неведомый раньше ручей бежал теперь наискось через сад прямо к реке. Только уцелевший дом стоял преградой на его пути. Повсюду пробивалась молодая травка.
К этому времени повстанцу стало лучше. У колена простреленной ноги образовался огромный нарыв, и несколько недель спустя, как-то ночью, он, наконец, прорвался, словно лопнул от исступленных криков раненого. И вдруг, к великому изумлению всех троих, из нарыва выпала свинцовая пуля! После этого Одровонж пришел в себя. Но он был все еще очень худ и слаб. Раны на голове и теле зажили, рана под глазом затянулась, и глаз оказался совсем здоровым. Густые волосы прикрыли рубцы на голове. Князь поднимался с кровати. Теперь он уже сам ковылял в сарай, когда приходили солдаты и надо было прятаться. Опираясь на палку, он мог один ходить по дому.
Однажды в весенний день они стояли с панной Саломеей у окна спальни. Пупинетти пела, склонив на бок головку, а когда солнце выглядывало из-за облаков, заливалась еще громче. Под окном, на лужайке, которая недавно была еще совсем голой, пробилась молодая травка, сверкая в свете весеннего дня тысячами перистых стебельков. Посреди газона стояла молодая стройная березка, почти взрослое дерево, но все еще гибкая и тоненькая. Нежные почки покрывали ее ветки. Сквозь этот прозрачный наряд видны были все побеги, ростки и ветки. Березка стояла в своем весеннем убранстве, как ангел, слетевший с быстро плывущих облаков и на миг спустившийся на несчастную землю. Бегущие по саду ручейки нанесли на дорожки мусор, размыли все границы, разрушая следы работы человеческих рук. Неудержимой радостью, счастьем бытия трепетали все повороты и изгибы вновь рожденных ручейков, стремительно мчавшихся вниз. Один из них, извиваясь среди прежних аллей, попал на лужайку, где красовалась березка. Он засорил траву и оставил на ней желтую полосу глины, принесенной с горы. Березка мирилась с набегом ручейка, пила его холодную воду и улыбалась ему чудесной улыбкой. Такая же улыбка расцвела на губах князя Одровонжа и панны Брыницкой. Они любовались деревцом и буйными водами. После стольких недель, прожитых в муках, они в первый раз вздохнули свободно, полной грудью. Позади была суровая зима, изводившая их с такой беспредельной жестокостью. Дул теплый ветер, в мертвой земле вновь забродили животворящие соки. Минувшая зима казалась пропастью, пустой и темной, как грядущее. Они смотрели на траву, на облака, потом взглянули друг на друга.
– А Доминик тоже видит эту весну? – спросила панна Саломея, обращаясь не столько к собеседнику, сколько в простор за окном.
– Никакого Доминика нет, – ответил он.
– Как бы не так! Нет… Я сама его здесь видела.
– Это сон, как и моя болезнь…
– Ваша болезнь – тоже сон?
– Дурной сон.
– А пуля, которая выпала из раны? Тоже сон? Да… Я хотела у вас кое-что попросить.
– У меня попросить? Хоть полцарства!
– Пока я прошу только пулю, но зато целую. Подарите мне ее.
– Хорошо.
– Спасибо.
– А что вы с ней станете делать?
– Что делают с пулей? Буду воевать.
– С кем?
– Мало ли у меня врагов?
– Кто же эти враги?
– Ну вот! Стану я их перечислять…
– Назовите хотя бы одного!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я