Все для ванной, здесь 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Монотонное гудение комариных полчищ находилось в каком-то странном созвучии с мыслями Харайданова… Он опустил сетку на лицо, плотнее опёрся спиной о тёплый ствол и закрыл глаза.
И снова перед глазами его, сменяя друг друга, начали возникать картины прошлого — такого, кажется, далёкого, ко волнующего, как будто всё было вчера…
…Осенью сорок первого Ксенофонт ушёл на войну, оставив дома жену с трёхлетним Максимкой. Харытэй была на сносях. Прощаясь, Ксенофонт завещал жене: родится мальчик — пусть назовут его именем: если суждено ему будет погибнуть на фронте, то останется на земле второй Ксенофонт Харайданов… А если будет девочка, пусть ей дадут имя бабки, матери Харайданова.
Он воевал под Москвой, когда из далёкой Якутии пришло поздравление с рождением маленькой Нюргуу.
…В ту зиму ко всем тыловым бедствиям, что принесла война, прибавилось ещё одно: из-за небывалой засухи наступило голодное время. Женщины, подростки, старики выбивались из сил, но продолжали работать за себя и за ушедших на фронт. Они знали: их труд помогает их отцам, мужьям, братьям и сыновьям сражаться с проклятым врагом. Всё, что можно было оторвать от себя, люди отправляли туда, на фронт — тёплые вещи, продукты. А сами продолжали работать — трудились до полного изнеможения, так, что к вечеру сил хватало лишь на то, чтобы дотащиться до постели и забыться тяжёлым сном.
Тоскливо мычала в хлевах падающая от голода скотина: в карих глазах у коровёнок было какое-то жалобное недоумение. И точно такое же выражение было во взглядах ребятишек: они также не могли понять, почему матери в ответ на просьбу о еде начинают плакать или ругаться. Весной и летом люди, подобно далёким предкам, научились отыскивать съедобные травы и коренья; ели всё, что не вызывало мучительных судорог в желудке.
…Харытэй было, пожалуй, ещё тяжелее, чем другим. Ксенофонт взял её из дальних мест, родных у нее в аласе не было. Да и у мужа из всей родни была только сестра Арина, но и та жила в другой деревне. К соседям и знакомым Харытэй не решалась обращаться: у них хватало по горло своих бед и забот. У неё хоть муж жив, а сколько уже пришло похоронок в алас!..
Она в одиночку, с двумя малыми детьми на руках, работала в колхозе от зари до зари, а ночью пыталась сделать что-то для спасения себя и детей: косила на лесных полянах сено, резала на берегах озёр жёсткую осоку для коровы, собирала травы на похлёбку…
Лето и осень кое-как прожили — удалось собрать немного картошки с крохотного огорода, прилепившегося на краю аласа. Заготавливала хворост, сучья, валежник.
…Наступила вторая военная зима. Как ни старалась Харытэй, она не смогла растянуть сено так, чтобы корове хватило до весны. А ведь если падёт корова — дети погибнут: без молока, на одной бурде из сушёных кореньев и отрубей им не выдержать! А тут ещё ко всему кончились дрова, а зимой за валежником в тайгу не пойдёшь: нужна лошадь.
Но и тут Харытэй не просила помощи. Она знала: у других немногим лучше. А кое у кого было и похуже. К тому же особо нуждающимся время от времени помогали государство, колхоз, чем могли: кормом для скота, дровами, кой-какой одежонкой. И Харытэй терпеливо ждала своей очереди…
И впрямь надежда улыбнулась ей. В конце зимы к ней заглянул председатель наслежного Совета, уже немолодой, иссушенный болезнью человек. Увидев, в каком отчаянном положении находится жена фронтовика, он, не дожидаясь просьб со стороны Харытэй, сказал, что в самое ближайшее время ей будет выделено сено из каких-то неприкосновенных колхозных фондов и что на днях он даст лошадь — привезти дров.
С тех пор Харытэй, выходя из дома, всякий раз с надеждой прислушивалась: не скрипят ли где полозья саней, не едет ли долгожданная помощь.
Но полозья не скрипели возле дома Харытэй…
И вот однажды соседка сообщила ей, что к ним в алас приехал уполномоченный — сам председатель райфинотдела товарищ Тусахов. Приехал для того, чтобы забрать для нужд района всё сено из того самого фонда, откуда была обещана помощь Харытэй. А всех лошадей колхоза, способных хоть как-нибудь передвигать ноги, уполномоченный угнал в райцентр на перевозку дров.
Надежда Харытэй стала таять, как тает дым костра, в который не подбрасывают поленьев.
Хотя и слышала Харытэй много недоброго о Тусахове, — поговаривали люди, что на общей беде он себе руки нагревает, не всё, что для нужд района берётся, по назначению попадает, — и всё же решилась она пойти со своей бедой к Тусахову, пока он ещё не уехал из аласа. «До каких же пор можно мучиться?! — думала она. — Ведь если всё рассказать как есть — мне чем-нибудь помогут».
…Тусахов уже одевался, когда Харытэй вошла в помещение Совета. То ли он торопился, то ли был не в духе — во всяком случае, у него хватило терпения выслушать только лишь начало горестной исповеди Харытэй. Слушал он её, стоя спиной к молодой измученной женщине, и, не дав договорить, резко обернулся к ней.
— Ты слышишь, гражданка? Запомни раз и навсегда: я заведую райфинотделом, я не работник райсобеса.
Ледяным холодом обожгли эти слова сердце женщины.
В полном замешательстве Харытэй умолкла перед этой глухой стеной равнодушия: то ли договорить уже начатое, то ли сказать что-то такое, что дало бы ему понять, какое отчаянное положение привело её к нему… Она провела ладонью по измождённому лицу, но так ничего и не сказала. И лишь когда Тусахов, уже одевшийся, собрался уходить, она нашла в себе силы вымолвить, схватившись за его рукав дублёного полушубка:
— А дети?.. Мои дети… что же будет с ними?! Может быть, вы не поняли? У меня же двое детей!..
И вот тогда-то Тусахов, оборотившись с порога, прищурился на неё своими и без того маленькими заплывшими глазками:
— Что ты ко мне привязалась со своими заботами, у меня своих по горло! — он дохнул ей в лицо удушливым перегаром. — Или ты что — от меня их, может быть, прижила?
И зачем она только пошла к нему?
Точно от удара в лицо, качнулась молодая женщина от этих слов. Всё как-то странно поплыло перед её глазами, она сделала несколько шагов и, чтобы не упасть, ухватилась рукой за дверной косяк.
Когда она пришла в себя, Тусахова уже не было. Харытэй оглядела комнату непонимающим, беспомощным взглядом — и неверными шагами вышла из канцелярии.
…Да, видно, и впрямь сильнее всего на свете слово: доброе, ласковое, участливое — исцеляет, возвращает к жизни, а безжалостное, жестокое — может и убить человека…
Когда Харытэй вернулась домой, её нельзя было узнать: лицо её, и без того исхудавшее за последние полтбра года, совсем осунулось, стало серым, как у неизлечимо больного человека, взгляд её огромных чёрных глаз был совершенно отсутствующим. Не отвечая на обычные вопросы Максимки о еде, а может, и не слыша их, она не раздеваясь легла в постель, забрав с собой под облезлое меховое одеяло обоих детей.
На работу она больше не выходила.
…Когда через несколько дней её навестила Арина, Харытэй в той же позе лежала под одеялом. Маленькая Нюргуу плакала возле неё, но мать не слышала её голоса. Максимка копошился у очага, лицо его было перемазано сажей.
В доме был мертвенный холод, вода в деревянной бадье покрылась толстым слоем льда. Из хлева слышалось глухое, похожее на стон мычание коровёнки — уже третий день, как она перестала доиться от бескормицы.
Добрая Арина пришла в ужас, увидев всё это. Но чем могла помочь бедной Харытэй эта уже немолодая женщина, сама перебивавшаяся лепешками из коры да соратом. Единственное, что она могла сделать для своего брата — это забрать к себе маленького Максимку…
Максимке шёл тогда пятый год.
…Харытэй и малышке Нюргуу так и не удалось дожить до весны. Нюргуу не смогла оправиться после воспаления лёгких — и тихо угасла, как последняя искорка в остывающей золе. Хоронили девочку чужие люди — и не только потому, что мать её была совершенно без сил. Харытэй по-прежнему оставалась безучастной ко всему, погруженная в свои не ведомые никому размышления. Даже не ясно было — дошло ли до её сознания, что маленькой Нюргуу уже нет… Во всяком случае, ни одной слезинки не было на глазах у матери, когда её дитя навсегда уносили из дому.
А через несколько дней не стало и Харытэй — как будто с уходом из жизни Нюргуу порвалась последняя незримая ниточка, ещё привязывающая её к этому миру…
…Когда Ксенофонт вернулся с войны, он часами каждый день молча сидел на могиле жены и дочери, и все уже стали опасаться, как бы и он не впал в то состояние души, из которого так и не вышла Харытэй.
И как знать, может быть, чёрные думы и не отпустили бы его, если бы не Максимка. Мальчику уже исполнилось семь лет, и он ни на шаг не отставал от отца, всё расспрашивал о войне, об обороне Москвы и о взятии Берлина… Парень был бесконечно горд: не каждый мог похвалиться живым отцом-фронтовиком, с орденами и медалями на гимнастёрке.
Максимка все более отвлекал Харайданова от мрачных, засасывающих, как трясина, мыслей. Арина же, видя состояние брата, продала свой домишко и перебралась жить к нему, хотя именно в это время к ней сватался немолодой уже, степенный человек, работавший в их колхозе учётчиком…
Харайданову все говорили, что Харытэй умерла на исходе второй военной зимы от какой-то болезни, но Ксенофонт не очень верил этому.
Конечно, не всякая живая душа может снести такое: ежедневная, ежечасная борьба за жизнь — свою и, главное, детей, нечеловеческая усталость после тяжёлой, до одури, работы и постоянное, нестихающее чувство голода… Постоянный страх за судьбу любимого человека, отца её детей, ожидание страшного конверта с извещением: «…пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины…» Борьба с холодом, болезнь… И последнее — смерть дочери, которую она, мать, не смогла уберечь…
Да, всё это верно. Но Ксенофонт был уверен в глубине души, что главная причина смерти Харытэй в другом. Харытэй потеряла способность к сопротивлению, утратила веру и надежду, без которых невозможно жить.
Когда Ксенофонт в конце концов узнал о том случае, решил повидать Тусахова и твёрдо, сурово спросить с него за это. Именно с таким намерением он и открыл однажды дверь его кабинета. Открыл — и увидел Тусахова, восседавшего за необъятным столом — важного, неприступного.
Харайданов так привык верить в доброе в людях, что на минуту усомнился, увидев благожелательный взгляд Тусахова, встретивший его. «Может, ошибаются люди?.. Может, Харытэй, уже больная, в бреду наговорила Арине про этого человека?..»
А Тусахов внимательно выслушал слова Харайданова, искренне засокрушался: «Не помню… Разве можно удержать в памяти всех, кому старался помочь в то суровое время?.. Всех не запомнишь. Людей много… Но жаловаться на меня — не жаловался никто, разве что жулики и нарушители! А другим — от себя отрывал…»
Тусахов смотрел на Харайданова таким ясным взором, что Ксенофонту стало не по себе. Но что будешь говорить такому вот человеку?! Ведь доказательств никаких нет…
…Ксенофонт пробовал рассказать о Тусахове одному товарищу из райисполкома, но тот тогда перебил его: «Постой, постой: он что, отобрал что-нибудь у твоей жены? Налог неправильно брал? Тоже нет? Так на что же ты жалуешься? Грубо обошёлся, обидел?.. Ну, знаешь ли, от этого не умирают!.. Время военное было, у всех нервы были на пределе… Надо же войти в положение…»
В конце концов Харайданов махнул рукой на своё намерение спросить с Тусахова за его зло. Да и другие заботы всё более поглощали: райком предложил Харайданова на должность председателя колхоза — надо было поднимать обескровленное войной хозяйство. А тут ещё Максимка пошёл в первый класс… Только успевай поворачивайся…
Жил тогда Харайданов с Максимкой и Ариной на отшибе, в стороне от нынешней колхозной усадьбы. По горло занятый колхозными делами и заботами о сыне, Ксенофонт всё реже навещал могилу жены и дочери…
И когда Максимка перешёл во второй класс, Харайданов надумал обзавестись семьей. Всё-таки мальчишке нужна мать, женщина, которая была бы женой его отцу… Конечно, мог бы он пробавляться и так: много было в аласе и молодых, пригожих вдов, и многие девушки, оставшиеся из-за войны без женихов, не отказали бы ему в женском внимании: был Ксенофонт в те годы мужик хоть куда!.. Но не любил он баловства: ещё с молодости относился к этим вопросам предельно серьёзно, Харытэй была первой женщиной в его жизни…
Арина не одобряла намерения брата жениться вторично. Может быть, ревновала сестринской ревностью, может, страшилась вновь остаться одна. Но о своих чувствах и мыслях брату так ничего впрямую и не сказала.
…И вот однажды весенним вечером Харайданов, держа под мышкой скатанную постель и с деревянным сундучком на плечах, ушёл из дома. Рядом с ним плёлся настороженный Максимка.
Женщину, с которой Харайданов решил соединить свою жизнь, звали Моотуос. Овдовев в годы войны, жила она вдвоём с сыном, ровесником Максимки. Арина осталась одна в старой юрте брата — в той, где когда-то умерли Харытэй и Нюргуу. Она по-прежнему продолжала работать на ферме.
…Как знать: может быть, Ксенофонт и Моотуос и смогли бы жить друг с другом в дружбе и согласии. В общем-то, всё для этого было: оба были людьми серьёзными, положительными, оба были трудолюбивы, обоих война сделала вдовыми… Ничто не мешало им вместе прожить потихоньку свою жизнь, помогая и заботясь друг о друге.
Может быть, и смогли бы двое людей обрести своё счастье… вернее, замену его, которая, как уверяют многие, даже лучше, чем само счастье: с ним так много беспокойства!.. Может быть, и смогли бы, если бы не стало между ними тени Харытэй. Впрочем, в том-то и дело было, что для Ксенофонта она вовсе не была тенью: живой образ её постоянно жил в его душе, Ксенофонт продолжал думать о ней именно как о живой. И, помимо его воли, Харайданов сравнивал Моотуос с Харытэй. И сравнение это почти каждый раз было не в пользу Моотуос… Всё, что новая жена делала иначе (пусть даже и лучше, чем Харытэй), всё это отвергалось им, вызывало раздражение, которое он не мог в себе подавить, как ни старался…
Всё не нравилось ему в доме Моотуос, её огромная, со множеством подушек, кровать была ему просто ненавистна.
1 2 3 4


А-П

П-Я