душевые кабины выставочный зал 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пёс лаял уже почему-то не рядом с ним, Нартаховым, а где-то чуть в стороне, лаял злобно, и тут же раздалась чужеземная речь, резкий голос выкрикнул «хальт!», и острый луч электрического фонарика скользнул по бурьяну, по дереву, за которым лежал Семён, и почти тотчас раздалась автоматная очередь и вой смертельно раненной собаки. Луч фонаря ещё некоторое время помётался по бурьяну, высветил забор, пустую тропинку и погас, Семён — опять же много дней позднее — понял, что собака отвлекла немца на себя и тот, убив сторожевика, напавшего на него, и не услышав больше никакого шума, успокоился и ушёл.
И тут сознание Нартахова снова прояснилось. Обнимая обожжёнными руками ствол укрывшего его от чужих глаз дерева, Семён до конца понял, в какую беду он попал. Но, странное дело, он не испытывал страха за собственную судьбу, хотя понимал, что надежды на спасение почти никакой — страх вытеснила ненависть к тем, кто убил его боевых товарищей, к тем, кто заставил его, раненого, обожжённого, таиться в этой враждебной ночи. И никогда, пожалуй, больше — ни до, ни после — не испытывал Нартахов такой ярой, поглощающей все остальные чувства ненависти. Он выхватил из-за пазухи гранату, намереваясь окликнуть патруль, прикинуться совсем беспомощным и, когда тот подойдёт совсем близко, подорвать себя и врага. Но та же ненависть сделала его холодным и расчётливым, ненависти было мало жизни одного немца, и Нартахов понял, что для того, чтобы друзья были хоть как-то отомщены, нужно убить многих врагов. И сделать это должен непременно он, Нартахов, единственный из экипажа оставшийся живым. Да и друзья бы не одобрили такой размен жизнями. Лейтенант бы только осуждающе покачал головой, а дядя Тихон уж непременно бы сказал:
— У тебя голова, однако, одними опилками набита.
Скрежеща зубами, Нартахов исступленно, как заклинание, шептал:
— Только бы выбраться… Азиат вам ещё покажет… Только бы выбраться…
Тот случай с «азиатом» почти стёрся из памяти Нартахова, а вот поди ж ты, вспомнился в самый, казалось бы, неподходящий момент.
Нартахов воевал в то время ещё в пехоте, и ему однажды было приказано конвоировать пленного в штаб части.
— Встать! — скомандовал Нартахов сидящему на земле немцу. Но тот едва лишь удостоил малорослого солдата взглядом, брезгливо выдохнув — «азиат». Представитель «высшей расы» всё-таки никуда не делся, поднялся как миленький, чванства ему хватило ненадолго.
Только бы выбраться… Теперь Нартахов снова до предела сторожил свой слух, крался бесшумно, как дикая кошка — рысь, хотя не всегда это и получалось, глушил в себе боль, не давал ей прорваться наружу ни единым стоном. Но куда бы он ни совался, в каждом дворе, на каждой улице было полно немцев. По нему стреляли. И даже не по нему, а на шорох, показавшийся патрулям подозрительным. Нартахов затаивался и, выждав время, отползал.
Долго так продолжаться не могло. И Нартахов это знал: как только он вконец ослабнет и потеряет ясность мысли, тогда — конец. Тогда его, в лучшем случае, пристрелят.
А ему всё-таки удалось миновать деревню, вернее, почти удалось. Он выбрался уже к околице, как вдруг немцев что-то всполошило, они высветили село ракетами, и Нартахов услышал шум приближающихся мотоциклов. Собрав все силы, Нартахов бросился к ближайшему двору и перевалился через плетень. Едва он упал на землю, как белые глаза фар прошлись по плетню, и Нартахову показалось, что он щекой ощутил исходящий от них жар. Мотоциклы промчались мимо. И почти разом наступила смоляная чернота — погасли и ракеты.
Надо было уходить. Но при ударе о землю боль снова набрала силу, и, когда Нартахов попытался встать, он не мог сдержать стона.
— Айыкка-а-ыы…
— Хто? Хто тута? — раздался из темноты испуганный женский голос. — Людына?
Только что сейчас вся округа была просвечена мертвенным светом ракет чуть ли не насквозь и не было поблизости никого, кроме немцев, а вот поди ж ты, женский голос. От удивления Нартахов замер, ещё не зная, радоваться или скорее уходить. Но одно успокаивало: хоть голос и был испуганным, но звучал певуче, мягко, по-домашнему. Нартахов хорошо говорил по-русски и потому, хоть и с трудом, мог понимать и украинский язык, а тут ещё пригодились уроки, полученные от Олеся.
— Это я, я, — поспешно и приглушённо ответил Нартахов, опасаясь, как бы женщина не заговорила слишком громко.
Невидимая женщина поняла и спросила уже почти шёпотом:
— Да хто ты?
— Нартахов я, — ответил Семён и тут же подумал, что в данном положении ничего глупее сказать было нельзя: будто весь мир должен знать, кто такой сержант Нартахов. И тут же поправился: — Красноармеец я, червоноармеец.
— Красноармеец? А чего ты здесь? — женщина заговорила по-русски.
— Я… — Нартахов замялся, не зная, как лучше объяснить своё положение.
— Дезертир?
— Что ты, нет-нет, — испугался Нартахов. Он попытался встать и снова застонал.
— Ты ранен?
— Ранен. И обгорел немного. В танке горел…
Из темноты медленно прорисовалась неясная фигура, настороженно приблизилась. Женщина сделала шаг, потом ещё шаг и опустилась на колени.
— Ты нерусский?
— Я якут.
— А-а, — неопределённо протянула женщина и сердобольно забеспокоилась: — Куда ранен-то?
Нартахов перевалился на правый бок.
— Точно и сам не знаю. Всё болит, всё жжёт.
Женщина неслышно пробежала рукой по телу Нартахова, испуганно дёрнулась:
— Ой, мамочки!.. Ты лежи, я сейчас.
Она поднялась с колен, оправила юбку и метнулась к дому, темневшему в глубине двора. Осторожно скрипнула дверь, и всё затихло.
Издали дом казался необитаемым — из окон не пробивался даже слабый лучик света, не дрожал над печной грубой дым, не слышно было и людских голосов. Но Нартахов знал, что сейчас, в этом доме, решалась его судьба. Через короткое время снова скрипнет дверь и на крыльцо выйдет или друг, готовый прийти на помощь, или затравленный человек, не рискнувший укрыть в своём доме бойца. Да и не выполнить приказ фашистов, требующий немедленно сообщать о советских воинах и партизанах, весьма опасно. Наказание одно — расстрел. А мог выйти на крыльцо и вооружённый фашист.
Нартахов чуть подвинулся, направил винтовку в сторону дома и стал ждать. Медленно текли минуты, во дворе и доме было по-прежнему тихо, и Семён стал постепенно успокаиваться, и в его душе затеплилась надежда на спасение. И подумалось, что женщина с таким певучим и ласковым голосом не может предать.
В свои двадцать лет Семён Нартахов мнил себя человеком уже пожившим и умудрённым и считал, что женщина может быть только носительницей добра. Ему помнились деревенские старушки с ласковыми глазами, заботливые матери в окружении ребятишек, весёлые и звонкоголосые девушки с их вечной мечтою о любви и счастье. Семёну за свою недолгую жизнь как-то не пришлось встретить женщин злых, неприветливых. Несколько болтливых бабёнок, любящих посудачить, перемыть соседям косточки, были не в счёт. Всё зло, считал Нартахов, от мужчин. Это они стреляют, жгут, нападают, предают. А женщине, по её природе, по её высокому назначению на земле, нужен только мир, любовь и счастье…
— Так это вы здесь лежите, Семён Максимович? Вот уж не ожидала.
— Здравствуйте, Сусанна Игнатьевна. — По деланно бодрому голосу главного врача приисковой больницы Нартахов понял, что Сусанна Игнатьевна «знала и ожидала» и что его дела не очень-то хороши.
— Добрый день, Семён Максимович.
— Ну, для меня он, похоже, не добрый. Иначе бы я не лежал здесь, как колода. Почему мне вставать нельзя? Неужели я так болен?
— Ну, это ещё ничего не известно. Надо вас посмотреть, обследовать.
Нартахов огорчился.
— Эх, Сусанна Игнатьевна, почему вы не хотите сказать правду, сказать всё как есть? Я уверен, что вы уже и с дежурным врачом поговорили, и анализы посмотрели. Сусанна Игнатьевна, друзья так не поступают.
Нартахов имел все основания назвать Сусанну Игнатьевну своим другом. Когда он впервые, в давние теперь уже годы, приехал на этот прииск, то первой, кого он запомнил и выделил из массы незнакомых людей, была молодая врач Черемных. Внимательного и знающего своё дело врача, не жалеющего времени для больных, в посёлке знали и любили. А потом Сусанну Игнатьевну назначили главным врачом, чему содействовал и Нартахов. С тех пор и началась их деловая дружба — Нартахов никогда не отказывался помочь больнице, — постепенно наполнившаяся душевной теплотой. И строительство новой больницы — их общее дело.
Здесь, на прииске, прошли, как принято говорить, лучшие годы врача Черемных. И Нартахов не переставал, да и сейчас не перестаёт удивляться слепоте мужчин, не сумевших разглядеть за неяркой внешностью женщины её золотое сердце. Не сумел этого разглядеть и инженер Васильев, лет пять назад предложивший Сусанне Игнатьевне руку и сердце. Они прожили под одной крышей несколько лет, и инженер, недовольный тем, что жена уделяет больнице и больным слишком много, как ему казалось, внимания и времени, внезапно взбунтовался, заявив, что ему нужна жена, а не главный врач, и уехал в район.
После разрыва с мужем, в один из тяжких вечеров, Сусанна Игнатьевна, помётавшись по посёлку, пришла в контору к Нартахову. Тот день у Семёна Максимовича выдался нелёгким, как-то разом свалилось множество дел, требующих немедленного решения, ему даже не удалось пообедать; голодный и крайне усталый, он уже надевал пальто, когда в кабинет вошла Черемных.
Время было позднее, никаких посетителей, даже случайных, Семён Максимович не ждал и был крайне удивлён, увидев на пороге главного врача.
— Сусанна…
— Торопишься? — спросила Черемных и тяжело опёрлась рукой о край стола.
— Да домой надо… — начал было Нартахов и осёкся. «Похоже, верно говорит моя Маайа, — подумал Нартахов, — что я хоть и дожил до седых волос, а всё ещё ума не нажил. Ведь с бедой пришла женщина…»
Приисковый посёлок небольшой, и Семён Максимович в тот же день узнал, что муж Сусанны Игнатьевны уехал в район, заявив, что больше он сюда не вернётся. Нартахов тогда подумал, что это обычная размолвка, и не очень-то обеспокоился за судьбу Сусанны Игнатьевны. Но вскоре из отдела кадров комбината пришла телефонограмма, в которой просили выслать личное дело инженера Васильева в связи с переводом его на другой прииск. И тогда ещё Семён Максимович думал, что человек опомнится, вернётся, Но время шло, а Васильев не возвращался.
Занятый работой, Семён Максимович не нашёл времени в эти дни поговорить с Сусанной Игнатьевной, да и слишком деликатное это дело — чужая семейная жизнь, и теперь Черемных пришла к нему сама. А он ничего лучшего не придумал, как встретить её словами «домой надо».
— Домой — это хорошо, — потерянно сказала женщина. — А мне вот домой не хочется. Да и дома-то нет. Есть стены, а дома нет. — Сусанна Игнатьевна отвернула лицо и долго, пристально стала рассматривать по-ночному чёрное окно. — А ты торопись, ведь у тебя есть дом.
— Никуда я не тороплюсь, — как можно бодрее произнёс Нартахов. — А потом, дом не медведь, он в лес не убежит.
Семён Максимович торопливо бросил пальто на стул, подошёл к женщине, осторожно тронул её за руку:
— Сусанна Игнатьевна…
Черемных, словно его не слышала, продолжала всё так же напряжённо смотреть в окно.
— Сусанна Игнатьевна, да что с тобой? — Нартахов крепко встряхнул Черемных за плечи.
Она медленно-медленно повернула к нему лицо и тяжело посмотрела прямо в глаза Нартахову:
— Я решила уехать на родину. В Ярославль, Ты не возражаешь?
— А больница?!
Кажется, Нартахов не рассчитал силу своего голоса, женщина вздрогнула, и её взгляд чуть смягчился.
— Больница была до меня — и после моего отъезда, думаю, никуда не денется.
Этих слов от Сусанны Игнатьевны Нартахов никак не ожидал и сказал с горечью:
— В этом ты права, больница никуда не денется. А насчёт твоего отъезда… Я не имею права удерживать человека, проработавшего на Севере много больше договорного срока. — Семён Максимович помолчал. — Ну а насчёт того, что для человека является домом… По мне, дом — это не только свои четыре стены, дом человека и там, где он работает, где его знают, любят, уважают. Да весь этот посёлок — твой дом.
— Уеду… Всё равно мне надо уехать. — Сусанна Игнатьевна говорила всё это, казалось бы, твёрдым голосом, но Нартахов, долгие годы знавший её, чувствовал, что она пытается сама укрепиться в своём решении.
— Да никуда ты не уедешь, — сказал Семён Максимович.
— Почему? — женщина посмотрела на него полными слёз глазами.
— Куда ты от своей настоящей жизни, от себя уедешь?! Ведь всё, что есть вокруг — тебе уже родным стало. И не ломай ты себя. А пока лучше поплачь, говорят, это на пользу.
Сусанна Игнатьевна, словно ждала разрешения заплакать, уткнулась Нартахову в плечо и разрыдалась.
В тот вечер они долго ходили по скрипящей от мороза поселковой улице и говорили. Сейчас Семён Максимович и не вспомнил бы, о чём они говорили, но, по крайней мере, Сусанна больше и словом не обмолвилась ни об уехавшем муже, ни о переезде в Ярославль. Расставаясь, Черемных подала озябшую руку и сказала:
— Спасибо за этот вечер. А теперь я пойду домой.
Слово «домой» она произнесла с особым нажимом. Утром Черемных позвонила Нартахову в кабинет и буднично, будто и не было вчера никакого разговора, попросила нажать на кого следует, чтобы в больничную котельную как можно скорее завезли уголь.
А теперь Сусанна Игнатьевна стояла около кровати Нартахова и говорила негромким голосом:
— Милый ты мой Семён Максимович. Не капризничай и не расстраивайся. Ничего опасного у тебя нет, но на некоторое время нуждаешься в покое, во врачебном наблюдении. Выйдешь ты отсюда полностью здоровым. Ты мне веришь?
— Верю, верю, — заулыбался Семён Максимович. Он и в самом деле несколько успокоился и воспрянул духом. — Я тебе верю больше, чем себе. И, пользуясь знакомством с тобой, хочу тебя попросить: разреши мне встретиться с Волковым. Ну, с тем человеком, которого тоже привезли с пожара.
— Договоримся так, — Сусанна Игнатьевна снова обрела строгий и деловой тон главного врача, — Волков придёт к тебе сам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17


А-П

П-Я