Все замечательно, такие сайты советуют 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Рассказы –

OCR Busya
«Дилан Томас «Портрет художника в щенячестве»»: Азбука-классика; Москва; 2001
Аннотация
Дилан Томас (1914–1953) – валлиец, при жизни завоевавший своим творчеством сначала Англию, а потом и весь мир. Мастерская отделка и уникальное звучание стиха сделали его одним из самых заметных поэтов двадцатого столетия, вызывающих споры и вносящих новую струю в литературу. Его назвали самым загадочным и необъяснимым поэтом. Поэтом для интеллектуалов. Его стихами бредили все великие второй половины двадцатого века.
«Портрет художника в щенячестве» наиболее значительное произведение его прозы. Эту книгу можно назвать автобиографией, хотя и условно. В вошедших в нее рассказах описаны «детство, отрочество, юность» незаурядной личности, предчувствие блистательной и роковой судьбы и зарождение творческого дара.
Дилан Томас
Воспоминание
Август, каникулы у моря, концерт для вафельного рожка с мороженым. Тяжелый удар волны и шелест песка. Торжественные фанфары солнечных зонтов. Подпрыгиванье и визг купальщиков, входящих в обманчивую воду. Подоткнутые платья, закатанные штаны. Дружное согласие весел. Загорелые девочки, проказливые мальчишки. Беззвучный гвалт воздушных шаров.
Я помню: пустотелый шорох морских рассказов в раковине, которую в течение прекрасной, бесконечной минуты держала у моего уха мокрая девчушка в громадном, выданном напрокат купальнике.
Я помню: последнюю мокрую сайку я разделил с львом и с другом. Смуглый когтистый дикаренок сжевал все разом. Неукротимый, как рулет с перцем, свирепый, как швабра, жалкий, в парше и коросте, лев откусывал по-мышиному и икал в горестном сумраке клетки.
Я помню: человек вроде бейлифа и олдермена, в котелке, без воротника, держа мешочек арахиса в руках, с криком «Вперед, ковбои!» на дикой скорости пролетал в подвесном кресле над запрокинутыми лицами дерзких городских девушек и парней в плечистых пиджаках и остроносых кинжальных туфлях. Арахис свистел в воздухе солоноватыми градинами.
Детвора прыгала и визжала целыми днями у бушующего или сверкающего, как масло, моря, и паровой орган одышливо пыхтел вальсами над вытоптанной площадкой и пустырем, пятнашками и прятками за консервным заводом.
Мамаши громогласно приказывали розовым надутым сынкам и дочкам сейчас же бросить эту медузу, отцы накрывали лица газетами, песчаные блохи прыгали по листьям салата. Кто-то забыл дома соль.
Из всех лучистых, безоблачных, неугомонно-ленивых, небесно-голубых месяцев я помню лучше других один понедельник в августе, от солнечного восхода над разноцветным невозмутимым городком до хриплого замирания карусельной музыки и шествия с керосиновыми факелами на рыночной площади – от мыльного пузыря до последнего, хрустящего песком на зубах пирожного.
Утром ленивых мальчишек не приходилось звать подолгу на завтрак, они выкатывались из разворошенных постелей, впрыгивали в жеваную одежду, кошачьим движением проводили в ванной у раковины по лицу и ладоням, не забывая, впрочем, пустить воду из крана сильной долгой струей, будто бы отмываясь, как шахтеры; в загроможденной бесценным хламом спальне, встав перед треснувшим зеркалом, обрамленным пустыми коробками из-под сигарет, пробегали щербатым гребнем по кучерявой шевелюре и через три ступеньки неслись по лестнице, сияя носами и щеками над волнообразной границей на шее.
Без гама и гомона, без столкновений на лестнице и прыжков через ступени, причесанные, умытые, надраив щеткой и пастой зубы, сестры опережали их. Как настоящие леди, наглаженные, прилизанные, завитые, гордые пышными платьицами, в радужных бантах, в атласных туфельках, белых, как беленый снег, безукоризненно аккуратные, глупенькие, они усердно суетятся с салфетками и салатами в сумбуре кухни. Они исполнены собственного достоинства. Они добродетельны. У них чистые шеи, они не балуются и не дурачатся, и только младшая сестренка показывает мальчишкам язык.
Приходит соседка, жалуется, что у ее матери, древней дряхлой старушенции в такой же древней, украшенной черешнями шляпке, очередной свих: в такое чудесное утро ей, видите ли, ни за какие блага ни на минуту нельзя расстаться с семейным альбомом и вазой граненого стекла в прихожей на шкафчике. Будет тащить все это до трамвайной остановки в руках.
В то утро отец, взявшись залудить термос, сделал взамен одной старой дырки три новых. Солнце обрушилось на масло, и масло безвольно растеклось. Собаки, вместо того чтобы гулять и драться возле шикарного мусорного бака на заднем дворе, ловили посреди кухни свои хвосты, утаскивали пляжные шлепанцы, щелкали зубами на мух, путались под ногами, валяли по полу полотенца и широко улыбались, сидя на корзинах с едой.
О, если бы вы прошли по улице вдоль открытых настежь дверей, вы бы услышали:
– Дядя Оуэн не может найти штопор…
– Под вешалкой он смотрел?…
– Вилли порезал палец…
– А совок взяли?
– Если кто-нибудь не уберет отсюда этого пса…
– Дядя Оуэн говорит, с чего это он должен искать штопор под вешалкой?…
– Чтоб я еще один раз в жизни…
– Но я же помню, что только что держала перец…
– У Вилли кровь из пальца течет…
– Смотрите, шнурок у меня в ведерке…
– Да поскорее же, поскорей…
– Ну-ка, что у тебя за шнурок в ведерке…
– Я сейчас сам займусь этим псом…
– Дядя Оуэн нашел штопор…
– Вилли закапал кровью сыр…
Шипящие, как стая гусей, трамваи везут нас к пляжу.
Нас ждали цикады на песке и песок в бисквите, песчаные мушки на цветках жерухи и бестолковые, упрямые, благочестивые ослики, недовольные толкотней. Девочки раздевались в хлопающих палатках, и под прозрачными зонтами статные дамы готовили себя к встрече с жадным бесстыжим морем. Маленькие голые землекопы рыли каналы; вооруженные совками, лишенные гордыни малыши строили хлипкие замки; стройные молодые люди рядом с купальнями свистели коренастым девицам и нетерпеливым собакам, которым брошенная палка заменяла аппетитный мосол. Упрямые дядья галдели в тигрово-полосатых шатрах над теплым пивом, мамаши в черном, словно тряские горы, разгребали сброшенные девочками платья, а дочери с пронзительным визгом кидались в насупленные волны. Отцы, единственный раз в году дорвавшись до солнца, дремали минут по сто пятьдесят. Вообразите только – сто пятьдесят минут на золотистом песке!
Лакричные тянучки и валлийские сердца таяли, и леденцовые карандашики напоминали барбариски из ревеня.
Поодаль, на ящике из-под апельсинов, в компании кислых мыслителей и продавца из скобяной лавки с барабаном в руках сердитый человек выкрикивал о греховности безделья, а волны накатывались, укачивая резиновых уточек и отдыхающих клерков.
Я помню требующее упорства и труда увлекательнейшее хобби (или профессию?) – засыпать родню песком. Помню дивный шорох песка, струящегося из сложенных ладоней или ведерка сверху за шиворот; взвизгнут, подскочат, отшлепают.
Помню грустного мальчугана, одинокого волка морских прибрежий, скучающего на отшибе семейного крикета; отвергнутый игрок, он тщетно ждал подачи или приглашения к чаю.
Помню еще запах моря и морских водорослей, мокрых тел, мокрых волос, мокрых купальников, запах источенного кроличьими ходами поля после дождя, помню, как пахли подброшенные в воздух зонтики и ириски, соломенный, конюшенный запах горячего, перекопанного, изрытого, утоптанного песка, тошный запах газовых рожков из-под гудящих пивных навесов субботнего вечера, когда солнце еще сияло вовсю, запах уксуса, которым сбрызгивали морских петушков, устриц-береговичков, каракатиц. Масляно-жирный, трущобный, зимний дух чипсов в газетных кульках, дыхание кораблей в оглушенных солнцем доках за дюнами, примелькавшейся, смирной морской волны, несущей рыб и утопленников далеко вдаль, за горизонт, дальше, вниз, к антиподам, где и медведи-коала, и людоеды-маори, и бумеранги, и кенгуру подвешены вверх ногами над брызгами ночных звезд.
Заглушая скандал между буйным Панчем и беззащитной Джуди, часы отмеряли и отбивали пустое время в безлюдном городе. Порой на заблудившейся башне бил колокол, на запасных путях паровоз прочищал глотку, и надо всем висли стон и брань чаек, ослиный рев и зов ястреба, звенели губные гармоники и жестяные рожки, крик, смех и пение, гудки буксиров и пароходов, щелкали щипчики кондуктора, моторки кашляли в бухте, громом морского прибоя пелись библейские гимны.
«Ах, если бы, ах, если бы, – твердили сами собой губы снова и снова, пока мы строили из добела раскаленного песка темницы, гаражи, камеры пыток, туннели, склады, ангары для дирижаблей, кухни ведьм, логова упырей, погреба контрабандистов, жилища троллей, подземные переходы под тяжкими осыпающимися замками. – Ах, если бы это могло продлиться вечно, и ныне и присно. Аминь». Август над всей Землей, от гипербореев с грифонами до черепаховых, необитаемых, коралловых островов.
– Ослики могут ходить по льду?
– Только если их одеть в снегоступы.
Мы обували кроткого печального ослика в снегоступы и гнали его, нагруженного пеммиканом и ружьями, галопом в предгорья десятифутовых непроходимых отрогов, в которых жил одержимый золотой лихорадкой, наполовину одичавший старатель.
– А на ледяных островах есть ослики?
– Есть, только специальные.
– Как это специальные?
– Эскимосские. Они помогают эскимосам охотиться.
– И на моржей, и на тюленей, и на китов, да?
– Ослики не умеют плавать!
– А эти умеют. Они плавают, как киты, как, вообще, как знаешь кто…
– Врешь!
– Сам врешь!
И двое мальчишек молча и яростно дерутся в песке, сцепившись и мелькая в воздухе ногами и трусиками. Потом идут смотреть кукольное представление и покупать ванильное мороженое.
Криком и гоготом славя незамутненную, бурлящую радость обыкновенного дня, могучие боги в подтяжках поверх жилетов пели, сплевывали ягодные косточки, сдували табачным дымом ос, глотали и глазели, забывали платить, обнимались, позировали перед вылетающей птичкой, хриплые, с радужными подмышками, моргали, отрыгивали из-за проклятой редиски, наигрывали гимны на гребешке и бумажке, обдирали бананы, почесывались, обнаруживали сухие водоросли в шляпах, надували и хлопали бумажные мешки, свободные от всех желаний. Но весь прекрасный берег, чудесный берег – я помню – был усеян детьми, мальчиками и девочками, которые играли и кувыркались, обменивались драгоценными камешками, счастливые, может быть, в последний раз в жизни. «Счастлив, как в детстве» правдивее всего под горячим лучом солнца.
Сумерки приходили, или вырастали из песка и моря, или оплетали нас, заманивая в доки или спускаясь с кроваво дымящегося солнца. С днем было покончено, пески внезапно шуршали и выметались морской метлой холодного ветра, мы собирали совки, ведерки и полотенца, пустые корзины из-под бутербродов, бутылки, мусор, зонтики, ракетки, мячики и вязанье, а потом шли – папа, ну пожалуйста! – на голое рыночное поле.
Днем ярмарка была не нужна. Всем все надоело, все опротивело. Голоса циркачек скучны, как речь директора школы, пушечное ядро не сдвинет с места вросший кокосовый орех, гондолы колеблются механически взад-вперед, стена смерти безопасней, чем губернаторская карета, деревянные звери дремлют до ночи.
Но вечером… Циркачки, как оперные петухи, приветствуют восходящий месяц. Раз, и два, и десять на грош! Кокосовые орехи сыплются из подброшенных опилок, как куропатки из шотландского неба, львиноголовые гондолы враскачку мчатся по сумасшедшим рельсам, стена смерти нацеливает зубцы развалин, ржание деревянных лошадей сливается в неумолчный охотничий клич, и в скачке они перелетают рвы легко, как взнузданные стрижи.
В сумерках подходя с моря к площади, мы, опаленные и запыленные, слышали голоса слаще сирен, оглушительно завывавшие над яростью покинутых вод:
– Заходи! Заходи!
В палатке, утонув в складках плоти, самая толстая женщина в мире шьет себе зимнее пальто и другую палатку, уставив глазки – смородинки в бланманже – на очередь хихикающих скелетиков.
– Заходи! Заходи! Самая громадная крыса в мире! Автомобильные гонки среди мокриц!
Здесь скачет самый неукротимый пони, там прыгают самые дрессированные блохи, оседланные, подкованные, резвые, запертые в стеклянный загон.
В суете галерей, сальто-мортале, конюшен карманы прожигались насквозь монетами. Бледные юноши с напомаженными волосами, черными как смоль бакенбардами, окурком, прилипшим к нижней губе, щурились вдоль скошенных стволов и целились в мячики, танцующие в фонтанах. Углежог около силомера, в отутюженных необъятных штанах и алой с поперечными желтыми полосами безрукавке на молнии, брал, поплевав на ладони, молот и с громом бил по платформе. Колокол звенел победителю.
Возле будки бандит с рваными ушами, косая сажень в плечах, нос расквашенной брюквой, спадающие на глаза волосы, три желтых верблюжьих зуба, зазывал охотников схватиться на песчаном ринге, а кто устоит хоть раунд – бесплатная выпивка; жилистые, самоуверенные, кривоногие, покрытые шрамами, подвыпившие охотники один за одним входили, напыжившись, и вверх тормашками вылетали вон. Три стесанных верблюжьих зуба по-прежнему торчали из тусклой желтоватой физиономии.
Мамаши в намокших платьях и растрепанных шляпках, со спутанными прическами, с расползающимися сумками, истосковавшиеся по глотку портера, с детьми, измазанными вареньем, приклеенными к юбкам, как ракушки, визжали перед кривыми зеркалами, видя свои конусообразные или цилиндрические туловища с раздутыми огромными головами, а дети радостным воплем встречали отражения собственных тел, тающих и набухающих в Зазеркалье.
Старики в запахе столетнего дождя шаркали у края неровной толпы, приставали и клянчили, весь их прибыток – пригоршня сырого конфетти. Отважные школьники плотной шайкой, плечом к плечу, в отцовских фетровых шляпах, лихо надвинутых на бровь, подмигивали и свистели вслед двум девочкам, бредущим под ручку, всегда одна хорошенькая, другая в очках.
1 2


А-П

П-Я