https://wodolei.ru/brands/Oskolskaya-keramika/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


С лесопилки везли на подводах доски. Возница был бадаловский дед по прозвищу Горький. Я сошёл с дороги, чтобы пропустить последнюю телегу, и немножко обрадовался.
— Дедушка Авак, — сказал я, — внук Дарбненц Арсена не смог с нами бежать, остался на полдороге, уговори его, возьми с собой в село.
— А ты чей сын будешь? — спросил он.
Он был такой старый, что, наверное, не знал моего отца.
— Я внук деда Аветика, — сказал я.
Волы у Горького деда были худющие, а доски были свежие и тяжёлые, волы с трудом тащили телегу. Колесо упёрлось в камень, телега остановилась.
— Ах ты, сукин сын, — сказал он мне и хлестнул вола, — ты оставил товарища на полдороге, а мне велишь везти его домой?
Вол напрягся, колесо переехало камень.
Телега уехала, дорога была свободна, но я никак не мог сдвинуться с места. Удары сердца у меня стали глуше, и я как бы провалился в глубокую тишину. Стволы деревьев и пни стояли кругом неподвижные, мягко поблескивал снег, я чувствовал присутствие чего-то знакомого, мне казалось, за спиной у меня связка дубовой коры, и вот я стою, погружённый в снег. В снег и в самого себя. Я услышал, как далеко на дороге стегнули вола, — где-то, значит, напрягся вол, где-то, значит, вертится вхолостую колесо и переминаются с ноги на ногу, тужатся волы. В мире происходят разные дела, а я торчу тут без пользы, стою себе посреди пустынного поля. Я выбрался на дорогу и понял, что столько времени я стоял, окутанный запахом свежей доски и опилок, потому-то мне и казалось, что за спиной у меня вязанка дубовой коры. Я уже снова бежал, но в первую минуту ещё не понимал, куда бегу. А бежал я, конечно, к лесопилке. Я сказал себе, что бегу к лесопилке, но почему-то мне всё время казалось, что я бегу к селу и передо мной лежит на дороге и поднимает на меня свой мутный взгляд Артавазд. Нет, я бежал не к селу, я бежал к лесопилке, бежал за пригоршней опилок. На тропинке возле лесопилки показались чёрные силуэты наших мальчиков. Я мог побежать короткой дорогой, через снег, мог перебежать замёрзшую речку по льду и добраться до лесопилки немного раньше мальчиков, но мне хотелось догнать их и затеряться среди них, стать одним из них. Возле самой лесопилки я догнал их и побежал с ними вместе.
— А где Чужак, не смог бежать? — спросили они у меня.
— Не смог, — сказал я; я не посмел сказать «ты сам чужак», я только ответил «не смог».
Я нагнулся и взял две полные пригоршни опилок — одну для Артавазда, другую для себя. Секунду спустя я подумал, что я дам Артавазду те опилки, что в правой руке, я протяну ему руку как бы для приветствия и скажу: вот, для тебя принёс, держи, это твоё.
— Ты сколько взял пригоршней? — спросил я кого-то из наших мальчиков.
— Одну, сколько же?
— А для Артавазда не взял?
— Для Артавазда?
— Артавазд отстал, ты не взял для него опилок?
— Ещё чего!
— Он ведь отстал, — сказал я.
— Нет, не взял!
— А я взял, возьми вот, отдай ему.
— Ты взял, ты и отдавай.
Я не мог объяснить ему, почему я затруднялся протянуть Артавазду руку, я и себе этого не мог объяснить. Я не мог ещё понять, почему не имею права протянуть ему руку как брат брату.
— Интересно, где сейчас Мадат со своими, — сказал я.
— Тоже, наверное, возвращаются.
— Возле вербы небось. Слушай, я дам тебе Артаваздовы опилки, отдай ему, — сказал я.
— Сам взял, сам и отдавай.
— Умрёшь, что ли, если ты отдашь? — сказал я.
— А сам ты умрёшь?
— Побежим тише, — сказал я, — они только добрались до вербы.
— Они уже возвращаются, а может, и вернулись уже.
— Конечно, Артавазд ведь не в их группе, — сказал я.
— И не в нашей.
— Может, Горький дед подобрал его, — сказал я. — Побежим тише.
— Не можешь, не беги, — сказали они мне.
Я не сразу понял, что слова их относятся ко мне.
— Это кто же не может, я не могу? А ну-ка поспевайте… — Я напрягся и хотел бросить им «ну-ка поспевайте… за мной». Я всё напрягался и напрягался, но никак не мог оторваться от них, я чувствовал в себе какую-то пустоту, такую примерно, какую чувствуешь, когда у тебя спрашивают про какое-нибудь правило грамматики санскрита. Такая была во мне пустота, и пустота эта не позволяла мне по-настоящему напрячься. — А кто же это, интересно, — сказал я, — кто же это отстал из-за Артавазда на час, а потом пришёл и нагнал вас?
— Ты, — ответили они мне.
— Да, я.
Что правда, то правда, — сказали они мне, ты отстал из-за Артавазда. А возле лесопилки нагнал нас. Артавазд не нагнал, а ты нагнал. Ну да, я пришёл, нагнал. Вы вдвоём отстали, а потом ты нагнал, а Артавазд нет. Он не мог дальше бежать, виноват я, что ли. Кто же говорит, что ты виноват. Я не виноват. Ты не виноват. Наоборот, я для него опилки несу. А это ещё зачем? Отдам их ему. Зачем? Я их для него взял. Что для него взял? Опилки, — закричал я, — опилки, опилки! Я взял для него опилок, побежим медленнее… А из-за Кусачего деда кто отстал, — сказал я, — отстал, а потом снова нагнал вас — кто? Они мне не ответили.
— Сперва из-за Кусачего деда…
Они меня не слышали. Они были далеко и удалялись, всё больше удалялись от меня. Казалось, они топчутся на одном месте, казалось, это не бег, а насмешка над бегом, и ещё, казалось, можно немножечко, только немножечко напрячься — самую каплю напрячься и догнать их… Я не мог поверить, что во мне такая пустота, которая не даёт мне бежать, и не мог поверить, что они бегут по-всамделишному… а они всё удалялись и удалялись от меня, и с ними вместе удалялись жизнь, и радость, и удовольствие от бега, и быстрый взгляд пёстрых девчоночьих глаз, немного насмешливый и весёлый взгляд. Я завидовал им отчаянно и ненавидел их упорное, безжизненное, но такое упорное движение. Моё бесполезное существование было связано сейчас с их сильной группой только завистью.
— Одного меня оставляете, ладно, — прошептал я им.
Но их спины были безучастны ко мне. Не убыстряя и не замедляя своего бега, они неумолимо удалялись от меня, и, когда я в очередной раз поднял взгляд, их уже не было, была одна только пустая дорога и снег. Я остановился.
Ушли, значит.
И я увидел, что ничем, ну ничем больше не связан с ними, даже желанием быть первым, и что так ещё лучше — вот я, а вот дорога. И снег, и тишина кругом. И среди этих безмолвных снегов на безлюдной дороге я стою совсем один, совсем себе хозяин. Захочу — лягу, захочу — сверну с дороги и понесу своё пустое существование туда, куда и не велено вовсе, я и сам не знаю куда.
Я не понял, как это случилось, но вдруг увидел, что снова бегу. Снег, снег и снег был кругом, и казалось, я бегу среди одного и того же снега, на одном и том же месте. Время от времени я как бы приходил в себя, оглядывался и снова ничего не понимал, не понимал даже, сплю я или же просто топчу на одном месте снег. Как закат, как сумерки, во мне переплетались и снова друг от друга отщеплялись бег и снег. Снег, снег, всё тот же снег был кругом и среди снега снова снег. И не было среди снежной этой белизны ничего не белого, чтобы я мог себе сказать, что вон там что-то чернеет, какой-то предмет, вот я нагнал его, а вот и оставил позади. Бег, конечно, был, мы бежали… мы разделились на две группы… на далёких холмах старшеклассники прокричали «ура-а…», женщины с красными щёками сидели и смотрели на нас… потом мы погрузили свои руки в горячие опилки… Всё это было, но было давно, когда-то, было и кончилось… Чужак пришёл и встал, прямо передо мной, казалось, это тоже когда-то уже было, а сейчас я вижу сон об этом.
— Скажи матери, пусть постирает рубашку, — сказал я и понял, что передо мной действительно он.
Он проглотил слюну и отрывисто задышал.
— Я для тебя опилок принёс, — сказал я ему.
— Опилок, — прошептал он.
— Я ведь сказал тебе, что принесу твои опилки.
— Мои опилки… принесёшь, — прошептал он.
Он взял у меня пригоршню онилок, прижал кулаки к груди и устремился к лесопилке. Я обнял его, повернул лицом к селу и побежал рядом с ним, но какую-то долю секунды я не понимал, кто кого повернул и куда это мы с ним бежим.
— Зачем тебе бежать со мной? — прошептал он. Я ему ничего не ответил, потому что мне тоже вдруг показалось, что мы бежим к лесопилке. — Для чего ты бежишь? — прошептал он. — Тебе со мной… не надо.
— Не разговаривай, — сказал я, — дыши носом.
— Не беги со мной.
На этот раз мне показалось, он не хочет бежать со мной. Со мной, с плохим. «Я добегу и вернусь, — прошептал он, — добегу и вернусь». Да нет же, он думал, что я настолько хорош, что бегу на лесопилку второй раз ради него.
— Ты добежишь и вернёшься, — сказал я.
— Добегу и вернусь, — прошептал он.
— Закрой рот.
Он упал. Потом поднялся на четвереньки и снова упал.
— Добежишь и вернёшься, — сказал я. — Вон как ты бежишь и вон как возвращаешься, знаем.
Я не мог поднять его, и мне нравилось то, как я мучаюсь с ним. Мне нравилось, что я поднимаю его с земли, что в его кулаке мои опилки и что у него такое худенькое, щуплое тело.
— Тихо как, — прошептал он, — до чего тихо.
— Какая ещё к черту лесопилка, — сказал я, — кто это будет проверять, были мы там или нет.
— Ты уже раз добежал, тебе не надо со мной, — прошептал он, — я добегу и вернусь.
— У меня во рту горько, давай медленней.
— А ты со мной не беги, — прошептал он, — я скоро вернусь.
И вдруг он закричал:
— Ты меня обманываешь, ты меня в село ведёшь!
Я преградил ему дорогу. И сказал:
— Ты на лесопилку не пойдёшь. Не пущу.
— Вы все, все были на лесопилке, один я не был, — заплакал он. Он плакал, потому что не находил в себе больше сил повернуть к лесопилке, потому что в душе уже согласился, что побежит в село с моей пригоршней опилок.
Он бежал рядом со мной, бежал в село, и лицо его корчилось от гримас:
— Но ты не скажешь… никому не скажешь, что мои опилки ты принёс?
И снова:
— Ты ведь не скажешь, что я не был на лесопилке?
— Ты был на лесопилке, — отвечал ему я.
Он молча давился слёзами и снова не выдерживал, взрывался:
— Но ведь ты не скажешь, не скажешь, что я не был там?
— Твои опилки у тебя в кулаке. Ты взял их сам, — говорил я, но всё равно в нём не было — во всём его тщедушном теле не было места для лжи, он плакал и снова и снова повторял:
— А если спросят, откуда опилки?
— С лесопилки.
— Но ведь я не был там, — давился он слёзами, — я не был на лесопилке, а у меня опилки, откуда?
Впереди показалось село. Я выпрямился и сказал ему:
— Ты бежишь лучше меня.
Село смотрело на нас с холмов. Нахлобучив на себя черепичные крыши, пристально глядели на нас дома. Село смотрело и видело, что двое его сыновей — внук деда Арсена и внук деда Аветика — возвращаются откуда-то вместе, один из них, конечно, посильнее, другой немного слабее, но никто никого не опережает, они идут по-товарищески, плечо к плечу. Среди всех прочих домов выделялась школа с озарёнными предзакатным солнцем окнами. С крыльца школы за нашим возвращением наблюдают, наверное, наши девочки — их зелёно-красно-оранжевая стайка… Наши девочки, одетые в оранжевое, с цветущей вербой в руках, они смотрят сейчас и видят наше жалкое, наше слабое, медленное, такое медленное шествие самых последних.
— Со двора школы нас видно, — прошептал он.
— Ты бежишь лучше меня, — сказал я, — поднажми ещё немножко.
Он напрягся, но не смог вырваться вперёд. Он снова напрягся, на секунду поравнялся со мной, его красная спина мелькнула где-то чуть ли не впереди меня, но даже в эту секунду было понятно, что поравнялся он со мной всего лишь на секунду. И он сам понял это — на его лице зажглась и погасла та жалкая улыбка, которая появляется на лицах людей, принявших своё поражение, примирившихся с ним.
Он прошептал:
— Иди один.
— Смотри, одинокий хачкар, — сказал я.
— Ты что-то говоришь? — прошептал он.
— Говорю, одинокий хачкар.
Что я мог ему ещё сказать? Ведь нельзя было просто так, молча, так, как будто рядом с тобой никого нет, будто не бежит с тобой кто-то рядом из последних сил, нельзя ведь было просто так оторваться от него и пронести свою победу под взглядами девочек через весь школьный двор к учительнице.
Где-то возле самой школы, у поворота дороги я оглянулся — он бежал медленно, он был почти там же, где я его оставил, — среди снегов чернели хачкар и его маленькая фигурка. Казалось, ничего там не двигалось.
Я выпрямился и выбежал рывком на школьный двор. Никаких голосов. Школьный двор был совершенно безлюден. Я побежал в класс. Доска в классе была вытерта насухо. И в учительской никого не было. Среди тишины мерно двигался маятник часов, и на столе безмолвно умирали ветви вербы. Двор был пуст, перед учительской на полу была просыпана горсть опилок.
— Нет, — прошептал я, — нет, нет…
Я разжал кулак. Опилки у меня в кулаке спрессовались. Мне стало душно, невозможно дышать, и казалось, всё это тоже давным-давно уже было. Я бросил свой комок из опилок на пол. Комок рассыпался.
Я нагнулся, обеими руками собрал опилки в кучу. Я побежал к учительнице домой. Она задавала сено коровам. С веткой вербы в руках перед сараем стоял Мадат и не пускал коров в хлев, пока тётка не заправит всё сено в ясли. Он сдвинул брови, посмотрел на меня искоса и сплюнул сквозь сжатые губы — вот так, мол, я с тобой расправился и расправлюсь ещё не раз. С сеном в руках — учительница заметила меня — стало тихо-тихо. Она смотрела на меня. Только на меня. Я разжал кулак и услышал, как просыпались на землю опилки. В её взгляде почувствовалось что-то вроде любви или ласки, и незаметным движением губ она спросила:
— А где же Артавазд?
Я почувствовал, что она хочет услышать от меня: «Здесь, в школе». Но его не было, он остался в ущелье один, возле одинокого хачкара.
— Он идёт, — сказал я.
Взгляд её сделался холодным.
— Да, — сказала она, повернулась и понесла сено коровам.
Турецкие имена.
Xачкар — надгробный крест-камень.

1 2 3 4


А-П

П-Я