https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/160na75/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Моя мачеха сказала: «Ваня здесь, в селе Ваня». Сказала: «Отца твоего убьют». Но мой отец пришёл, бесшумно возник в темноте, разочек кашлянул — кхы, — и моя мачеха отправила меня по воду, шепнув мне: «Отцу про лошадь не говори». Но я в саду ещё была, услышала его голос: «Где лошадь, дарпасовка? Тебя спрашивают, где лошадь? — и, наверное, она ответила, что отдала кому-то, потому что: — Врёшь, бессовестная, кому отдала?»
Я ждала, когда кувшин мой наполнится, а неподалёку мальчишки толпились, возня среди них какая-то шла, что-то друг у друга отбирали, а я не понимала, что они там делают, и мне было страшно… Босая сирота, вместо платья бабкина шаль на мне… И вдруг кошка вырвалась оттуда и помчалась, горящая. Керосином, значит, её облили и подожгли. Подожгли и сами разбежались, попрятались в дома, и на этой холодной тёмной улице я одна да эта кошка — туда бросается, сюда шарахается, сама от себя убежать хочет, кинулась к кладбищу, запропала на секунду и вдруг снова, полыхая огнём, с детским плачем пробежала рядом. В чей стог забралась, куда делась, где погасла? Стою оглохшая. Думаю, погасла, наверное, и сейчас, как привидение, как злой дух, явится — и на меня. Стою, шелохнуться не могу, затаилась себе, жду, пока чья-нибудь дверь откроется. И открылась дверь моей бабки, и мой сводный брат вышел оттуда. Ну, подумала я, слава богу, вместе домой пойдём, но этот мальчик только дошёл до родника, завизжал и с воплем обратно, словно его оборотень схватил. Ничего не случилось, просто пугливый ребёнок был, если на улице никого нет, домой с криком бежит… худющий, жёлтый, глаза вытаращенные… Спрашиваю его: «Ты чего испугался, мыши?» У него душа в пятки, он на тахту и ноги под себя. Моя мачеха говорила про него: «Всё понимает, оттого и боится». Но он ничего не понимал. И боялся. А как ещё могла оправдать дарпасовка ребёнка, которого с собой привела, как ей было ещё защитить его? «Понимает, вот и боится, а ты и твой брат не понимаете, вот и не боитесь». Я и мой брат не боимся, у нас нет права бояться — мы сироты, нас никто не утешит, к потрескавшимся нашим губам никто воды не поднесёт, и та, в чьё мягкое плечо могли уткнуться мы своей сиротской головой, та, единственная, на кладбище, оставила нас голодными, холодными и сама ушла. Моя мачеха сделала яичницу с помидорами своему ребёнку, а я ребёнком не была, меня она доброй вестью угостила: «Отец пошёл искать лошадь, ушёл на погибель свою. Уж хоть бы твой брат явился поскорее, пошёл бы отца домой привёл, отца твоего убить хотят». Мой брат тогда был в Манаце, учеником у плотника был. Конечно, мой брат вернётся не усталый до смерти, не голодный, как вол, и призрак горящей кошки не коснётся его, ведь он непонимающий. «Придёт, отправлю отца искать». Но есть на небе бог — и её понятливый ребёнок скорчил рожу, и его вырвало. Бог кинул в его яичницу червяка, потому что увидел, какое мачеха делает различие между падчерицей и своим жёлтым заморышем. Мой брат вернулся и, как мокрый куль извести, тяжело осел. Глаза от усталости слипаются. «Ты чего плачешь, ахчи?» А я плачу оттого, что стою босыми ногами на холодной земле, оттого, что мой сводный брат пугливый и жёлтый, оттого, что мой злой отец мечется бог знает где в этой ночи, и оттого, что мой родной брат ест эту яичницу, моя мачеха поставила её перед ним, моя мачеха яд перед ним поставила, а наш сводный брат глаза вытаращил и его вот-вот опять вырвет. Но в желудке у него пусто и нечем рвать, одно трепещущее сердечко да испуганные глаза… А ведь рядом со мной в этой страшной ночи, ведь рядом сидит тяжёлый, как из глины, мой верный брат — чего же я плачу? На улице смертная дрожь меня пробрала, но там я была одна и даже вскрикнуть не смела, а теперь мой брат сидит рядом и я могу дать волю слёзам, вот почему я плачу.
И вдруг моя мачеха как ударит по коленям, как хлопнет и сникла вся: «Кровь, кровь, кровь». Да ещё на своём дарпасовском наречии: «Крав, крав, крав». «Кровь, кровь, кровь», — и сникла вся. Как подстреленная птица, неслышно разевает рот, но я слышу отчётливо: «Ишхана убили, убили Ишхана». До чего ж бессердечная была. И мой брат припугнул моего сводного брата… И почему я этого несчастного зову сводным братом? Мой брат припугнул моего брата. Они были одного возраста, но один — сжавшаяся в комочек душа, другой — тяжёлая, мокрая глина. И этот, который глина, сказал: «Дьявол забрался в твою мать». Но тот именно так всё и видел в этом ночном доме — вон и пламя дьявол качнул… молча скользнул дьявол и по углам, по углам… в дарпасовку. В эту минуту, если б ещё крикнуть «бах!», так бы и испустил дух бедный ребёнок, потому и бог есть на свете, и этот бог приставил мать к этому ребёнку, ему-то она была матерью, это мне она была мачехой, а за ним она ходила, его страхи отводила, она ему ещё и девушку должна была выбрать и сосватать, а потом ещё за косы должна была свою невестку оттаскать, сделать её покорной женой сыну… А мне и бабушкиной шали достаточно, и того даже много, потому что сиротская кожа — она толстая. Так, закутанная в эту шаль, и стою я возле волов перед телегой.
И вдруг Ишхан:
«Давай-давай-давай-давай, Асо, давай, чёрт тебя возьми, давай».
Это уже на следующий день. На следующий день или же в один из этих дней. Лошадь он отыскал, привёл, привязал во дворе, брат мой ушёл к своему плотнику, сводный брат дрожал в саду от страха, но боялся Ишхана и не шёл к матери — уцепиться за её подол, а мачеха опять стала у садовой калитки: «Ишхана убить должны, убьют Ишхана». А я стою перед волами и дрожу, мой отец грузит камни на телегу. Грузит! Горит весь — Арзуманов его поддел, да так и оставил. И вдруг с камнем в руках, ещё не разогнувшись:
«Давай, давай, давай, Асо, давай, чёрт тебя возьми, давай!»
И вдруг я смотрю, между двумя хачкарами дуло ружья просунулось, дрожит — и не дрожит даже, а вихляет. Ежели ястреб слетит с ветки, как та ветка будет трястись, так то ружьё между двумя хачкарами и трясётся. Кто бы там ни был, а сердце наверняка покинуло его и руки ружья не держат… Смотрим, а это Пыльный дед, Асканаз, муж нашей Вардуи.
«Давай, давай, давай!» И так, не разгибаясь, пошёл к нему мой отец.
«Хорошенькое место приискал, молодец Асо, бей же, бей, так и так твою мать, бей!»
Асо встал во весь рост, и ружьё у него в руках так и прыгает.
«Бей, бей, не бойся, бей давай!»
«Так и так того, кто тебя послал, кто на тебя понадеялся, говорят тебе, бей!.. Бей, Асо-джан!»
Он взялся за дуло и так за дуло и вывел его из-за хачкаров и прикладом, как дубинкой, ударил, свалил этого верзилу, вдвое выше его ростом, и прикладом — ногой, прикладом — ногой, прикладом — ногой, а заодно и бранью, бранью, бранью… и матом. «Что, Ишхан умер уже? Совсем, что ли, нет Ишхана?» — и матом, и матом, и к селу. Дарпасовке он кинул сквозь зубы: «Поди скажи им, пусть придут, падаль свою заберут домой, а то сдохнет здесь, жалко, Ванкер без шута останется».
Я этого не слышала. Я стояла возле волов перед телегой, этот бедняга Асканаз мычал, как больная скотина, Ишхан под колёса камень подложил, волы сдвинули его, и нет больше камня под колёсами, сейчас телега покатится и волов задавит, и меня вместе с моей чёрной судьбой. А я оцепенела, замерла перед волами. А по ущелью из города, эх, с вольным свистом своим шёл поезд в город Москву, и моё сердце говорило мне, что Арзуманову нет никакого дела до Ишхана и этого несчастного Асо не он подослал. И моё сердце говорило мне: хоть бы Арзуманов увёз меня к своей доброй жене в город Москву, чтобы я не торчала сейчас перед этой телегой. Потом уже, когда я жила своим домом и моя мачеха видела, что я не зарюсь и не надеюсь на их припрятанное золото, тогда-то она мне всё и рассказала. В тот день мой отец покрутился-покрутился в доме и заснул. Мачеха рассказывает:
«На минутку только и сомкнул глаза».
Рассказывает:
«Сказал: «Нашли кому ружьё доверить — он одной рукой за штаны держится, чтобы не упали, другой…» — и на минуточку закрыл глаза».
Нет, это он потом Асканазовой матери, матушке Воски, сказал, доброй обездоленной женщине. Это она одна во всём селе видела мои опухшие ноги, моё сиротство, но что она могла сделать, сама каждый божий день у того, у другого одалживала хлеб, иной раз и мне от этого хлеба перепадало, а большей частью никто ей не давал, потому что она взаймы просила, а это почти на попрошайничество смахивало, потому что, если бы и вернула, кто бы стал есть их хлеб. Походя мой отец сказал в сторону их сарая: «На хачеровском кладбище валяется, идите своего вояку заберите, одной рукой ружьё держит, другой — штаны подбирает». Моя мачеха рассказывает: «Голову на одну секундочку к подушке приложил, секунду спал или не спал и вдруг вскочил, будто змея ужалила: «Ух ты, Отшельников скит!»
Моя мачеха выскочила за дверь и к моей бабке:
«Наны-джан, сказал — Отшельников скит. Вуй, наны-джан, не к добру сказал…»
В Отшельниковом скиту ещё до того, как мы с братом родились, большое было кровопролитие, и народ боится говорить об этом, кто говорил об этом, убитым оказывался, кто говорил, от какого-нибудь несчастного случая, от чего-нибудь неожиданного погибал. Но моя бабка сказала моей мачехе:
«Ружьё не прячь, врага своего нашёл мой сын, не вздумай ему мешать».
Мой отец на минутку сомкнул веки и как во сне увидел — на камне сидит ахпатец и прислушивается, когда раздастся выстрел Асо и кончится жизнь Ишхана. Прислушивается из своего Ахпата — поверх Акнера и Ванкера, через всё замершее манацкое ущелье, это он вложил в руки Пыльному Асканазу ружьё и сидит теперь в своём Ахпате, пошёл к Отшельникову скиту, сел на камень и ждёт, когда раздастся выстрел. Безобразная осень. Деревья голые, чёрный ворон летает, в горах выпал снег, овраги и ущелья стоят притихшие — в Ванкере если орех зубами разгрызёшь, в Ахпате будет слышно.
А про это уже мне бабушка рассказала. Когда всё уже забылось, отошло и моё знание не принесло бы новой напасти на мою сиротскую голову, расчёсывая мои волосы, заплетая их в косу, плача, моя бабушка про всё это мне рассказала. Мой дед был священником, и, значит, моя бабка была попадьей, в доме у них святая книга имелась. После того как моя тётка, бабкина дочка Манишак, овдовела в Ахпате и мой дед умер, моя бабка оделась во всё чёрное, забралась в дом и молча ждала, когда смерть придёт за ней, но прожила долго и про все здешние дела была хорошо осведомлена — кто кого притесняет, кто чьей женой завладел, кто где в засаде притаился, чью скотину хотят прирезать и из какой безвестности и на кого пуля выскочит. Ахпатовский наш зять, муж моей тётки Манишак, имени его уже не вспомню, это ещё до меня, и моего брата, и нашей мачехи было, даже до прихода в наш дом моей пресветлой матери было… ахпатского нашего зятя мельник и его сын Амазасп убили. Имя Амазаспа не вру, правильно говорю. Через весь Ванкер, потом через Акнер, по чёрной пашне, что возле Большого камня, мой отец бежал и кричал в сторону Ахпата:
— Амазасп, Амазасп… Амзо… Амазасп… Амаз…
Я стояла перед телегой возле волов. В руках слабый прутик детский. Под колёсами камня нет, груженная Ишханом телега давит на волов, вот-вот задавит, и волов задавит, и меня. Ну, думаю, Ишхан меня убьёт. Думаю — уйду в город, вот спущусь сейчас и пойду, спрашивая, спрашивая, найду, где мой брат в учениках сидит, найду брата, возьмёмся за руки и уйдём, скроемся навсегда от этого Ишхана, от этого Ванкера, от этой мачехи. Тот бедняга Асканаз всё стонал и стонал, и вдруг смотрю, хочет подняться — как весенняя тощая скотина, задницу от земли оторвал, а встать на ноги не может, повалился снова. Под конец сел. Сел и смотрит. Смотрит, смотрит… ничего не видит, говорит «вот», сам себе говорит «вот»… потом заметил меня:
— Доченька?..
Потом расплакался — как ребёнок захлёбывался.
— Видела, что твой отец со мной сделал?
А что ему оставалось, моему отцу?
— Ни стыда у него, ни страха… — и плачет, и хочет встать, но больно ему, и он снова плачет.
Сказал мне — подложи под колёса камень, я подложила, но ты представь, как может подложить камень твоя Нанар. Сидя, как ребёнок, подполз-подполз, подтянулся и сам подложил камень. И некрасиво так плачет. И ещё ему волов развязать, ещё ему мучиться, развязывая сидючи туго стянутые Ишханом узлы, и, так и не сумев развязать их, ещё ему горько плакать, а ещё вол должен наступить ему на ногу, и он ещё должен взвыть, потому и говорю, что совесть в животном хороша, а в человеке, который к тому же тряпка, жалость и совесть — это одни сопли.
И словно на выстрел — весь Ванкер высыпал на улицу и побежал — словно на чёрных пашнях целая воронья стая поднялась.
«Амазасп, Амазасп, Амазасп». Припав к лошадиной морде, никого кругом не видя, Ишхан пересёк пашни и поскакал дальше, стегая лошадь плёткой. Смерть слепая бывает и видит только отмеченного своей печатью, как слепой камень катится, через голову одного перекатывается и бац — в другого.
Ишхан только Отшельников скит перед собой видел и в скиту на камне — Амазаспа сидящего.
— Амазасп, Амазасп, Амазасп… скажите Амзо, чтоб бежал… Амаз…
Как вспугнутое стадо, народ бежит по пашням. Люди устали от воровства, от предательства, от убийств — «Амазасп». Голос от Акнера катится, доходит до Ахлата:
— Амзо скажите, пусть бежит, пусть бежит… Амазасп, Амазасп…
И я тоже хочу бежать, кричать, я тоже хочу в Отшельников скит… А что даст мне Отшельников скит, что мне, сироте, там достанется… да, а этот несчастный мучается тут и плачет, мучается, дрожит под волами и плачет… А Ишхан его и не заметил даже, посмотрел как на пустое место, проехал дальше. Народ — за Ишханом: «Амазаспу, скажите… Амазу…» Амазу сказали. Ему и отец сказал во сне, и сам он себе сказал ещё раньше, что Ишхан придёт в один прекрасный день. Они оба, Ишхан и Амазасп, работали на строительстве железной дороги, потом вместе воевали у Андраника — смутные были времена, — ещё где-то вместо дрались… и всё это время приглядывались друг к другу. Мой отец раскусил его — и он тоже всё про моего отца сообразил. Выбежав за Акнер, не добежав до Ахпата, люди останавливаются на холме как вкопанные, ну как будто воде дорогу перекрыли, — Амаз из Отшельникова скита стреляет, убивает лошадь под моим отцом и кричит, размахивая ружьём:
1 2 3 4


А-П

П-Я