https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Среди металлов?
— Ну, хотя бы среди металлов.
— Среди металлов — свинец.
— Так вот, тяжелее этого самого свинца — чувство признательности: я съел у тебя дома два кусочка мяса и выпил два стакана вина, и я иду по улице и думаю, что у тебя дома я съел два кусочка мяса и выпил два стакана вина, работаю и думаю, что у тебя дома я съел два кусочка мяса и выпил два стакана вина, моюсь в бане и думаю, что у тебя дома два кусочка мяса съел, два стакана вина выпил, лежу рядом с женой и думаю, что мясо ел в твоём доме, овец увижу — вспомню, мясо увижу — вспомню, пастуха увижу — вспомню, всё время помню. Тяжёлое это чувство — чувство благодарности. Вряд ли встречалось тебе в жизни слово «благодарность» в отдельности от слова «неблагодарность»?.. Так-то вот! Вместе они — благодарность и неблагодарность. Свинец перед ними — что? Пушинка! Так что я в твой дом не приду.
— Он не будет так усложнять, Завен. Ты очень усложняешь.
— Увидим.
— Увидим, конечно, но ты усложняешь.
— Ну ладно, думай как хочешь.
— Но правда моя. Это раз. Кроме того, ты забыл, у нас свой генерал есть. Это два.
— Звание одно.
— Что значит — звание одно? Что же ещё должно быть?
— А ты думал, лампасы, звезда — так тебе и генерал?
— А какие они ещё бывают, генералы?
— Мысль — генеральская, сердце — генеральское, смех — генеральский, вот какие! А наш — что он за генерал? Да его, несчастного, склероз со всех сторон обступил.
— Опять ты усложняешь. Какое дело тому, с кем свяжется генерал по телефону, до его ума, сердца… склероза. «Вас генерал беспокоит», — скажет он по телефону, а ему ответят: «Слушаю, товарищ генерал…» Ему будут говорить, что надо наказать пастухов, нас то есть, а он — ноль внимания, потому что он генерал и не привык забивать себе голову всякими пустяками. Ему будут доказывать, что невозможно сделать то, о чём он просит, а он будет своё гнуть: «Даю вам два дня сроку, кончайте с этим делом и о результатах доложите».
— Э-э-э!.. — перебил его Завен. — Хорошо иметь всесильного родича, но и родич требует положенной ему дани, останешься в долгу — удивится. Словом, опять та же благодарность-неблагодарность. Нет, не верю я в твоего генерала.
— Философствуешь! — рассердился председатель. — Смотри, как затараторил, совсем заморочил мне голову, а когда овец чужих резал, небось не мудрствовал!
— Ага, вот и ты заговорил как следователь, — улыбнулся Завен. — А был бы ты на моём месте, мудрствовал бы?
— Не знаю, — задумчиво отозвался председатель, потом вдруг добавил: — Всем селом судью засмеём — раз! Генерала на помощь позовём — два! Правильно — генерала на помощь. Я поехал в город!
— Дай бог удачи.
— Почему же не должно быть удачи?
— Кто его знает!..
Завен вспомнил Ерванда Царукяна — дальнего родственника жены, заведующего отделением райбанка, шестидесятилетнего человека. Глаза у Царукяна круглые, между глазами и бровями никакой связи: слишком высоко вскинуты брови. Лоб косо срезанный, низкий, а надбровные дуги выдаются вперёд, крепкие, ничем не пробьёшь. Пришёл как-то Завен в банк получать для колхоза деньги. Царукян долго изучал чек и наконец заявил, что печать не отчётлива.
— В Антарамече чернил не было?
— Были.
— Знаю, что были. Чернила что? Дешевле чернил ничего нет, бутылка — восемь копеек. Да, а тот, кто дал тебе эту бумажку, не знает, как нужно оформлять документы? Я же тебе деньги должен выдать по этой бумажке. Понимаешь, деньги! А если ревизор обнаружит у меня такой чек, что он скажет? Ты думаешь, он похвалит меня? Он меня выругает. Чернила и печать для того и существуют, мой дорогой, чтобы можно было любую бумагу в документ превратить.
Во время этой нудной речи самому большому бездельнику и то показалось бы, что его ждут важные и неотложные дела. А Завен? Завен с недовольной гримасой на лице переминался с ноги на ногу.
— И когда пытаются втолковать тебе что-либо, ты не обижайся, ты и сам не умеешь обращаться с документами. В скольких это местах ты перегнул эту бумажку…
— Опаздываю я…
— Опаздываешь — приходи завтра.
— Мне сегодня в село ехать.
— Кончишь дело, тогда и поедешь. А если ты не считаешь это делом, поезжай хоть сейчас. И пришли вместо себя другого, кто не спешит и умеет обращаться с бумагами. Да, умеет обращаться с бумагами.
— Ну хорошо, я подожду, кончайте.
— Тут уж извините, тут уж, пожалуйста, извините меня! Не тебе меня учить, я сам знаю, когда кончать… Я с двадцать первого года, если хочешь знать, с тринадцатого июля…
И, увидев, как начинает краснеть Царукян, Завен торопливо проговорил:
— Хорошо-хорошо-хорошо, я извиняюсь.
— Я в таком извинении не нуждаюсь, молодой человек, и, пожалуйста, не размахивай руками. Мы ещё и виноваты. Ты бы посмотрел на свой чек! Кто так ставит печать! Мы на государственной службе находимся, и здесь не лавочка, и потому нечего обижаться… Уж не говорю, что в отцы тебе гожусь… «Хорошо-хорошо…»
Когда дело, казалось бы, шло к концу, Царукян отправился к управляющему:
— Деньги всё-таки не шуточки, — пояснил он Завену.
Царукян вернулся, пожимая плечами.
— Управляющий не против твоей бумажки, а я человек маленький, но я его предупредил, что будет ревизия…
Чтобы получить деньги, кажется, пять тысяч рублей, Завену пришлось в пятидесяти местах поставить свою подпись.
— Подпишись ещё раз, обмакни перо… Подпишись, как в паспорте. Всё, свободен. Пересчитай деньги… И когда тебе дело говорят, не обижайся, выслушай. Знаем, значит, раз говорим, мы ведь тоже живые люди, тоже с чувствами… Считай, считай. Ну вот, теперь мы с тобой в расчёте. Будь здоров.
Проходя мимо магазина «Ткани», Завен вспомнил, что у него есть письмо от жены к этому самому Ерванду Царукяну. «Там у Царукянов бязь для нас куплена, зайдёшь к ним, переночуешь заодно, за гостиницу не надо будет платить».
Завен обнаружил письмо в кармане рубахи. Карман был застёгнут на пуговицу и закреплён для большей надёжности булавкой.
— Не видать тебе твоей бязи, жена, — вслух проговорил Завен, — не зайду я к Царукяну, и на гостиницу придётся потратиться. Разорение…
Однако… банк был уже закрыт, и Завен побрёл к Царукяну. Вот, наконец, и дом, который он искал. Дом двухэтажный, огороженный, с красной калиткой, а на ней вместо звонка — молоточек. «Почему не звонок?» — подумал Завен и тут же догадался: потому, что звонок — электричество, а электричество — деньги. После первого стука молоточком какая-то девочка на втором этаже чуть откинула занавеску, прижалась носом к стеклу и, вопросительно выпятив губу, скрылась. Завен подождал немного, но за оградой было тихо, никто не шёл открывать калитку. После второго стука занавеску откинула другая девочка, года на три-четыре старше первой. Она просто стала смотреть в окно. Завен повертел в воздухе письмом, девочка кивнула головой и показала рукой на почтовый ящик. Потом Завен долго стучал молоточком, но безуспешно. Наконец, занавеска снова пошевелилась, и девочка, та, что была постарше, открыла створку окна.
— Вам кого?
— Мне нужен Царукян.
— Это дом Царукяна.
— Я знаю, что это дом Царукяна.
— Что вам нужно?
— Подайте копеечку, — жалобно протянул Завен.
Девочка недоумевающе вскинула плечи и отвернулась.
Сам Царукян возился в это время у себя в саду возле большого камня. Это был гладкий базальт весом с тонну, одна сторона его была выщерблена.
— А, это ты, молодой человек! Добро пожаловать! Опять по делу?
Завен смотрел то на дом, то на сад — всё делало честь хозяину.
— Своими руками строил. Только стены мастер сложил, но и я тоже наравне с ним потрудился. Вот, смотри, — Царукян показал на ладони, — всё здесь этими руками создано.
Это были руки настоящего каменотёса, грубые, с обломанными ногтями.
— А камень, который ты видишь, он всегда, думаешь был такой? Это я его таким сделал. Он был как этот дом. Одолею и его, — пообещал он, — потихоньку. И для здоровья полезно, и деньги при мне останутся.
— Земля у меня на участке вся будто пропахана, — продолжал Царукян, — ни одного камешка не найдёшь в ней. А вот этот кусок каменистым оказался, я его чернозёмом покрыл. А чернозём не на грузовике привёз, сам перетаскал с соседней улицы, когда там бульдозер работал. Видишь, что за котем растёт на этом куске, да ты сорви, попробуй, не стесняйся. — Царукян сам нагнулся, сорвал одну-единственную травинку котема. — Ну-ка, попробуй, поешь, поешь, не обеднеем. Человеку не пристало быть скупым. Это не значит, конечно, что добро своё нужно раздаривать. Мы ведь рабочие люди, не князья какие-нибудь. У меня, например, зарплата — сто рублей да пенсия — тридцать рублей… А как же, я старый партизан!.. Хочу сказать, что, если ты не бережёшь каждую копейку, считай, что ты князь, а не рабочий человек…
…Хотел бы я поглядеть, — думал Завен, — какой из тебя партизан, банковская ты мышь!.. Ты не виноват, что у тебя черепная коробка мала — не много вмещает в себе. Не может же несчастная лопнуть! Ты вызубрил когда-то две-три истины и орудуешь ими всю жизнь, пользуешься ими, как нищий пользуется своим единственным рублём… Ты по копеечке копил уважение к себе, и, господи боже ты мой, так долго ты делал это, что человек может ошибиться и принять его за чистую монету. Взять бы у тебя из рук этот лом, да со всего размаху… о-о-о, лом бы скорее треснул, честное слово!
Ты из тех людей, которые весьма неохотно отдают дань годам жизни; вы теряете по одному волоску в год, но сами говорите: «Волос на голове не осталось». Ваши фотокарточки демонстрируют нам, какими вы были в молодости — закрученные кверху короткие усики, глаза круглые, косо срезанный лоб, и во рту незажжённая папироса: «Курил, теперь бросил. Что я, враг себе, что ли!.. Себе, своему здоровью, своему карману».
Если у такого человека попросить на один день десять рублей — пальто себе, скажем, покупаешь, а десяти рублей недостаёт, — он подумает и скажет:
— А на что тебе эти деньги?
— Пальто покупаю, восемьдесят вот есть, а нужно девяносто.
— Значит, девяносто рублей стоит пальто?
— Да, девяносто… Не можете ли до завтра десятку одолжить?
— А где же твоё пальто, сносилось?
— Сносилось.
— Сколько лет носил?
— Пять лет, теперь вот хочу новое…
— Быстро сносил.
— Пять лет…
— Я рад, что у тебя есть восемьдесят рублей, я всегда радуюсь, когда у моих знакомых бывает столько денег.
Над мнением, высказанным президентом Соединённых Штатов по тому или иному поводу, они размышляют больше, чем сам президент. Размышляют и поглядывают в сторону погреба, где хранятся припасённые на чёрный день мыло и спички, а у иных, кроме мыла и спичек, вяленая баранина, сухари, сыр, масло, мука, да что там мука! — даже и лимонад, пиво…
Племяннику, надумавшему жениться, они говорят:
— А дом у тебя есть?
— Да должен вот квартиру получить.
— Получай себе на здоровье, но ведь квартира не дом. Ты вот что, ты подай в горсовет заявление, выбери себе участок на окраине города и построй себе из досок какую-нибудь хибару и поселись в ней. Каждый день после работы бери лопату, копни раза два. Раза два, не больше, и дом сам построится. С погребом, с двором, с тутовым деревом посреди двора. Свой собственный дом, это, брат, не просто квартира.
Что эти люди едят? Если сейчас сорок восьмой год, они потребляют припасы тридцать восьмого года, если пятьдесят восьмой — сорок восьмого. А в шестьдесят восьмом году в ход идут мыло, масло и одежда пятьдесят восьмого года. Я говорю это не к тому, что меня это сильно заботит. Если у нас сейчас тысяча девятьсот шестьдесят шестой год, пусть они едят муку тысяча семьсот шестьдесят шестого года! На здоровье! Мне-то что! Но вот в чём беда: они пользуются славой хороших людей, ибо крупных краж не совершают, чтобы не быть пойманными, не пьют — чтобы не нарушать общественный порядок. Носят не старую и не новую одежду, знакомых приветствуют с улыбкой, служат домоуправами, — приличные люди. Приличные, да, но я только злюсь, что никому и в голову не приходит достать бензину — и не какого-нибудь тридцать восьмого или сорок восьмого года, а самого свежего — этого года, достать бензину и спалить их вместе с их погребами, посыпанными нафталином, вышивками, с мылом сорок восьмого года, с керосином двадцать пятого года и прочей дрянью не знаю уж какого года!
Триста метров приусадебного участка Царукяна были разделены на квадраты и засеяны зеленью — котемом, тархуном, самитом, огурцами. Огурцы, правда, решили было самовольно перелезть на соседнюю территорию, но хозяйская рука вовремя указала им на их квадраты.
А в доме всё было покрыто краской — от стенной печки до висячего умывальника. Краска гласила: «Вы — сырость, древесные жучки, время, — вы покушаетесь на всё, что имеет ценность, но я, краска, не допущу этого…»
И маленькая головка Царукяна, и такая строгая разбивка приусадебного участка, и эта краска, и занавески, еле сходившиеся на окнах, — всё это низводило человека на степень ничтожества. Человек, конечно, думал, глядя на всё это: Сахара — пустыня, думал человек, и странно, что она захватила не весь большой свет, — просто удивительно, что этого не произошло; человек чувствовал себя неловко оттого, что на свете есть оазисы. Он прямо-таки багровел от стыда. Потом он вспоминал: «В Австралии имеется сто двадцать миллионов овец. Это потрясающая цифра…» Потрясающая цифра! Постыдились бы! Мало того, что сосчитали, ещё и воскликнули: по-тря-саю-щая цифра! Потрясающая мелочность! Такая мелочность, в результате которой землю при всей её неоглядной раздольности делят на крохотные лоскутки — здесь котем, тут самит, ах, убери свой хвостик с этой грядки, огурчик. Бог ты мой, да разве это земля, это же макет земли!
И достойный владелец этого макетного мирка служащий районного отделения банка Ерванд Царукян подошёл к шкафу и достал лимон. Одну штуку. Тщательно выковырял ножом тёмное пятнышко гнили — вчера ещё был цел, глаз да глаз нужен, чтоб за всем уследить, — потом отрезал две ровные тоненькие дольки.
— Чаю попьём.
— А я слышал, — несмело заговорил Завен, — что в банках иногда подтасовывают пачки денег:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я