https://wodolei.ru/catalog/vanni/Bas/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Кто-нибудь из вас видел уши проповедника? Сорочки на нем не было, из рукавов-камзола торчали голые руки. Я хорошо его разглядел, хоть он и кутался в грязный плащишко. Мне хорошо было видно через его сквозные, словно колокольня антверпенского собора, штаны, как раскачивались там его колокольчики, видел я и естественное его било. Другой сквернавец проповедовал в одном камзоле и босиком. Ушей у него тоже никто не видал. На середине своей проповедишки он запнулся, а детвора давай его дразнить: «У! У! Не выучил урока!» Третий нахальный сквернавец был в грязной дрянной шляпенке с перышком. Ушей у него тоже не было видно. Четвертый сквернавец, Германус, был одет поприличней, но, говорят, палач дважды накладывал ему клеймо на плечо, да!
У всех под шляпами засаленные шелковые ермолки, прикрывающие им уши. Вы когда-нибудь видели у лютеранского проповедника уши? Кто из этих сквернавцев отважился показать уши? Да, уши! Не так-то это просто — показать уши, когда они отрезаны! Палач — вот кто отрезал им уши, да!
И все-таки этим вот нахальным сквернавцам, карманным воришкам, тунеядцам и шалопаям, голоштанным проповедникам, народ кричит: «Да здравствует Гез!», точно все повзбесились, с ума посходили, не то перепились.
Если в Нидерландах можно безнаказанно горланить: «Да здравствует Гез! Да здравствует Гез!», то нам, бедным служителям римско-католической церкви, остается только уйти. Господи Иисусе Христе! Какое страшное проклятье отяготело над этим обмороченным глупым народом! Богатые и бедные, благородные и худородные, старые и молодые, мужчины и женщины — все в один голос орут: «Да здравствует Гез!»
Но что же это за голь перекатная явилась к нам из Германии? Все свое достояние эти господа ухлопали на блуд, на игорные притоны, на шлюшек, на потаскушек, на бесчинство, на непотребство, на мерзостную игру в кости, на пышные наряды. У этой гольтепы ржавого гвоздя не осталось, чтобы поскрести там, где чешется. Теперь они подбираются к церковному и монастырскому имуществу.
На пиру у сквернавца Кюлембурга был другой сквернавец Бредероде, и они оба пили из деревянных кружек, чтобы выразить свое презрение к мессиру Берлеймону и к правительнице, да! И оба кричали: «Да здравствует Гез!» Ну, уж если б я, — прости, господи, мое согрешение, — был богом, я бы превратил их напиток, будь то пиво или вино, в отвратительные грязные помои, да, в грязную, мерзкую, вонючую воду, в которой стирались их загаженные сорочки и простыни.
Да, да, ослы вы этакие, ревите, ревите: «Да здравствует Гез!» Да, я ваш пророк! Все проклятия, все казни — горячка, чума, пожары, разорение, запустение, моровая язва, лихорадка, черная оспа — падут на головы нидерландцев, да! Так будет отомщен господь за ваш подлый рев: «Да здравствует Гез!» Камня на камне не останется от ваших домов, и ни одна косточка не уцелеет от ваших проклятых ног, бежавших за этой прохвостней-кальвинистней. И да сбудется все мною реченное! Аминь! Аминь! Аминь!
— Пойдем-ка отсюда, сын мой, — сказал Уленшпигель Ламме.
— Сейчас, — сказал Ламме.
Он поискал жену среди молоденьких хорошеньких святош, внимавших проповеди, но так и не нашел.
12
Уленшпигель и Ламме приблизились к месту, получившему название Minnewater — «Вода любви». Впрочем, великие ученые, умники-разумники, утверждают, что надо говорить Minrewater — «Вода миноритов». Усевшись на бережку, Уленшпигель и Ламме увидели, что под густолиственными деревьями, образовавшими как бы низкий свод, гуляют под руку, тесно прижавшись, глаза в глаза, мужчины и женщины, девушки и парни, все в цветах, и так они были полны друг другом, что, казалось, весь остальной мир перестал для них существовать.
Уленшпигель невольно вспомнил о Неле. От этого воспоминания ему стало грустно, и он сказал:
— Пойдем выпьем!
Но Ламме не слышал — он тоже смотрел на влюбленные пары.
— Вот так когда-то и мы, я и моя жена, миловались перед носом у тех, кто, вроде нас с тобой, посиживал без подруги на бережку, — сказал он.
— Пойдем выпьем, — повторил Уленшпигель, — мы найдем Семерых на дне кружки.
— Ты что, пьян? — возразил Ламме. — Ты же знаешь, что Семеро — это великаны и что им не выпрямиться во весь рост даже в Храме Спасителя.
Грустная дума о Неле не мешала Уленшпигелю думать и о том, что в какой-нибудь гостинице его, быть может, ожидают надежное пристанище, сытный ужин и радушная хозяйка.
— Пойдем выпьем! — в третий раз проговорил он.
Но Ламме не слушал его, он смотрел на колокольню Собора богоматери и молился:
— Пресвятая богородица, покровительница состоящих в законном браке, дай мне еще раз увидеть мягкую подушечку — белую ее грудь!
— Пойдем выпьем, — настаивал Уленшпигель, — она, уж верно, в трактире — показывает свою белую грудь пьянчугам.
— Как ты смеешь худо о ней думать? — воскликнул Ламме.
— Пойдем выпьем, — твердил Уленшпигель, — она, конечно, держит где-нибудь трактир.
— Тебе выпить хочется — вот ты и злишься, — огрызнулся Ламме.
А Уленшпигель продолжал:
— А что, если она приготовила для бедных путников отменную тушеную говядину с острыми приправами, благоухающими на весь трактир, говядину не жирную, сочную, нежную, как лепестки розы, плавающую, будто рыба на масленице, меж гвоздики, мускатного ореха, петушьих гребешков, телячьих желез и прочих дивных яств?
— Вот пакостник! — вскричал Ламме. — Ты что, задался целью меня уморить? Забыл, что мы уже два дня пробавляемся черствым хлебом да скверным пивом?
— Тебе есть хочется — вот ты и злишься. Скулишь от голода. Ну так давай выпьем и закусим! — предложил Уленшпигель. — У меня еще осталось полфлорина — на это можно устроить целое пиршество.
Ламме повеселел. Оба сели в повозку и поехали по городу, высматривая трактир получше. Но им все попадались угрюмого вида baes'ы и не весьма приветливые baesin'ы, и потому они, полагая, что злющая рожа — плохая вывеска для странноприимных заведений, нигде не решались остановиться.
Наконец они доехали до Субботнего рынка и зашли в трактир под вывеской «Blauwe Lanteern» — «Синий Фонарь». Наружность baes'а на сей раз показалась им располагающей.
Повозку они вкатили под навес, а осла оставили в стойле, в обществе торбы с овсом. Потом заказали себе ужин, вволю наелись, отлично выспались, встали — и опять за еду.
Ламме ел так, что за ушами трещало, и все приговаривал:
— В животе у меня небесная музыка.
Когда настало время расплачиваться, baes подошел к Ламме и сказал:
— С вас десять патаров.
— Деньги у него, — показав на Уленшпигеля, молвил Ламме.
— У меня денег нет, — сказал Уленшпигель.
— А где же твои полфлорина? — спросил Ламме.
— Нет у меня полфлорина, — отвечал Уленшпигель.
— Нет так нет, — сказал baes, — тогда я сниму с вас обоих куртки и рубахи.
Но тут вдруг Ламме начал спьяну куражиться:
— А если я хочу еще выпить и закусить, выпить и закусить, а? Хоть на двадцать семь флоринов? Кто мне может запретить? Ты, брат, не думай, мое пузо особенное. Вот тебе крест, оно до сего дня одними ортоланами питалось. У тебя под твоим грязным ремнем никогда такого пуза не будет. Ты нехороший человек, и у тебя весь жир на воротнике твоей куртки, а у меня на пузе аппетитное сальце в три пальца толщиной!
Baes пришел в совершенное неистовство. Он был заика, а ему хотелось все сразу выпалить, и чем больше он торопился, тем сильнее фыркал, точно собака, сейчас только, вылезшая из воды. Уленшпигель швырял ему в нос хлебные шарики, а Ламме, все более и более воодушевляясь, продолжал:
— Ты думаешь, мне нечем заплатить за трех твоих дохлых кур, за четырех паршивых цыплят и за дурака павлина, что метет обгаженным хвостом твой птичий двор? Когда бы твоя кожа не была суше, чем у старого петуха, когда бы твои кости уже не крошились, я бы еще наскреб денег, чтобы и тебя самого съесть, и твоего сопливого слугу, и твою кривую служанку, и твоего кухаря, который и почесаться-то не сможет, ежели его мучает зуд, — до того короткие у него руки. Какой нашелся: за полфлорина хочет отнять у нас куртки и рубахи! Ты лучше скажи, что стоит все твое платье, драный нахал, — я тебе больше трех лиаров за него все равно не дам.
А baes все пуще и пуще гневался и все сильнее пыхтел.
А Уленшпигель между тем бросал хлебные шарики прямо ему в лицо.
Ламме, исполнившись львиной отваги, продолжал:
— Как по-твоему, дохлятина, сколько стоит прекрасный осел с тонкой мордочкой, длинными ушами и широкой грудью, неутомимый в пути? По малой мере восемнадцать флоринов — ведь так, паскудный трактирщик? Чем бы ты заплатил за такое чудное животное? Ржавыми гвоздями от сундуков?
Baes еще сильней запыхтел, но, видимо, боялся пошевелиться.
А Ламме говорил не умолкая:
— Ну, а сколько, по-твоему, стоит превосходная ясеневая повозка, выкрашенная в ярко-красный цвет, с верхом из куртрейской парусины, защищающим от дождя и солнца? По малой мере двадцать четыре флорина, верно? А сколько будет двадцать четыре и восемнадцать? Отвечай, невежественный скаред! Нынче базарный день, в твоей грязной харчевне полно мужиков, и я им свой товар живо спущу!
Все его тут знали, и он мигом продал и осла и повозку. Получил он за все про все двадцать четыре флорина десять патаров.
— Понюхай, чем пахнет! — сказал он, поднеся деньги к самому носу baes'а. — Ведь правда, пирушкой?
— Пирушкой, — подтвердил хозяин и прибавил шепотом: — Когда ты будешь продавать свою кожу, я ее куплю за лиар и сделаю из нее талисман, помогающий от мотовства.
Между тем в окно со скотного двора поглядывала на Ламме премиленькая, прехорошенькая бабеночка, но как скоро он оборачивался, славное личико мгновенно скрывалось.
А вечером, когда он, спотыкаясь под действием винных паров, поднимался в темноте по лестнице, какая-то женщина обняла его, крепко поцеловала в щеки, в губы и даже в нос, смочила ему лицо слезами любви и так же внезапно исчезла.
Ламме порядком развезло, он лег и сейчас же уснул, а наутро отправился с Уленшпигелем в Гент.
13
Здесь он искал жену по всем kaberdoesj'ам, трактирам с музыкой и тавернам. Вечером он встретился с Уленшпигелем in de «Zingende Zwaan», в «Поющем Лебеде». Уленшпигель всюду, где только мог, сеял бурю и поднимал народ на палачей, терзавших родимый край.
На Пятничном рынке, возле Большой пушки, именовавшейся Dulle Griet, Уленшпигель лег плашмя на мостовую.
Мимо проходил угольщик.
— Ты что это? — спросил он.
— Мочу нос, чтобы узнать, откуда ветер дует, — отвечал Уленшпигель.
Потом прошел столяр.
— Никак, ты принял мостовую за перину? — спросил он.
— Скоро она кое для кого одеялом станет, — отвечал Уленшпигель.
Затем подле него остановился монах.
— Что ты тут делаешь, лоботряс? — спросил он.
— Я распростерся ниц, дабы испросить у вас благословение, отец мой.
Монах благословил его и пошел своей дорогой.
Уленшпигель приложил ухо к земле. В это время к нему подошел крестьянин.
— Ты что-нибудь слышишь? — спросил он.
— Слышу, — отвечал Уленшпигель, — слышу, как растут деревья, которые пойдут на костры для несчастных еретиков.
— А больше ничего не слышишь? — спросил общинный стражник.
— Слышу, как идет испанская конница, — отвечал Уленшпигель. — Если у тебя есть что спрятать, то зарой в землю: скоро от воров в городах житья не станет.
— Он дурачок, — сказал стражник.
— Он дурачок, — повторяли горожане.
14
А Ламме ничего не пил, не ел — все думал о светлом видении на лестнице Blauwe Lanteern'а. Душа его стремилась в Брюгге, но Уленшпигель потащил его в Антверпен, и там он продолжал напрасные поиски.
Уленшпигель ходил по тавернам и растолковывал добрым фламандцам-реформатам и свободолюбивым католикам, куда метят королевские указы:
— Король вводит в Нидерландах инквизицию, чтобы очистить нас от ереси, но этот ревень подействует на наши кошельки, и ни на что больше. Мы принимаем только такие снадобья, которые нам нравятся. А коли снадобье нам не по нраву, мы обозлимся, возмутимся и вооружимся. И король это прекрасно знает. Как скоро он удостоверится, что ревеню мы не хотим, он выставит против нас клистирные трубки, то бишь тяжелую и легкую артиллерию: серпентины, фальконеты и широкожерлые мортиры. Королевское промывательное! После него Фландрию так пронесет, что во всей стране не останется ни одного зажиточного фламандца. Какой мы счастливый народ: лекарем при нас состоит сам король!
Горожане смеялись.
А Уленшпигель говорил им:
— Сегодня, пожалуй, смейтесь, но в тот день, когда в Соборе богоматери хоть что-нибудь разобьется, немедля разбегайтесь или же беритесь за оружие.
15
Пятнадцатого августа, в день Успения пресвятой богородицы и в день освящения плодов и овощей, в день, когда сытые куры бывают глухи к призывам вожделеющих петухов, у Антверпенских ворот некий итальянец, состоявший на службе у кардинала Гранвеллы, разбил большое каменное распятие, а в это самое время из Собора богоматери вышел крестный ход, впереди которого шли дурачки, придурки и дураки.
Но по дороге какие-то неизвестные люди надругались над статуей богоматери, и ее сейчас же унесли обратно в церковь, поставили на амвоне и заперли на замок решетчатую ограду.
Уленшпигель и Ламме вошли в Собор богоматери. У амвона юные оборванцы, голоштанники и какие-то совсем неизвестные люди кривлялись и делали друг другу таинственные знаки. Они топали ногами и прищелкивали языком. Никто их в Антверпене ни прежде, ни после не видел. Один из них, похожий лицом на печеную луковицу, спросил Мике (так называл он божью матерь), почему она так быстро вернулась в церковь, кого она испугалась.
— Уж конечно, не тебя, эфиопская твоя рожа, — вмешался Уленшпигель.
Парень полез было к нему с кулаками, но Уленшпигель схватил его за шиворот и сказал:
— А ну попробуй тронь — я у тебя язык вырву!
Затем он обратился к находившимся в соборе антверпенцам.
— Signork'и и pagader'ы, не слушайте вы их! — указывая на юных голодранцев, сказал он. — Это не настоящие фламандцы, это предатели, нанятые для того, чтобы нам навредить, чтобы разорить и погубить нас. — Потом он повел речь с незнакомцами. — Эй вы, ослиные морды!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66


А-П

П-Я