унитаз для инсталляции 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

, склонившись почтительно, людей. Женщина с вышедшей из моды прической, лет сорока, похожая на портреты императрицы Елизаветы Петровны, круглила локти, сторонясь мужа, светски-любезного, с вальяжной походкой, по которой сразу отличишь строптивых московских вельмож. Но следом за ними — Павел и заметил-то ее, лишь когда наклонилась к руке, — девушка с открытой чрезмерно ярко-желтым платьем грудью, иссиня-черными волосами. Губы ее задержались у запястья государя слишком долго, и прикосновение их было почти любовным поцелуем — или ему почудилось? Девушка подняла глаза — блестящие, темные, глубокие, — и он ощутил вдруг остро, почти как физическое наслаждение, свое торжество над ней, ало мерцающим, полным людей залом, временем.
Вечером Кутайсов назвал ему имя. Анна Лопухина, дочь Петра Васильевича, московского сенатора. Намекнул осторожно, что можно поговорить с матерью, женщиной бойкой и понятливой. Павел, задумчиво глядя в раскрытый бювар, положенный перед ним Плещеевым, покачал спокойно головой. То, что ему суждено, сбудется и без мелочной суеты.
Неделю спустя, в день Святого Валериана по католическому календарю, он подписал приказ — трем дивизиям готовиться к походу во Францию, — не ощутив ни на мгновение трепета беспокойства, словно происходило все это не въяви. Выслушал восторженные речи братьев Лит-та, уверявших, что только ему Господь вверил судьбу Европы, потом — уклончивый, полный обиняков доклад Безбородко, по которому выходило, что воевать никак нельзя за отсутствием денег, снаряжения, провизии. Дни шли. На Преполовение Пятидесятницы сошел последний снег. В девять утра, приказав Кутайсову подать далматик, Павел надел коронационный убор, возложил на голову малую корону и неспешным шагом вышел принимать вахт-парад. Под мерный грохот прусского шага проходили мимо шеренги, а он стоял, как во время оно императоры Рима, ощущая себя доподлинно всемогущим.
* * *
Бесшумно, будто горка праха осыпалась, Остерман опустился в кресло против стола. Не глядя на человека, которому неделю назад передал канцлерскую печать, заговорил мерно, негромко:
— Записка, оставленная мною, не многого плод. Только что раздумий моих да трудов за, без малого, пять десятков лет. Самонадеянно было бы почитать, что прочтут ее.
Безбородко в ответ улыбнулся вежливо:
— Отчего же, Иван Андреевич? Я прочел и многие мысли важными нашел.
— Благодарю. Тогда вы, быть может, проясните мои сомнения. Наверное, как отец мой, я в чем-то остался вестфальцем, ибо не могу уразуметь, зачем империи эта война.
— Бог мой, о войне говорят все, но со слов эмигрантов, а тем каждую ночь мерещатся казаки на улицах Парижа в эскорте Людовика!
— Александр Андреевич, я всего неделю как перестал быть канцлером, а вы неделю как стали им. Нег нужды поминать эмигрантов. Я знаю, венский двор просил о помощи.
— А всему виной глупость собственная. Допустить, чтобы толпа флаг с посольства сорвала, да еще с французского? Лучше повода не придумаешь для войны.
— Но к чему эта война нам? Полгода назад мы с вами были, кажется, на сей счет согласны.
Безбородко не дрогнул лицом, только чуть потупил взгляд. Старик в бархатном кафтане, похожем на ночной халат, и плисовых сапожках говорил правду. Легко ему теперь, поди, спит до полудня, взбитыми сливками завтракает, велит газеты себе читать и, шамкая, рядит да судит, как следовало бы поступить Тугуту, Питту, Гаугвицу; а вечером берет в спальню девку поладнее, не для баловства, а так, для приятности, и всем этим счастлив. Конечно, за полгода все, что плохо было, не поправилось, воевать нельзя. Но три дивизии — велик ли урон? Такой корпус и снарядить, и отправить, на английские денежки, сил достанет, зато перестанут говорить, будто у России зубы повыпадали и пора искать гарантов понадежнее германскому миру. Но все это Остерману говорить что проку? И, поднявшись из-за стола, Александр Андреевич подошел вплотную к креслу старика, глянул под ноги, чтобы не наступить ненароком на плисовые сапожки, проговорил тихо:
— Иван Андреевич, этого хотел государь.
— А вы, стало быть, хотите не перечить?
— Хочу. Упрекнете в том?
— Нет.
* * *
В бешенстве Павел рванул с окна бархатную тяжелую занавесь, швырнул на пол, пнул сапогом в угол комнаты и увидел в окне перед фасадом садящихся в карету, поданную к самому подъезду, венцев. Взметнутый кулак замер у самого стекла.
Три дивизии были на марше. Корпусом таким не сокрушить Францию, но лихое дело начать, а там будуг и солдаты, и пушки. Ладно все выходило: продовольсгвованне армии австрийцы обещали, денег Питт даст, в Берлин гот??в ехать Репнин, его шайке Гаугвица не обвести, сколько бы ни учились у новых своих друзей из-за Рейна прохвостству. Репнин заставил бы Пруссию воевать!
Ничего не будет. Дивизии придется остановить, набор рекрутов отменить. И фельдмаршалу в Берлин ехать незачем, там теперь придется не требовать — уговаривать. Но и Колычев там более не годен, с происками французскими ему не справиться. Так кого послом?
Павел уцепился за эту мысль, чувствуя, что, коли дать волю, гнев нахлынет снова. Не спеша, словно сам с собой разговаривая, перебрал несколько имен, взялся было за перо, хрустнувшее в пальцах, чернилами забрызгивая лист. Император, пачкая ладонь, горстью стиснул в комок бумагу, швырнул в угол.
Дверь приотворилась, и Павел, метнувшийся стремительно из угла в угол, замер, глянул яростно, не в силах совладать с желанием — пнуть сапогом, шагнул широко. Дверь скрипнула, щелка исчезла, и император, глубоко вздохнув, постоял мгновение, успокаиваясь, выглянул в коридор:
— Куракина! Александра!
Он звал вновь назначенного вице-канцлера, а не Безбородко просто потому, что не хотел вновь подчиняться ноле этого человека. Александр Андреевич и посла в Берлин найдет, пожалуй, наилучшего, только выслушивать его с почтением высказываемые резоны — невмоготу. Да пусть лучше Нелидов в Берлин едет!
— Да, государь.
Ошеломленно уставясь на Куракина, Павел силился понять — сказал ли последние слова вслух, или улыбающийся, в синем муаре наперекрест груди человек просто вошел — и готов к услугам.
— Александр Борисович, австрийские представители в Кампо-Формио вступили в переговоры с французами. Дивизий наших более никто не ждет. Пруссия подала пример сговора; слать Репнина в Берлин более смысла нет. Кем сменим Колычева?
— Государь, есть человек. Молодой, но воспитанием своим прекрасно подготовленный к такой службе.
— Да?
— Никита Петрович Панин.
— В самом деле… молод и сумасброден.
— Государь, несчастья — жестокие, но лучшие учителя, а Никита Петрович зимой потерял двух сыновей.
— Поистине в этом есть рок. Кровь Паниных слилась с кровью Орловых, ненависть с ненавистью…
— Что, государь?
— Нет, ничего. — Павел, глядя сквозь Куракина, повторял про себя слова, только что произнесенные шепотом, еще раз, еще, еще.
— Да позовите же его!
Два часа спустя, вглядываясь в узкое, тонкое лицо Панина, он уже готов был отпустить Никиту Петровича, так и не произнеся ни слова, — но опомнился:
— Служба ваша в иностранной коллегии приметна. Чего бы вы желали теперь?
— Ничего, государь.
— В самом деле? Быть римлянином в наш век непросто.
Не отвечая, Панин лишь поклонился, качнув пышным париком.
— Ваш дядя был моим учителем. Кажется, он не просто думал о проектах на пользу государства, жил лишь этим. Вы схожи с ним?
— Не знаю, государь. Мне выпало за последние годы слишком много счастья и боли, чтобы думать.
— Так боль притупляет мысль, не обостряет?
— Право, не знаю, государь.
— Но Александр Борисович отзывается о вашей службе в самых превосходных тонах.
— Я лишь долг свой выполнял, не думая, как это будет принято.
— Хорошо. Никита Петрович, по представлению Александра Борисовича я назначаю вас полномочным послом при прусском дворе. Указ о сем будет сегодня; когда вы сможете выехать?
— Когда прикажете сдать дела.
— В особой спешке нужды нет. Подождем, чем все-таки кончится в Кампо-Формио.
Он отпустил Панина благостным, мягким жестом, но помниться Никите Петровичу будет ухмылка, пронизывающий голубой взгляд. Он простил бы Павлу напоминание о боли, жестокое удовольствие, с которым тот боль бередил. В конце концов, сам он давно понял, почему его брак с Софьей вызвал столько ненависти: жив быт отец, могли вернуть свою силу Орловы, а что такое соединенная мощь двух таких фамилий, поймет всякий. Но все переменилось, и не в этом теперь печаль. Капризу, прихоти императора, а не знанию своему, таланту обязан Панин назначением, и вот этого он Павлу не простит никогда.
* * *
Императрица возвращалась в Петербург одна. Еще до коронации договорено было, что Павел поедет кружным путем, через Смоленск и Ковно; ей скитаться было не в радость. Первые два дня пути она отдыхала после московской суеты, но в Хотилове заскучала и пригласила в карету Архарова. С первых минут приглянулась мешковатая основательность обер-полицмейстера, которому муж доверял полностью, и София, поняв быстро, что светской беседы не завязать, вдруг начала, ничего не утаивая, рассказывать о своих тревогах и обидах, которых было за весенний месяц апрель довольно. Архаров внимательно слушал, иногда вполголоса добавляя коротенькую фразу, а когда она закончила, обернулся к окну. София вгляделась в размягченный сумерками профиль, похвала едва ли не обиженно:
— Николай Петрович!
— Да, государыня.
— Я уж думала, утомила вас своими долгими речами. Но, ведаете теперь, и жизнь помазанников божьих — по все праздник. В этом и провидение Господне вижу: надобны испытания, чтобы познать милость его.
— Ну, коли милости дожидаться…
Он оборвал фразу бархатным шепотом, не повернувшись от окна, только лицо закостенело.
— О чем вы, Николай Петрович?
— Так, вспоминаю, государыня.
— Что?
— Бывало, Екатерина Алексеевна взгляд сронит, душа у всех к небесам возносится, так велика минута милости державной. А иные помнили: из Петергофа скакала, шляпу ветром снесло, волосы повило, пышнее гривы конской… Супруг-то ей монастырь прочил, а вышло…
Архаров шумно придвинулся, заполнив собой едва не всю карету, задышал императрице в ухо, заговорил жарко, торопливо, — вышло, как в волшебном фонаре. Екатерина Алексеевна тогда едва только русский выучила, да и знал-то ее не всякий, а позвала — и пошли за ней, гвардия, народ. Важно перемены людям указать, пообещать чего ни есть. Они ведь потом и не вспомнят об обещанном-то. А вспомнят, сказать не посмеют. Недовольных всегда достанет, а коли у власти человек неразумный, чего же легче? Гвардию поднять, да и…
— Николай Петрович, о чем вы? — прошептала императрица.
Архаров сглотнул, хрустнул пальцами:
— История дает примеры поучительные. С умом да волей — грех не воспользоваться.
— Но… то, что вы говорите… грех!
— Э, государыня! А жену в монастырь — не грех? Полюбовницу на престол — не грех? Дурь свою принародно казать, трон позорить — не грех? Не довольно того, что обыватель встречи на улице с государем пуще смерти боится, так взбрело в порфире впереди гренадер вышагивать! А народу государь нужен статный, благостный, чтоб любить. Народ — что дите, к матери тянется, он у нас еще не подрос, чтобы отцовскую строгость понимать. А коли за отца мальчишка-сумасброд берется исправлять, так вовсе беда!
— Но чего вы хотите?
— Вот это дело, государыня! Приедем — перво-наперво распоряжение дам: все дома и заборы красить в три цвета, на манер шлагбаумов в Гатчине.
— Бог мой, зачем? — Она отшатнулась, покрывшись гусиной кожей от пришедшей вдруг мысли: Архаров сошел с ума.
— Как зачем? Обывателю чтобы досадить, надо изыскать что ни есть мелкое, бестолковое, даже и без вреда, а главное, чтобы надо было переиначить то, к чему привычка есть. Они у меня закипят все! Сам собой слух пойдет: государь, мол, тронулся умом. А там…
— Николай Петрович, я поняла. Но дайте время подумать.
…За три недели в Павловске до приезда мужа она передумала обо всем. То ныло сердце сладко от предвкушения неведомого: могла ведь Ангальт-Цербстская принцесса править Россией, а чем Вюртемберг хуже Штеттина? То приходило слезливое, щемящее чувство одиночества, разом слетала шелуха приятного обмана: отец ее детей слишком долго ждал власти, пока жив, не отдаст. То сковывал ее, не позволяя до полдня подняться с кре^ сел, заговорить, позвать кого-нибудь, страх. Проходило все, и она оставалась в бессилии и безразличии, готовая в такие минуты согласиться со всем, чего от нее потребуют. Пустота на душе была и в душный, преддождевой полдень, когда выехали на аллею четыре кареты с гербами.
С мужем Мария Федоровна перебросилась только несколькими словами в первые минуты приезда, глядя растерянно на суету вокруг карст, вглядываясь в заветревшие с дороги лица, помятые мундиры.
Спросила об Аракчееве; Павел, сведя брови, отрывисто сказал:
— В Ковно остался, из Таврического гренадерского полка потемкинский дух вышибать.
Она кивнула, улыбнулась — и увидела вышедшего только теперь, не спеша, из кареты Безбородко, озирающего, приподняв бровь, лакеев, стаскивающих чемоданы с высоких запяток.
— Александр Андреевич, если вы не слишком устали с дороги…
Безбородко склонился — неглубоко, галантно, откинув шпагой полу мундира. Она не повела канцлера з свой кабинет, сразу решив, что для разговора больше подойдет пустующий флигель за розовым павильоном. Оглядевшись, прислушавшись, начала сразу о главном:
— Скажите, как государь провел эти дни? Безбородко снова приподнял бровь, остро оглядел императрицу, оттопырил губу — и, неожиданно посерьезнев, заговорил негромко, весомо:
— Думаю, многое из увиденного им запомнилось. В Орше государь имел долгий разговор с архиепископом Сестренцевичем и посетил иезуитский коллегиум. Вы знаете, средь наших подданных довольно католиков, и удержать их от пустых стремлений трудно монарху-фанатику, в вопросах веры мыслящему как цари, до эпохи Смутного времени властвовавшие. Государь строг, пунктуален и справедлив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я