маленькие угловые ванны 100х70 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Когда в конце года приходила пора оплачивать счет, Ван получал деньги за три-четыре птицы. Таким образом, оба приятеля, лавочник и управляющий, в накладе не оставались. Правда, Вана из-за такого мошенничества немного грызла совесть, но управляющий его успокаивал:
- Представь, что я за какой-то срок недодал тебе лян серебра. Как я буду отчитываться перед своим хозяином? Он сразу мне скажет: "Как ты смел при моем положении недодать ему деньги? Не бывать такому никогда!" Соображаешь? Поэтому оставь деньги при себе!.. Если бы дело касалось десяти лянов, тогда другой разговор!
После такого нравоучения угрызения совести мигом исчезали, и лавочник выписывал счет.
Как оказалось, в тот день господин Дин Лу не только оглядел меня, но и, представьте, запомнил. Да, да! Когда мне исполнилось семь лет, а в доме еще и не думали о моем учении, к нам снова пожаловал господин Дин Лу, которого, разумеется, как и в первый раз, увлек радостный порыв. Похохотав и поохав, он повел меня в частную школу, где мне пришлось совершить поклон перед ликом Конфуция и будущим учителем. Дин Лу сделан первый взнос за мое обучение, а на следующий день в нашем доме появился его слуга, принесший три небольшие книжки, "лучшие сочинения", свернутые в трубку, брошюру под названием "Нрав благородного мужа" и кусок синей ткани в один чжан [Чжан - мера длины, равная 3,2 м.] длиной, назначение которой так и осталось для всех тайной: то ли в нее следовало завернуть книги, то ли сшить мне штаны и куртку.
Наша тетя и все родственники оценивали визит вельможи необычайно высоко. Что до меня, то я больше любил, когда к нам приходил дядюшка Цзинь.
В Пекине, как, впрочем, и в других местах, от маньчжурских властей больше всего, кажется, доставалось мусульманам, к которым принадлежал дядюшка Цзинь. Если судить по его наружности, то, по моему разумению, он мог вполне стать военным чжуанъюанем [Чжуанъюань - почетный титул, присваивавшийся лучшим из цзиньши], хотя бы уже потому, что он прекрасно владел военным искусством: умел бороться в ближней дистанции, в средней применял правила бокса, а в дальней прекрасно дрался ногами. Мне казалось тогда, что его не смогли бы одолеть даже десяток самых дюжих молодцов. Вид он имел весьма представительный, одевался опрятно. В движениях был ловок и все делал легко и споро. У него было худощавое лицо с небольшой желтизной, но очень чистое и будто светящееся изнутри. Поэтому мне очень нравилось смотреть на него, особенно в пасмурную погоду. Дядюшка Цзинь содержал в порядке не только свою одежду, но и рабочее место, где резал мясо. Его стол был всегда вымыт так чисто, что на нем отчетливо проступал рисунок древесины. В лавке у него все ослепительно сияло. Когда я вырос и меня стали посылать за покупками, я с большим удовольствием шел к дядюшке Цзиню, чтобы купить у него баранину или печеных лепешек. Мне казалось тогда, что, если ему поручить управление Пекином, на улицах города сразу бы исчезла вся пыль, которая сейчас лежала слоем толщиной в три чи. При встрече с ним я его всегда упрашивал:
- Дядя Цзинь, подними меня вверх!
- Под-ни-майсь! - Дядюшка Цзинь обхватывал меня под мышками, и я оказывался где-то вверху, чуть ли не у самого неба. После таких упражнений, которые приводили меня в состояние радостного исступления, другие удовольствия мне были уже не нужны, и, предложи мне кто-то еще взлететь вверх, я бы решительно отказался, даже если бы мне подарили за это несколько "железных" бобов.
Я не очень хорошо понимал, почему императорский двор так плохо относится к мусульманам. Например, в Пекине они могли торговать лишь бараниной, лепешками и разной ерундой. Самое большее, что допускали власти, - разрешали им открывать небольшие мечети.
- Дядюшка Цзинь! А почему ты не стал генералом? - иногда я задавал ему вопрос.
Дядя Цзинь посмотрит на меня своими блестящими черными глазами, хлопнет по голове и скажет:
- Может быть, когда-нибудь я им стану, Лысок!.. Только сейчас я пока живу, как говорится, на гроши!
Я недоумевал и пытался узнать у матери, но и она не находила подходящего ответа - даже после длительных размышлений.
- Правда, почему все-таки так получается?.. Вроде все мы одинаковые люди: мы ходим к нему, он к нам... Почему же... - думала она вслух.
Этот же вопрос я задавал и Фухаю, который испытывал к лавочнику большое почтение.
- Наверное, все получается оттого, что он другой веры, - объяснял мне Фухай. - Впрочем, магометанство такая же древняя вера, как конфуцианство, буддизм или даосизм. Все они совершенно одинаковые.
В то время эти объяснения Фухая мне были непонятны: ведь я ничего не смыслил ни в конфуцианстве, ни в буддизме. Но зато я понимал другое: Фухай, кажется, совсем не прочь водить знакомство с дядюшкой Цзинем.
В тот день, когда мне исполнился месяц, лавочник Цзинь пришел к нам около пяти часов вечера. К этому времени родственники уже кончили вспоминать родословную господина Дин Лу и обсуждать его высокие качества. Говорить было больше не о чем. Визит лавочника не вызвал такого большого волнения, как появление вельможи, который спустился к вам с самих небес. К нему отнеслись как к событию, хотя и приятному, но вполне заурядному. И верно, дядюшка Цзинь даже в разговоре мало чем отличался от нас, разве что иногда с его уст слетали немного непривычные для слуха слова. Цзинь не только хорошо понимал нашу речь, но весьма кстати и правильно употреблял разные хитрые словечки вроде "нюлу", "цзяла" или "гэгэ". К примеру, воинское звание "цзолин" мы обычно произносили и по-китайски, и по-маньчжурски - "нюлу", а он называл этот чин только на маньчжурский лад. Может быть, именно поэтому никто не удивлялся, что лавочник живет "на гроши". Понятно, что открыто ему об этом не говорили - стеснялись. Только он над этим подсмеивался сам.
Дядюшка Цзинь пожелал мне сто лет жизни и подарил две связки монет. Ему предложили посидеть и выпить чаю, но он отказался, поскольку строго придерживался своей веры, за что мы, кстати, его очень уважали. Мусульманин и живет на гроши, а человек вполне порядочный! Когда толком не знаешь какого-то человека, его обычаи и правила поведения порой вызывают недоверие и даже неприязнь, а стоит с ним подружиться, даже к самым суровым заповедям начинаешь относиться с пониманием и одобрением.
- Дядюшка Цзинь! - сказала ему моя мать. - Я специально для тебя приготовила ту чашку с ручкой и велела, чтобы ее никто не трогал. Может, все-таки выпьешь чайку?
- Нет! - решительно отказался лавочник. - А что до чашки, то завтра я принесу свою, пусть останется у вас!
А какой у дядюшки Цзиня был голос! Особенно хорошо у него получались куплеты из музыкальной пьески под названием "Саньнян учит сына", правда, если говорить начистоту, он порой не ладил с хуцинем [Хуцинь - смычковый музыкальный инструмент].
- Какой голос! - восхищенно говорили слушатели. - Ему бы немного подучиться у известного мастера! Наверняка стал бы знаменитым певцом!
Но дядюшка не стал учиться пению, зато, когда у него было особенно радостно на душе, он отправлялся к городской стене и там заливался во весь голос.
Сегодня день торжественный и поэтому вся родня попросила его спеть.
- Эхма! - засмеялся он. - Так ведь я знаю всего-навсего несколько куплетов!.. - Однако долго упрашивать его не пришлось и он запел: "Маленький хозяин!.. "
В то время я ничего не смыслил в театре и, понятно, не мог по достоинству оценить вокальное искусство дядюшки Цзиня. Но до нынешнего дня я с удовольствием вспоминаю, что в тот торжественный день, когда мне исполнился месяц, меня пришел поздравить наш друг мусульманин Цзинь.
7
В маньчжурские лепешки - бобо - часто кладется сливочное масло. Это делается, наверное, оттого, что наши предки в свое время пили молоко и кумыс и ели молочные продукты - масло и сыр. Однако эта привычка со временем исчезла, особенно в тех пекинских семьях, которые жили в столице уже несколько поколений. Помнится, что по утрам мы пили только чай с абрикосовыми ядрышками да мучной напиток. Что до молока, то даже мой дядя и свекор сестры относились к нему равнодушно и в лавку за ним не ходили. Пожалуй, только тетя позволяла себе иногда выпить чашку-другую, да и то больше для вида. Младенцев коровьим молоком никто не поил - этого я никогда не слышал, - между тем для меня в ту пору это было сущим бедствием. Надо сказать, что в младенческом возрасте я не слишком отличался от наследника престола: как и он, всласть поел - и спать. Разница была лишь в одном: досыта я никогда не ел, отчего спал плохо. Молока у матери не хватало, а коровьего молока или тем более молочного порошка в те годы, как известно, у нас не было. Вот почему все мои таланты, если они у меня и были, проявлялись в истошном крике, который я издавал всякий раз, когда чувствовал голод. По рассказам очевидцев, плакал я как-то странно: без слез.
- У него сухой крик! - говорила тетя, которой мой плач очень не нравился, потому что, по ее мнению, он предрекал горе.
Чтобы как-то успокоить тетку, матушке приходилось покупать для меня печенье, дабы "залепить рот" - словом, утихомирить. Моя старшая сестра потом часто подсмеивалась надо мной:
- Военным чжуанъюанем ты никогда не станешь, потому что тебя вырастили на клею!
А тетка, тыча в мою сторону трубкой, приговаривала, что череп у меня-де недостаточно твердый.
По своим умственным способностям тетя ничем не отличалась от других, а ее предсказания на мой счет объяснялись очень просто: она терпеть не могла моего крика. Однако каждому, кто хоть немного задумывался над смыслом жизни, было ясно, что надсадный плач младенца - предвестник больших потрясений в стране. В самом деле, представьте, сколько в ту пору было таких вот, как я, младенцев, только живших где-то в других местах, которые недоедали, страдали от холода и болезней, закатывались "в сухом плаче", рыдали навзрыд, когда их продавали в чужие семьи!
На Хуанхэ то и дело случались наводнения. Воды реки с яростным ревом, напоминавшим обвал в горах или морской шквал, обрушивались на землю будто с самого неба. Они мчались к устью, смывая угодья и разрушая постройки. Бешеный поток уносил в море тысячи людей всех возрастов. А там, где наводнений не случалось, из года в год свирепствовала засуха. Жалкие хозяйства крестьян приходили в упадок, их дети погибали, умирая в чревах матерей, так и не успев появиться на свет. Наверное, мой надсадный крик вторил стону страдающих от бед людей и реву Хуанхэ.
В Пекине, Тяньцзине и других городах слышались и другие звуки: грубые окрики знати, подобострастный смешок блюдолизов, завывания мошенников, торговавших чиновничьими должностями, истошный вопль игроков, способных за раз вышвырнуть тысячи лянов серебра, постукивание кухонных ножей, разделывающих медвежью лапу или горб верблюда, сладострастный хохоток любителей плотских утех. Эти звуки сливались со звоном цепей в тюрьмах и стуком батогов в судебных управах. Между раем и адом стояла лишь одна-единственная стена, но небольшое расстояние разделяло два разных мира, в которых царили блаженство и скорбь, фантастическое распутство и невообразимое горе, жившие бок о бок.
В те годы мои современники слышали также орудийные залпы пушек интервентов, а по стране ползли слухи о намерениях расчленить Китай. По городам и весям катились волны гнева против деспотической власти, национальных предателей и чужеземных захватчиков. Крестьянам терпеть стало больше невмоготу, хотя нравом своим они были миролюбивые и незлобивые. Стиснув кулаки, вооружившись булыжниками, вилами и граблями, они поднялись на борьбу, чтобы проложить путь к жизни.
В то время когда наш дом огласился моим плачем, мы впервые услышали слово "Ихэтуань" - "Кулак в защиту справедливости" [Так назывались отряды деревенской и городской бедноты, которая в начале XX в. поднялась против маньчжурских властей и иностранных интервентов (так называемое Боксерское восстание)].
Лавочник Ван старел.
- Надо бы съездить домой, посмотреть, что там творится! - все чаще говорил он.
Однако за последние три года он на родину так и не съездил, а вместо себя послал приказчиков-земляков, более молодых, нежели он, людей. Подниматься с места ему было сейчас тяжело, наверное, поэтому он часто и вспоминал о родных краях, но странно: чем больше он об этом думал, тем меньше ему хотелось покидать Пекин. Правда, порой в разговоре он напоминал, чтобы в случае кончины его прах захоронили на родине.
- А если в Пекине похоронить? Разве хуже? - спрашивал кто-то. Старый Ван особенно не возражал.
Больше всего на свете он любил своего меньшого сына Шичэна, который в его устах превращался в недосягаемый образец, теряя облик простого деревенского парня. О чем бы ни заходила речь, Ван постоянно вспоминал его и говорил:
- А! Это в тот самый год, когда родился Шичэн!.. - Или: - Ах! Да-да, это случилось на третий год после рождения моего Шичэна!..
Когда речь заходила о каком-то человеке, лавочник замечал:
- Точно! Этот будто бы немного повыше Шичэна! - Или: - Он ведь ниже Шичэна на целый чи!..
Нередко свои замечания он сопровождал такими разъяснениями:
- Вообще-то мой Шичэн третий по счету, но если назвать его Саньчэном, вроде как-то перед ним неудобно, поэтому я его назвал Шичэном [Шичэн Десять раз совершенный; Саньчэн - Совершенный на треть] Во-всем-совершенным!
Никто из нас никогда не видел юношу, но, наслышавшись о нем от старого Вана, мы, казалось бы, давно были с ним знакомы. Если надо было узнать у старика, получил ли он из дому письмо, его обычно спрашивали:
- Ну как, есть весточка от Шичэна?
И вот однажды летом в самый разгар полевых работ Шичэн наконец появился в Пекине. Однако визит сына больше встревожил старого Вана, чем обрадовал. Радость старика понять нетрудно. Наконец-то сын приехал, к тому же здоровый и ладный. Ему всего-навсего двадцать лет, а он уже на голову выше отца. Вот только странно, что парень пришел без вещей, в порванной одежде, весь заляпанный грязью. Вид сына сильно обеспокоил старика. Он сразу же потащил Шичэна в одежную лавку, где купил синюю куртку со штанами и пару туфель из темной холстины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я