https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvaton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И над всей
обезьянней иерархией, небесной и земной, раздается хохот и гоготание единого
и истинного правителя всего обезьяннего бытия, универсально-мирового
орангутанга, хохочущего над всеми сферами бытия, небесного, земного и
преисподнего...
5.
-- И многое другое я еще видел во сне, многое, очень многое из того,
что творилось среди обезьян... Но многое я забыл тогда же, когда проснулся;
многое забылось в течение лет. А то, что еще помню сейчас, не стоит и
передавать, до того это отвратительно и неприлично...
Скажу только то, что лег я перед этим сном одним человеком, а встал
совершенно другим...
Правда, и раньше меня все как-то переставало интересовать. Но то, что я
стал ощущать на другой день после того сна и ощущаю до настоящего дня,
превзошло все, бывшее со мною когда-нибудь.
Я перестал видеть назначение предметов. Подходя к какой-нибудь вещи, я
осязал ее внешнее тело, но переставал понимать, для чего это тело
существует. Я потерял душу вещей. Также, встречая людей, чужих и даже хорошо
знакомых, я видел в них какие-то мертвые тела, какие-то пустые механизмы, и
с трудом заставлял себя что-нибудь говорить с ними и верить в их
восприимчивость, верить в то, что они могут мне что-то ответить. Беря стул,
чтобы сесть, беря карандаш, чтобы писать, надевая шапку, чтобы выйти на
улицу, я все время удивлялся, что стул есть стул, что карандаш есть карандаш
и т. д. Назначение вещи, ее душа, казалось мне, так внешне и случайно
связаны с телом этой вещи, что вот-вот, казалось, эта душа улетит, и уже
нельзя будет назвать стул стулом, и нельзя будет пользоваться карандашом как
карандашом. И уже улетела душа вещей от самих вещей, и осталось одно
внешнее, безымянное, тупое и темное тело их... И весь мир как бы потухал,
становился мнимым, терял очертания и краски. И некуда было деться от этой
тьмы и безымянной, бесконечной массы тел, телесной массы -- неизвестно чего.
Я и без того почти никогда не смеялся. Но после этого сна я
почувствовал, что потерял или теряю способность даже улыбаться. Ты помнишь
древнегреческое предание о пещере Трофония, которая содержала в себе такие
вещи, что однажды заглянувший туда уже на всю жизнь терял способность
смеяться... Да, я потерял самую способность смеяться и улыбаться, и потерял
ее сразу же, на другой же день после описанного мною сна...
Так толкался я среди обездушенных вещей, по крайней мере, несколько
недель. О виденном сне я не вспоминал ни разу, но было ясно, что после него
в душе осталась какая-то идея, которую во что бы то ни стало надо было
осуществить; и я не знал, совершенно не знал, что это была за идея.
Подходя к вещам и людям, пользуясь ими или общаясь с ними, я все время
очень наглядно видел, что все это употребление, все это общение -- не то, не
то и не то... Эти пустые, мертвые вещи, эти погасшие и как бы
мумифицированные люди -- что я мог от них получить и что я мог бы им дать?
Даже не было у меня и тоски или скуки... Ничего не было на душе, просто
ничего... Ты вот, вижу, еще не знаешь, как это получается так, что на душе
ровно ничего нет, --ну, просто ничего, абсолютно ничего...
И какой-то -- не голос, нет (какие там еще голоса?!), а просто голый
рассудок еще продолжал говорить и недоумевать по поводу моего осязания
бытия. Да, вот хорошее слово -- осязание! Я перестал видеть и слышать вещи,
перестал даже их мыслить. Я умел только их осязать... И среди этого бытия,
осязательного бытия, -- слабый и нерешительный голос рассудка еще шептал,
что есть-де какие-то идеи, вернее, какая-то одна и единственная идея,
которую я во что бы то ни стало должен осуществить, -- несмотря на то, что
тупая и темная стихия осязания поглотила все идеи, какие только могли быть
во мне.
Скоро (очень скоро -- дня через два-три после этого сна) я стал очень
чувствительно замечать у себя, действительно, какую-то важную и глубокую
идею... Уже не рассудок, а что-то внутреннее стало требовать осуществления
этой идеи. Но что же это за идея, в чем она заключается? Это было совершенно
неизвестно!
Скоро осуществление этой идеи стало физической потребностью. Уже не
внутреннее нечто толкало на эту идею, а тело, -- да, да, это самое
физическое тело, которое всеми считается чем-то внешним, стало требовать во
что бы то ни стало осуществить эту идею. Я чувствовал, как грудь, горло и
даже живот требуют, повелительно приказывают осуществить эту идею. Я
чувствовал ее в руках и ногах, я чувствовал ее в позвоночном хребте... Да,
да, в особенности в спинном мозгу... Скоро стало прямо жить невыносимо,
но--я все еще не знал и даже не догадывался, какого рода идея могла бы тут
проявиться и какую идею я хотел в действительности осуществить...
Я ходил как беременная женщина, которой осталось до родов несколько
часов или десятков минут, и она потрясаема надвигающейся катастрофой и
революцией ее организма, откуда должно появиться что-то абсолютно новое и
небывалое, но она знает это не чем иным, как именно своим телом, но она не
знает, кто и что появится на свет в результате ее родов.
Так и я ходил среди обездушенного мира, беременный какой-то большой
идеей, которой оплодотворил меня мой роковой сон, но я не мог догадаться,
что это была за идея, и не знал, как произойдет ее рождение.
Наконец, через несколько недель после сна пришла и эта желанная идея. Я
ухватился за нее как утопающий, и уже не могло быть никаких сомнений в том,
что она должна быть осуществлена. Повторяю, если ты только можешь это
понять, ее осуществление было для меня физической потребностью.
Однажды ночью я был разбужен набатом в нашей маленькой церковке,
находившейся от нас через несколько домов. Выйдя на улицу, я заметил
небольшое зарево пожара. Горел недалеко от нас какой-то овин, который очень
скоро сгорел, и населению удалось вовремя локализовать пожар, так что не
пострадала ни одна из соседних построек, и весь инцидент был исчерпан в
какие-нибудь полчаса. Но...
Но как только я вышел на улицу, как только посмотрел на зарево пожара,
я сразу понял все. . . Я сразу осознал свою идею, осознал сразу во всех ее
подробностях, осознал, как, где и когда я осуществлю эту идею, понял, что в
этом -- физическая необходимость моего существования, что не может быть
никакой и речи об ее отстранении. . . Да, это стало слишком ясно и понятно!
И не могло быть ни малейших сомнений, ни тени какого-нибудь колебания!
Эта идея была такова: я должен был сжечь наш милый, наш дорогой театр,
наше интимное место молодых вдохновений и юного счастья красоты и мудрости!
Да, я должен был сжечь. . . Молчи, молчи, Ванюша! Ты сейчас выкатил на меня
глаза и решил что-то говорить. Не говори, не говори ничего! Все я знаю, что
можешь и хочешь сказать. . . Да что ж тут и можно сказать кроме того, что
это -- сумасшествие, сумасбродная идея, что это -- преступление и т. д. и т.
д. Эх, наивный ты человек! Вижу по глазам твоим, что ничего ты не понимаешь.
. . Да и не можешь понять. . . Тут, брат, надо другое. . . Ну, словом, ты не
понимай, а я иначе не мог.
Ты подумаешь, что я почему-то вдруг возненавидел наш театр, что эта
идея возникла в результате каких-то сознательных рассуждений?. . Вот и опять
ошибся. Да разве могу я когда-нибудь ненавидеть наш театр, наше единственное
утешение с тобою в жизни? Разве можно забыть эти юные мечты, эти высокие
идеалы, эти потрясающие чувства, пережитые нами со сцены, эту глубокую и
замечательную школу жизни, полученную нами там, в этом старинном и изящном
деревянном театре, который видел в своих стенах столько мысли, столько ума,
столько красоты?. . Разве можно это забыть и разве можно с этим бороться,
это ненавидеть, это уничтожать?
Совсем наоборот. . . Я так любил наш театр. . . Ваня, и сейчас вот
слезы стоят в горле... И все же... Все же я ничего не мог сделать! Я должен
-- понимаешь ли? -- должен был сжечь театр...
Но этого мало. Идея о сожжении театра, сверкнувшая во мне в ту ночь,
как бы сразу осветила и все подробности этого предприятия. Сжечь я должен
был театр не вообще, а вместе со всем народом, который там мог быть. Надо
было обязательно выбрать день с каким-ниибудь большим бенефисом или вообще с
парадным спектаклем. Все-таки в наш театр, при максимальном наполнении и
переполнении, помещалось до полутора тысяч человек. . . Кроме того. . .
Кроме того, надо было заставить пойти на этот спектакль и жену. . . За одно
уж. . .
Осознавши свою идею, я стал работать над ее осуществлением. Прежде
всего, надо было выбрать максимально многомодный спектакль. . . Но это еще
не так трудно. Труднее был второй вопрос -- вывести жену на спектакль. Это,
действительно, было трудно. Ведь я же никогда, буквально ни разу не водил
жену в театр, да и сам был всего два раза. . . С женой я к тому же почти
совсем не разговаривал. А тут надо было -- что же? Приглашать пойти в театр?
Почему? Зачем? Как это вдруг в театр? Наконец, третью трудность я уж и не
считал за трудность. Это -- самый поджог. Тут я всецело надеялся на свое
прекрасное знание всех мельчайших закоулков театрального здания, и поджечь
этот карточный домик не стоило никаких трудов. ..
Спектакля долго не пришлось ждать. В первый же большой бенефис я
назначил осуществление своей идеи, и еще задолго начал подготавливать жену к
этому вечеру. Тут были небольшие трудности.
Однажды, вернувшись со службы, я сделал очень добродушный вид, сел за
обед вместе с женой (чего раньше почти не бывало) и произнес с беззаботным
выражением лица:
"Лидия, почему ты все время сидишь дома? Отчего ты не пойдешь никуда в
театр, на концерт, в цирк? . ."
Лидия была, конечно, премного удивлена. Она в жеманных выражениях стала
слабо оправдываться, ссылаясь на занятость по хозяйству. Но первая победа
была мною одержана: самая идея пойти в театр ей понравилась. А это было
самое важное. У стариков появилось ко мне даже какое-то нежное чувство. Они
сразу стали меньше говорить и меньше меня упрекать; и я замечал, что они
гораздо больше шепчутся между собой, чем говорят что-нибудь вслух.
Лидия также как-то вдруг стала мягче и нежнее, хотя я и не отвечал на
эти внезапно появившиеся нежные взгляды и какую-то едва заметную плавность
телодвижений. Я ведь не привык ни к каким нежностям, да и надо было во что
бы то ни стало довести до конца свою идею. . . А какие же там еще нежности?!
Дня через два после моего первого приглашения пойти в театр, вечером, перед
сном, разыгралась было даже вполне сентиментальная сцена, но она, конечно,
не могла меня тронуть. Было поздно, слишком поздно... Вечером, когда оба мы
раздевались в своем углу и были готовы лечь -- жена на постель, а я на свой
короткий, хватавший мне только до колен, диванчик, --- вдруг она подошла ко
мне, обвила мою шею руками и навзрыд заплакала, заплакала долгими, горячими
слезами и долго не отпускала меня, не будучи в состоянии сказать ни одного
раздельного слова. Старики почему-то вдруг проявили необычный такт: они не
только не вмешались в эту сцену, но даже и с своих мест, за стенками нашей
ширмы они не проронили ни одного слова вслух и ограничились только едва
слышным шепотом между собой.
Я обнял Лидию и тоже не говорил ничего. Она продолжала рыдать в моих
объятиях.
Наконец, когда рыдания кончились, она тихо сказала мне:
-- "Петр Алексеевич, прости меня. Я во всем виновата. Прости меня.
Прости. . ."
И рыдания опять возобновились с прежней силой.
Я не знал, что ей отвечать. Эта сцена, эти объятия и эти слезы были
впервые за все время. . . Когда она совсем успокоилась, я бережно уложил ее
в постель и сказал, чтобы она следила за собой, не лишала себя удовольствий,
и что мы с ней на-днях пойдем вместе в театр.
На другой день, придя с своей почты, я застал сцену, совсем не похожую
на то, что происходило вчера. Дело в том, что еще вчера я сообщил жене, что
намечавшееся мне повышение жалованья с 15 до 20 руб. в месяц провалилось и
ближайшее полугодие я опять буду сидеть на 15 рублях. Лидия, занятая нежными
чувствами ко мне, забыла об этом сообщить старикам; сцена же, разыгравшаяся
вечером, и вовсе отвлекла ее от мыслей о жалованье. На другой же день, когда
я был еще на почте, она сказала, наконец, старикам об этом, и те подняли
скандал, нещадно браня меня и всячески обзывая ее -- за что, неизвестно. Чем
я был виноват, что мне не прибавляют жалованья и чем в особенности была
виновата Лидия? Когда я пришел домой, я застал скандал в самом разгаре,
причем плакали все трое, не исключая и старика. Кто из них и кого в чем
обвинял, я не знаю. Но когда пришел я, они все обрушились на меня. Я и
плохой сын, я и негодный муж, я изверг, я эксплуататор, я дармоед, даже хам
и живодер. . .
Не стоит, Ванюша, передавать всего. Старики озлобились не на шутку, но
Лидия к вечеру отошла и стала помалкивать. А на другой день было видно, что
ей все-таки очень хотелось пойти в театр. И я ей обещал, что на будущей
неделе я поведу ее на парадный спектакль, где будет вся интеллигенция нашего
города. . .
6
Подошел день избранного мною спектакля.
Нельзя было откладывать все на самый день. Надо было подробно осмотреть
все здание и проверить, осталось ли внутри то же самое расположение
помещений, что и раньше, и не было ли произведено какого-нибудь капитального
ремонта, который бы изменил планирование внутренней площади. Самое главное,
это был для меня огромный подвал, тянувшийся под всем зданием и занятый
всяким мелким хламом, -- ящиками, стружками, бочками, картонными колоннами,
различными частями сцены, императорскими и царскими тронами, стоячими
деревьями и пр. принадлежностями сцены, которые по мере надобности
выносились наверх и опять сносились назад, по миновании надобности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15


А-П

П-Я