https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/Grohe/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А я все сижу на своей лошади и смотрю…
Тут трое моих слушателей залились смехом.
– И я взрослый человек! – сердито воскликнул я. И подо мною большое седло.
– Десятерых прокаженных исцелил Христос перед тем, как прошел Иерихон на пути в Иерусалим, – пояснил миссионер моим родителям. – Мальчик видел снимки знаменитых картин в волшебном фонаре…
Но ни отец, ни мать не могли припомнить, чтобы я когда-нибудь видел волшебный фонарь.
– Попробуйте показать ему другую картинку, – предложил отец.
– Тут все не так, – говорил я, рассматривая другую фотографию, протянутую мне миссионером. – Ничего не осталось, кроме горы и других гор. Здесь должна быть проселочная дорога. А здесь должны быть сады, и деревья, и дома за большими каменными стенами. А здесь, по ту сторону, в каменных пещерах они хоронили покойников. Видите это место? Здесь они бросали в людей камни, пока не забивали их до смерти. Я сам этого не видел, но мне рассказывали.
– А гора? – спросил миссионер, указывая на середину фотографии. – Не можешь ли ты нам сказать название этой горы?
Я покачал головой:
– У нее не было названия. Здесь убивали людей. Я видел ее не раз.
– На этот раз то, что он говорит, подтверждается крупными авторитетами, – объявил миссионер с видом полного удовлетворения. – Это гора Голгофа, Гора Черепов, называемая так потому, что она похожа на череп. Заметьте сходство! Здесь они распяли… – Он умолк и обратился ко мне. – Кого они здесь распяли, молодой ученый? Расскажи нам, что ты видишь еще?
О, я видел, – по словам отца, я так таращил глаза, – но упрямо качал головой и говорил:
– Я не стану вам рассказывать – вы смеетесь надо мной. Я видел, как здесь убивали многих, очень многих людей. Их прибивали гвоздями, и на это уходило очень много времени. Я видел… но я вам не расскажу. Я никогда не лгу. Спросите папу и маму – лгу ли я! Они побили бы меня, если бы я лгал. Спросите их!
Больше миссионер не мог вытянуть из меня ни одного слова, хотя и соблазнял меня такими фотографиями, что у меня голова закружилась от нахлынувших воспоминаний и язык так и чесался заговорить, но я упрямо противился и выдержал характер.
– Из него выйдет большой знаток Библии, – говорил миссионер отцу и матери, после того как я поцеловал их на сон грядущий и улегся спать. – Или же, с таким воображением, он сделается превосходным беллетристом!
Этому пророчеству не суждено было исполниться. Я сижу теперь в Коридоре Убийц и пишу эти строки в мои последние дни – вернее, в последние дни Дэрреля Стэндинга, которого скоро выведут и швырнут в темноту на конце веревки; я пишу и улыбаюсь про себя. Я не сделался ни знатоком Библии, ни романистом. Напротив, до того как меня заперли в эту камеру молчания на целую половину десятилетия, я был как раз всем чем угодно, но только не тем, что предсказал миссионер, – экспертом по сельскому хозяйству, профессором агрономии, специалистом по науке уничтожения излишних движений, мастером практического земледелия, лабораторным ученым в области знания, где точность и учет самых микроскопических фактов составляют непременное требование.
И вот я сижу в жаркое предвечерье в Коридоре Убийц, отрываясь время от времени от писания своих мемуаров, чтобы прислушиваться к ласковому жужжанию мух в дремотном воздухе и ловить отдельные фразы тихой беседы, которую ведут между собой негр Джозеф Джексон, убийца, по правую мою руку, и итальянец Бамбеччио, убийца, по левую руку. Из одной решетчатой двери в другую решетчатую дверь, мимо моей решетчатой двери, перебрасываются они рассуждениями об антисептических и других превосходных достоинствах жевательного табаку, как средства врачевания телесных ран.
А я держу в своей поднятой руке вечное перо с резервуаром и вспоминаю. что в давно минувшие, стародавние времена другие мои руки держали кисточку для туши, гусиное перо и стилос; мысленно я задаю себе вопрос: а что этот миссионер, в бытность маленьким мальчиком, тоже носился по облакам света и сиял блеском межзвездных скитаний?
Вернемся, однако, в мою одиночку, к моменту, когда я, изучив искусство перестукиваться, все же убедился, что часы сознания бесконечно, нестерпимо долги. Путем самогипноза, которым я научился искусно управлять, я получил возможность усыплять свое сознательное, бодрственное «я» и будить, выпускать на свободу мое подсознательное «я». Но это последнее «я» было существом, не желавшим знать никаких законов и дисциплины. Оно бессвязно, без смысла скиталось по кошмарам безумия; и лица, и события – все носило отрывочный, разрозненный характер.
Мой метод механического самовнушения был весьма прост. Скрестив ноги по-турецки на моем соломенном тюфяке, я устремлял неподвижный взор на кусочек блестящей соломинки, которую перед тем прикрепил к стене моей камеры, в том месте у дверей, где падало больше всего света. Приблизив к ней глаза, я смотрел на блестящую точку, пока глаза не уставали глядеть. Одновременно с этим я сосредоточивал всю свою волю и отдавался во власть чувству головокружения, всегда овладевавшего мною под конец сеанса. Откидываясь навзничь, я закрывал глаза и без сознания падал на тюфяк. После этого, в течение получаса, или десяти минут, или часа, скажем, я беспорядочно и бестолково скитался по громадам воспоминаний о моих былых, то и дело возникавших существованиях на земле. Но места и эпохи сменялись при этом с невероятной быстротой. Впоследствии, просыпаясь, я понимал, что это я, Дэррель Стэндинг, был связующим звеном, той личностью, которая соединяла в одно все эти причудливые и уродливые моменты. Но и только. Мне ни разу не удалось вполне запомнить одно целое переживание, объединенное сознанием во времени и пространстве. Мои сны, если их можно назвать снами, были бессмысленны и нестройны.
Вот образец моих грезовых скитаний. В течение пятнадцати минут подсознательного бытия я ползал и мычал в тине первобытного мира, потом сидел рядом с Гаазом, рассекая воздух двадцатого века на моноплане с газовым двигателем. Проснувшись, я вспомнил, что я, Дэррель Стэндинг во плоти, за год до моего заточения в СанКвэнтин летал с Гаазом над Тихим океаном у СантаМоники. Проснувшись, я не вспомнил о том, что ползал и мычал в древнем иле. Тем не менее после пробуждения я соображал, что каким-то образом мне все же припомнилось это далекое бытие в первобытной тине, что это действительно было мое существование в ту пору, когда я был не Дэррелем Стэндингом, а кем-то другим, ползавшим и мычавшим. Просто – одно переживание было древнее другого. Оба переживания были равно реальны, – иначе как бы я мог помнить их?
О, что это было за непрерывное мелькание светлых образов и движений! На протяжении нескольких минут освобожденного подсознательного бытия я сидел в царских палатах на верхнем конце стола и на нижнем его конце, был шутом и монахом, писцом и солдатом, был владыкой над всеми и сидел на почетном месте – мне принадлежала светская власть по праву меча, толстых стен замка и численности моих бойцов; мне же принадлежала и духовная власть, ибо раболепные патеры и тучные аббаты сидели ниже меня, лакали мое вино и жрали мои яства.
В холодных странах я носил, помнится, железный ошейник раба; я любил принцесс королевского дома в ароматные тропические ночи: чернокожие рабы освежали застоявшийся знойный воздух опахалами из павлиньих перьев, а издали, из-за пальм и фонтанов, доносилось рычание львов и вопли шакалов. И еще – я сидел на корточках в холодной пустыне, грея руки над костром из верблюжьего помета, или лежал в редкой тени сожженного солнцем кустарника у пересохшего родника, сгорая от жажды, а вокруг, разбросанные по солончаку, валялись кости людей и животных, уже погибших от жажды.
В разное время я был морским пиратом и «браво» – наемным убийцей; ученым и отшельником. То я корпел над рукописными страницами огромных заплесневевших томов в схоластической тишине и полумраке прилепившегося к высокому утесу монастыря; а внизу, при свете угасающего дня, крестьяне трудились над виноградными лозами и оливами и пастухи гнали с пастбища блеющих коз и мычащих коров. То я предводительствовал ревущими толпами на изрытых ухабами и колеями улицах древних забытых городов. Торжественным голосом, холодным как могила, я оглашал закон, устанавливал степень вины и приговаривал к смерти людей, нарушивших закон, как ныне приговорили Дэрреля Стэндинга в Фольсомской тюрьме.
С головокружительной высоты мачт, качавшихся над палубами судов, я обозревал сверкавшую на солнце поверхность моря, радужные переливы коралловых рифов, поднимавшихся из бирюзовой пучины, и направлял корабли в спасительную гладь зеркальных лагун, где приходилось бросать якорь чуть ли не у корней пальм, растущих на самом берегу. И я же дрался на забытых полях сражений более древней эпохи, когда солнце закатилось над битвой, которая не прекратилась, а продолжалась в ночные часы при мерцании звезд и пронзительном, холодном ветре, тянувшем со снеговых вершин, – но и этой стуже не удалось охладить пыл бойцов; потом я опять видел себя маленьким Дэррелем Стэндингом, босоножкой, бегающим по весенней траве фермы в Миннесоте. В морозные утра, задавая корм скотине в дымящихся животным паром стойлах, я отмораживал себе пальцы, а по воскресеньям со страхом и благоговением слушал проповеди о Новом Иерусалиме и муках адского пламени.
Вот что грезилось мне, когда в одиночной камере No 1 Сан-Квэнтинской тюрьмы я доводил себя до потери сознания созерцанием блестящего кусочка соломы. Как мне могло привидеться все это? Уж конечно, я не мог построить своих видений из чего-либо, находящегося в стенах моей темницы, как не мог создать из ничего тридцать пять фунтов динамита, который так безжалостно требовали от меня капитан Джэми, смотритель Этертон и комитет тюремных директоров.
Я – Дэррель Стэндинг, родившийся и воспитанный на участке земли в Миннесоте, бывший профессор агрономии, неисправимый узник Сан-Квэнтина, а в данный момент – приговоренный к смерти узник Фольсома. Из опыта Дэрреля Стэндинга я не знаю вещей, о которых пишу и которые откопал в подвалах моего подсознания. Я – Дэррель Стэндинг, рожденный в Миннесоте и которому вскоре придется умереть на веревке в Калифорнии, – конечно, никогда не любил царских дочерей в царских чертогах, не дрался кортиком на зыбких палубах кораблей, не тонул в спиртных кладовых судов, лакая водку под пьяные крики и песни матросов, в то время как корабль с треском напарывался на черные зубцы утесов и вода булькала и пузырилась сверху, снизу, с боков, отовсюду. Это все – не из опыта Дэрреля Стэндинга на этом свете. И все же я, Дэррель Стэндинг, отыскал все это в своем «я», в одиночке Сан-Квэнтина, при помощи самогипноза. Столь же незначительное отношение к опыту Дэрреля Стэндинга имело и слово Самария, сорвавшееся с моих детских уст при виде фотографии!..
Из ничего выйдет только ничто! В одиночной камере я не мог создать тридцать пять фунтов динамита. И в одиночке, из опыта Дэрреля Стэндинга, я не мог создать эти широкие и далекие видения времени и пространства. Все они находились в моей душе, и я только что начал в ней разбираться…

ГЛАВА VII

Вот каково было мое положение: я знал, что во мне зарыта целая Голконда воспоминаний о других жизнях, но мог только с бешеной скоростью промчаться сквозь эти воспоминания. У меня была Голконда – но я не мог ее разрабатывать.
Вспоминался мне, например, Стэнтон Мозес, священник, воплощавший в себе личность св. Ипполита, Плотина, Афинодора и друга Эразма, которого звали Гроцином. Размышляя об опытах полковника де Рочаса, которыми я зачитывался с увлечением новичка в прежней, трудовой моей жизни, – я начинал убеждаться, что Стэнтон Мозес в своих предыдущих жизнях и был теми самыми лицами, которыми он в разное время впоследствии был одержим. В сущности это были звенья цепи его воспоминаний.
Но с особенным вниманием я останавливался на экспериментах полковника де Рочаса. Он утверждал, что при помощи медиумов ему удалось вернуться назад, в глубину времен, к предкам этих медиумов. Вот, например, случай с Жозефиной, описываемый им. Это была восемнадцатилетняя девушка, проживавшая в Вуароне, в департаменте Изера. Гипнотизируя ее, полковник де Рочас заставил ее пережить в обратном порядке период ее созревания, ее девичества, детства, состояние грудного младенца, безмолвный мрак материнского чрева и еще дальше – мрак и безмолвие периода, когда она еще даже не родилась, вплоть до жизни, предшествовавшей ее бытию, когда она жила в образе весьма сварливого, подозрительного и злобного старикашки, некоего Жан-Клода Бурдона, который служил в свое время в Седьмом Артиллерийском полку в Безансоне и скончался в возрасте семидесяти лет, после долгой болезни. Мало того, полковник де Рочас загипнотизировал и эту тень Жан-Клода Бурдона и провел ее назад, через детство, рождение и тьму нерожденного состояния, пока она не ожила в образе злой старухи Филомены Картерон.
Но сколько я ни гипнотизировал себя блестящей соломинкой в моей одиночке, мне не удалось с такою же определенностью воскресить свои предшествующие «я». Неудача моих опытов убедила меня в том, что только при помощи смерти я мог бы отчетливо и связно воскресить воспоминания о моих бывших «я».
Между тем жизнь бурно предъявляла свои права. Я, Дэррель Стэндинг, до того не хотел умирать, что не давал смотрителю Этертону и капитану Джэми убить меня. Я так страстно, всем существом своим хотел жить, что иногда мне думается – только по этой причине я еще жив, ем, сплю, размышляю и грежу, пишу это повествование о моих многоразличных «я», ожидая неизбежной веревки, которая положит конец непрочному периоду моего существования.
И вот пришла эта смерть при жизни! Я научился проделывать эту штуку. Как вы увидите, научил меня ей Эд Моррель. Начало всему положили смотритель Этертон и капитан Джэми. Должно быть, ими овладел новый приступ безумного страха при мысли о динамите, якобы где-то спрятанном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40


А-П

П-Я